Текст книги "Тяжёлград (СИ)"
Автор книги: Юлия Мельникова
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Луна вытягивала из своих чердаков и мансард не только котов, но и мистиков, и я знал, что в дни наисильнейшего лунного притяжения братья – розенкрейцеры непременно объявятся. Это их ночи. Дни же их просты. Долго вилась путаная дорожка, упорно нащупывал следы неуловимых ал(химических) братьев, чтобы в конце концов привести меня к одному из них – застенчивому ретушеру.
Его маленький кабинет примостился за черным, расшитым Солнцем и Луной, пологом престижного фотосалона, где в полной тишине подправляются проваленные носы сифилитиков, убираются крестьянские веснушки, чудесно исчезают всяческие бородавки и шрамы, а за отдельную плату можно перекрасить глаза или платье цветными чернилами. Превращают уродов в красавцев и уродуют красавцев последними достижениями немецкого химического гения. Редко за черную ширму заглядывал суетливый фотограф – ему ремесло ретушера казалось чем-то магическим, он боялся ненароком прерывать преображение морд, он только спрашивал издалека – готово?
Если не готово, то ретушер не отвечал. В кабинете его лежали предметы, большей частью совсем не подходящие для фотодела – маленькие жестяные и стеклянные баночки с непонятными субстанциями, лабораторные горелки, желтые кости, порошки в коробках, оплавленные брусочки неблагородных металлов, птичьи перья и тому подобное. Обмакивая тончайшую кисточку в химикат, стирая ей краешки чужих ушей или подравнивая кривую улыбку, ретушер думал отнюдь не о красоте. Она его мало волновала.
Он мечтал о золоте, малые доли которого, растворенные в воде, плавали в маленьком самодельном аквариуме. Живущая в нем тихая рыба сом не подозревала, что голые, лишенные чешуи бока ее омывают золотоносные потоки, а жабры пропускают драгоценные крупицы металла «аурум». Сомик сам уже порядком прозолотился, но не знал об этом.
– Подделайте мне рот, пожалуйста – попросила в фотосалоне смешливая горничная из большого дома с совами.
– Сейчас снесу ретушеру. Это у нас запросто – обрадовал ее фотограф. – Не хотите еще ножки уменьшить?
Девушка с недоумением опустила взгляд на свои крупные, крестьянские икры. Хотя Гелька давно уже не видела толстых домашних чулок, а носила тонкие дорогие, крепкие мясистые ноги выдавали в ней простолюдинку.
– Ноги не надо – сказала Гелька.
Фотокарточка нужна была ей не для того, чтобы повесить в рамочку и забыть. Не собиралась горничная посылать ее любимому на фронт или дарить подружкам. Гелька рвалась сниматься для синематографа. В каких именно картинах она будет играть, Гелька пока не решила. Наверное, в мелодраматических – никто не умел так исступленно рыдать, заламывать руки и падать «умирающим лебедем». А может, в комических. Это ей скажут. Главное – увидеть свое лицо на большом экране. И чтоб в титрах крупным планом – « в роли мадам такой-то – Гелена Рымко».
Вообще-то артистке негоже жить под своей фамилией. Режиссер даст Гельке оригинальный псевдоним. Элеонора дю Бувалье, или Катаржина Неслуховская. Но Рымко – не ее фамилия. Это – ехидное прозвище Гелькиного деда, гордившегося своим шляхетным происхождением, но ставшим униатским священником. Отец Гельки тоже служит в церкви, но душой он человек светский. Про синематограф дочка ему еще не говорила.
Они бедные, бывшие украинские дворяне – пятеро детей, крестьянская хата с дощатым полом и лавками, застеленными самоткаными полотнищами.
И так Гельке пришлось уехать в Лемберг, наняться в горничные, отсылая часть жалования младшеньким. А ведь Гелька могла устроиться получше – пойти на телефонную станцию или на почтамт. Она грамотная, училась в народной школе. Не все же ей прозябать в горничных! Вот удивятся ее хозяева, когда увидят Гельку в главной роли!
Из мечтаний ее вывел голос ретушера.
– Готово, панночка. Заплатите в кассу.
Гельа взяла карточки с отредактированным ртом и направилась по таинственному объявлению, прочитанному ей на сырой стенке у погасшего фонаря. Объявление приклеили только что, оно было мокровато, и Гелька обрадовалась – она придет одной из первых. Или первая. Ее сразу же возьмут. Странно лишь, что в объявлении не указано, кто снимает и как называется картина. Но, вероятно, там ей скажут.
Гелька стукнула кулаком в дубовую дверь, дверь отворилась, и ее препроводил в темные сенцы благообразный старичок в пенсне и жилетке.
Он велел обождать немножко. Затем пришел режиссер. Она узнала, что он режиссер, еще до того, как человек произнес первое слово. Это был необычно высокий, толстый, рыжий мужчина в крылатке. Он ткнул под нос свидетельство об окончании курсов в Париже, сослался на о, что знавал братьев Люмьер, вел себя в высшей степени надменно.
Но режиссер и должен быть таким – подумала Гелька. Он ведь придумывает, ему простительно.
– Раздевайтесь – сказал он Гельке.
– Зачем? – удивилась та.
– Ох, какие же вы непонятливые! Мне нужно знать фактуру. Я не могу снимать актрису, полагаясь на ее очертания. Как выбудете смотреться в кадре? Корсет носите?
– Ношу.
-Снимайте все.
– Лучше я покажу вам свои карточки.
-Пока не надо.
Гелька колебалась. С одной стороны, оголяться перед незнакомым мужчиной, а с другой – может, это, в самом деле, важно для кино? Она нехотя сняла платье. Хорошо, в комнате было темновато, и у нее не получалось расстегнуть крючки на спине.
– Так, проговорил режиссер, смотря на ее талию. – Сметану есть запрещается отныне и навсегда. Вареники тоже. Никаких конфет. А то закроется жиром этот изящный изгиб. Я вас сниму в трех ракурсах на пробу. Первая сцена будет не столь откровенна, но остальные, предупреждаю, пойдут посмелее. Купальщица, поцелуй, египетские ночи...
– Темные, что ли?
Режиссер усмехнулся – считайте, что да.
..... Спустя месяц первая картина это игривой серии появилась в затемненном клубе без вывески. Пускали туда только мужчин старше 21 года. Имя девушки, купавшейся в водопаде и тщательно вытиравшейся простыней, оказалось прописано мелким шрифтом, но и этого стало достаточно для большого скандала. Дочь священника Рымко снимается голой! Конец света, что ни говори, неуклонно надвигался на погрязший в грехах старый Лемберг. Гельке, конечно, сразу же отказали от приличного дома, она вернулась в село, где отец задал ей грандиозную трепку, но продолжения эротических кадров режиссер снят не успел.
На 1917 год его финансовый лимит оказался исчерпан, а в 1918-м началась революция, был переворот, потом разразилась украино-польская война, оставив Гельку Рымко в пикантном положении наполовину павшей актрисы. «Купальщицу» еще долго крутили тайком в темных клубах, и с Гелькиной родней мне еще доведется пообщаться, но все потом, а сейчас меня больше интересовали визитеры ретушера.
...... У ретушера-алхимика случилась беда – его приятель, завернув в отсутствии хозяина, увидел упитанного золоченого сомика и съел его, наскоро поджарив на спиртовке. Свершив грех, приятель сел в рассыпающееся кресло и задремал. Ретушер, явившись со свертками в руках, почуял недоброе, сразу же перевел взор на угол с аквариумом. Мутная зеленоватая вода была пуста.
– Ты съел его! – закричал алхимик, раскидывая свертки, – сожрал моего золотого сомика! Он ведь был весь позолоченный! Кожа, кости, мясо, жилы, кровь – везде прятались крупицы драгоценного металла!
– Ну не вынимать же сомика обратно! Съел. Чего теперь рыдать? У тебя вечно, как ни придешь – покати шаром. Все на реактивы спускаешь. Куска хлеба нет. Думаешь, приятно есть рыбу без хлеба? Гадость был твой сомик.
– Чего уж.... Сиди, не уходи. Поставлю кипятку – алхимик снял пальто и начал вливать сырую воду в жестяной восточный сосуд, изображавший чайник. – Ты лучше послушай, как я догадался расшифровать семь галок из «Книги Авраама Еврея».
– Это семь солей. Галки летят – значит, надо соли семи металлов выпаривать до появления летучих фракций.
– Любой догадается, что это соли – возразил приятель. – В алхимии просто не бывает. Мы опять вступили на ложный путь! Как тогда, с серой и натрием.....
– Натрий ты подсказал – напомнил ретушер.
– Будет, будет.....
Кипяток, разлитый по кружкам, был пуст и пресен. Последний сахар кончился вчера.
16. Дни сбывшихся предсказаний. Подарок анархистки.
За всеми этими событиями я совершенно совершенно запамятовал, что первая моя львовская знакомая, панна Василина томится в умалишенном доме! Сидит там голодная, разутая, смиренно ожидая, пока австрийский суд ее обвинит или оправдает. Но, навестив Василину, не нашел ее ни голодной, ни преследуемой. Ей даже не хотелось покидать Кульпаркив. А все потому, что новый доктор, профессор Стефан Чебряк, признал ее совершенно здоровой и назначил одной из своих добровольных помощниц. Василину даже выпускали за пределы Кульпаркива покупать муку и керосин. Эти перемены сильно меня изумили. Я думал, панна очень обрадуется скромным коврижкам, повидлу и банке монпансье, кинется на них, но Василина тотчас отдала все своим подопечным – исхудалому Карлу 12-му, Маженке, а так же незнакомцу – молчащему самоубийце, с шеи которого не смогли снять толстую конопляную веревку. Этот новенький ничего не говорил, предпочитая жесты, выглядел весьма ослабшим.
Его привезли в Кульпаркив среди ночи, перебудив всех, умолили доктора ударить ему кулаком в сердце. От удара несчастный ожил. Сопровождавшие его скрылись, не оставив ни вещей, ни документов.
– Там разберемся, пусть живет – сжалился психиатр и скрылся в своем убежище.
Василина рассказала: доктор Чебряк не просто устроил сумасшедшую вольницу, но затеял первые в мире демократические выборы в больничный совет. Войти туда должны были еще не совсем свихнувшиеся пациенты.
– Странно! – спросил я, – для чего ему понадобилось превращать желтый дом в избирательный полигон? Он что, политик?
– Не знаю, – поколебалась Василина и тут же, понизив голос, ответила – Кажется, он нас боится. Задабривает на всякий случай. А так человек хороший. Ему тяжело с непривычки все это на себя взвалить......
– Может, он вовсе не медик?
– Что вы, у него диплом в рамке.
Нет, новый доктор не самозванец, он врач. Все дело в том, что долгие годы пан Стефан не лечил душевые болезни. Он вел частную практику в маленьком прикарпатском городке, ездил принимать сложные роды в села, имел дело с глазными наростами, ветрянками, чахоткой и заворотом кишок. Диссертация по нервным болезням пылилась в шкафу. Если же к нему приводили помешанных, он давал им брому, а в тяжелых случаях отправлял в Лемберг. Откуда Стефану догадаться, что его назначат руководить дурдомом? Конечно, это не фронт. Но и Кульпаркив сведет с ума в два счёта. А боялся он психов из-за того, что вынужден был ночевать рядом с ними. По правилам Чебряку полагалась служебная квартира. Увы, прошел месяц, три, полгода, а жилья он не дождался. Комнаты во флигеле, где обитал его уехавший предшественник, заняли под склад. Поблизости от больницы никакого холостяцкого пристанища не сдавалось. Брали только семейных.
Тогда доктор отремонтировал за свой счет небольшую пристройку, и поселился там. Это было необычно, но так, казалось, проще будет приглядывать за опасными пациентами. Ночью добродушного Чебряка стали мучить кошмары – снились восстания помешанных, они ломали дверь своими бесшабашными головами, убивали сестер крадеными ножами, и психиатр уже чувствовал, как за дверью текут кровавые струи (на самом деле это подтекали ручейки после затяжных дождей). Увидев впервые такой сон, доктор испугался, а когда один и тот же сюжет повторился, прибил к двери дополнительную железную щеколду. На третий сон он заткнул окошко подушкой, на четвертый – прислонил к кровати ружье, из которого все равно не умел стрелять, а на пятый решил ввести в сумасшедшем доме элементы демократии.
Наутро после пятого повторяющегося сна пан Стефан пригласил к себе растерянную от неожиданности Василину и по-украински сказал ей, что он давно заметил – ее поведение разумно, если б не суд, он немедленно выпустил на волю. Бывшую монашку испугало не то, что ее назвали нормальной, а то, как это произнесено. Ведь при прежнем докторе все говорили по-немецки и по-польски. Кто не понимал – звали санитара, прося – Мацек, объясни. Мацек объяснял, добавляя для лучшего понимания жирную оплеуху. А тут – на родном языке, без рукоприкладств! Но еще пуще закраснелась Василина, когда ей предложили помочь новому доктору освоиться в больнице, расспросил ее обо всех опасных пациентах, особенно о кусачей Маженке и Карле 12-м. Вскоре пан Стефан узнал много интересного про старожилов Кульпаркива, начал искать альтернативные методы лечения. Кое в чем эти усилия принесли успех. Нескольких безумцев даже успели выписать, что при Эрманне случалось крайне редко. Вернее, почти никогда – я считался единственным, кто сумел покинуть эту лечебницу.
Василина до того самозабвенно исполняла свою роль помощницы доктора Чебряка, что забыла обо всем – и что она еще не свободна, и что ее могут осудить за детоубийство, которого не было, и что ей маленькой нагадала цыганка о каком-то человеке на веревке, за которого она выйдет замуж. Окрыленная сестричка даже не подумала, что безымянный мужчина, коему она носит кипяток и пытается накормить, беспамятный, тощий, обескровленный – может оказаться ее суженым. Он ведь на веревке.
Первое судебное заседание состоялось настолько поздно, уже после смерти императора Франца-Иосифа, что ничего сразу так и не решили. Прошение ее осталось без ответа. Василину судили не одну, а в компании еще нескольких женщин, быстро что-то пробормотав и задав пару вопросов, перенесли рассмотрение дела. То, чего она ждала со страхом и трепетом, оказалось пустым бюрократическим действом. Приговор ей не вынесли. Вернувшись в лечебницу под конвоем, Василина испытывала неимоверный стыд. Ее не покарали, и это было хуже, чем, если бы суд действительно приговорил к тюрьме.
В тот же вечер безымянный самоубийца очнулся и заговорил с ней. Он оказался ее однокашником, вернувшимся с войны. Мало того, что он неудачно вешался, так еще получил ужасные, уродующие лицо, раны.
Бедняга приподнялся с койки и, оглядев беленую известкой палату, спросил – Как я здесь очутился? Я умер?
– Если б вы умерли, то не попали б в Кульпарикив.
– Дом скорби.... Все понятно – мрачно произнес оживший. – И вы, панночка, тоже сумасшедшая?
– Доктор разрешил мне присматривать за больными вместе с сестричками. Выдал сестринский фартук, но ношу его на больничную хламиду, и нет убора с алым крестом. Вместо него – серая косынка. Ем и сплю я вместе с помешанными, а не с персоналом. Но, надеюсь, скоро меня отпустят.
– Вряд ли – нахмурился безымянный. – Отсюда отпускают только на погост.
– Неправда! Один освободился еще при прежнем докторе. Он недавно приходил, гостиницы приносил.
– Значит, он был не чокнутый, а притворялся.
– Давайте я веревку с шеи срежу, раз вы больше не лежите пластом – предложила Василина. – Помоетесь, побреетесь.
Он гордо отказался и отвернулся.
..... В Лемберг, к своей пастве, возвращался из российской ссылки митрополит граф Шептицкий.
– А вы уверены, что эти ваши частные детективы не засунут свои носы туда, куда их явно совать не следует? – спросил он своего собеседника.
– Уверен – отвечал ему маленький человек с изящной лысой черепной коробкой. Она у него была словно дорогая шкатулка слоновой кости.
– Они публика сторонняя. Один поляк-католик, ни в чем не разбирается. А второй вообще неместный – продолжил маленький.
– Он не галичанин?
– Нисколько. Наполовину немец, кажется. Вольнослушатель в университете.
– Но они точно найдут московского «крота»?
– Найдут. От суда ему не деться.
Конфиденциальная беседа заканчивалась. Маленький человечек, копилка митрополитских секретов, замолчал.
– И все-таки не подпускайте этих двух слишком близко. Береженого Бог бережет – приказал Шептицкий.
...... 1917 год бросил многих студентов, слушателей и даже профессоров Львовского университета в политику, как кухарка слепых котят в помойное ведро. Кого-то утопил, кого-то вынес на пьедестал, но ненадолго. Среди этих сомнительных счастливчиков затесались российские политэмигранты. Мне было жаль их. Они жили мучительно, скучно, серо, вращаясь в своем кругу, как в склянке сколопендр, ежечасно высовывая жала. Возвращаться домой смертельно опасно, уехать дальше в Европу не на что. Кормились они тем, что, выдавая себя за опасных революционеров, добивались от австрийских властей крохотных пособий «на борьбу с самодержавием».
Революцию они «ждали» профессионально, как евреи Мессию, но никто не верил, что дождутся.
Пока они питались ее призраком, думая, будто его хватит на их век, а потом – потом уже неважно. Многие втайне даже не хотели эту революцию. О том, что же произойдет, если трон Романовых рухнет, эмигранты говорить стеснялись. Или ставили на этот случай диковинные условия своего возвращения. Вынося из каморки ночной горшок, они бубнили, что согласятся на пост не меньше министерского или готовы диктаторствовать самовластно. Министерские портфели тоже выбирали придирчиво – почему-то все хотели брать народное просвещение, финансы и международную политику. Наглецы! При таком апломбе редко кто из них мог честно сказать, что прослушал полный университетский курс – обычно их выгоняли из 7 класса провинциальной гимназии. А некоторых даже из 5-го.
Житье невеселое. И вдруг, как назло, неожиданно наступило 25 февраля 1917 года, произошла революция, царь отрекся. Не знаю, как остальные в своих Парижах и Женевах, а наши львовские россияне– эмигранты приуныли. Но ведь все складывалось отлично! Теперь им не грозил арест – Временное правительство объявило большую политическую амнистию. Можно было с головой окунуться в свое любимое занятие – политику, готовиться к выборам в Учредительное собрание. Но эмигранты уезжали неохотно и не сразу. Выжидали, проверяли, точно ли им ничего будет или они все еще преступники. Они стояли на перроне, били зонтиком по блестящим рельсам. На котелки их старательно гадили жирные вокзальные голуби.
Несколько самых отчаянных эмигрантов решили никуда не уезжать. Например, Ксеня, некрасивая девица анархо-социалистических воззрений. Отец ее служил в министерстве внутренних дел. Однажды прочел статью о нем, Ксеня равнодушно бросила – а, вы не знаете, это мой папа..... Из этих слов непонятно, осуждает она его или нежно хвалит. Сама она носила коричневое платье без оборок, коротко стриглась, еще любила рассказывать о себе небылицы. Ксеня выдумывала вдохновенно: то она – пианистка, переигравшая руку, выходит на сцену и не в силах, увы, даже приподнять крышку рояля. То она прогрессивная девушка, рвется на акушерские курсы, героически спасает мещанку, умирающую в родильной горячке. Это было забавно слушать, провожая ее темными улицами с университетских вечеров. Говорили, будто Ксения дала пощечину полтавскому полицмейстеру, посмевшему облапить ее при обыске.
Ей нельзя было оставаться в Лемберге без паспорта. Границу Ксеня перешла нелегально. Когда об этом спрашивали, отмахивалась:
– Да что там, захотела и перешла. Крестьянские дети тропу подсказали за полтинник. А паспорт мой у папы в секретере лежит.
Здесь Ксения сошлась со своим земляком, бывшим фельдшером. У них был, как тогда модно было, «гражданский брак» без колец и аналоя. Завелся малыш. Молодых строгая хозяйка попросила с квартиры вон. Они постоянно переезжали. Как-то встретил ее самозваного мужа возле Подзамче. Он толкал коляску и ругал покойного Франца-Иосифа – молочные закрылись.
– Я достану – успокоил его. – Знаю одну торговку краденым, она держит корову у самой станции. Вредная баба, но ребенку не даст пропасть.
Фонари не горели. Мимо нас проносились шумные паровозы, роняя сажу на голые ветви. Малютку поили из рожка, молоко лилось мимо, капало на землю, каплям уж подбегали кошки и лизали их, шипя.
– Мы уже продаем вещи – признался он на обратном пути. – Хотели отнести букинисту старую книгу с непонятными картинками, но не знаем, кому. Да и книгу нужно сначала реставрировать – уж больно рассохлась и поблекла.
– Откуда она у вас взялась?
– Ксеня притащила из Полтавы. Поклонник у нее был в гимназии, чахоточный поэт-мистик. Немец, старинного рода. Подарил на память семейную реликвию и вскоре умер.
Какая, думаю, ценная вещь у анархистов заведется? Они голее последней мыши! Но шестое чувство подсказало – а вдруг это действительно редкость?
Согнувшись дугой в пыли под кроватью, Ксеня вытащила самодельный, грубо окрашенный охрой, сундук. Запахло хорошей лежалой бумагой, словно не сундук распахнули, а дверь в богатую европейскую библиотеку. В продырявленное мелкими мышиными зубкми красно-черное анархическое знамя (клин красный, клин черный) была завернута старая желтая книга.
– Это не моя, – объяснила Ксения, – но посмотрите, все страницы слоятся, а всего-то позапрошлый век. Не возьметесь отнести ее переплетчику?
– Отчего же? Возьмусь – пообещал я.
Местами прожженная свечкой, это была таинственная алхимическая «Книга Авраама Еврея». Второй экземпляр во всем Львове. Первый был у ретушера-алхимика, и я теперь мог следить за ходом его экспериментов. Алхимики бились над аллегорическими картинками, смысла которых никто не понимал, строили приборы по рисункам неизвестного автора, и чем дольше они этим увлекались, тем больше путались. Что, к примеру, мог означать человек, стоящий на каменных плитах вроде склепа? В руке – ваза с тюльпанами. Сзади маячит высокая узкая башня, больше похожая на минарет, но на верхушке ее прибит небольшой крест. Вдали виднеется скала, а под скалой – норка, куда пытается втиснуться куница. А откуда близнецы, разновидности драконов, холм одного дерева?
Я полистал книгу и отнес ее к еврею-переплетчику. Работал неподалеку хороший мастер Кац, брался подшивать запрещенные книги, никогда лишнего не набрасывал, вопросов глупых не задавал. Раз, думаю, трактат приписывается еврею, пусть Кац ее обновит. Принес, показываю, а этот Кац руками машет – нет, пан, нельзя, не давайте мне эту книгу! Сотни людей во всем мире с разумом расстались, прочитав ее! Едва уломал суеверного Каца взяться за реставрацию. Приличные деньги сулил.
– Ладно, – говорит, – только обещайте: читать не станете!
Что за странные люди! Для чего тогда реставрировать?!
– Если вскорости с вами что случится, кому ее отдать?
Я назвал неточный адрес Ксении.
17. Трамвай Смерти.
Сел в трамвай, окна его запотели, на полу хлюпало, деревянные скамейки чернели от постоянной сырости. Пассажиры избегали садиться на них. Лишь один дядька в прорезиненной накидке рискнул опуститься на скользкие деревяшки. Я протянул кондуктору, одноногому инвалиду, за проезд, и тот ловко оттяпал билет пастью зубастых щипчиков. Деревянная нога кондуктора тоже мокла, и он тихо жаловался знакомым на ревматизм.
– Всего раскорячило, – говорил он, – даже деревяшка моя ноет.
Дамы сочувствовали кондуктору, не зная, что ногу отрезали ему не на войне. Кондуктор потерял ее по пьяни, упав на рельсы в Брюховичах.
Но тут в трамвай зашла пожилая матрона, о ноге кондуктора все забыли. Это была сама старуха Смерть, она ехала домой, к дочери и внукам.
Майор-аудитор Бодай-Холера рассказывал: смертей в Лемберге много, все они трудятся посменно, сдавая друг другу город, как часовый свой пост. Им удобно – «на службе» смерти невидимы, можно бесплатно кататься в трамвае сколько угодно. Но кончается ее «смена», и вот Смерть уже – обыкновенная бабушка с костяными чётками, в черном вдовьем капоре спешит на рынок за капустой. Худо только тем, кто видит Смерть за работой, но почти все они либо слишком малы, чтобы ее испугаться, либо слишком безумны, чтобы им кто-нибудь поверил. Но я ее видел. Мысленно хотел спросить – куда она убирает свою острую косу?
– В шкафчик я ее ставлю, господин, в длинный узкий шкафчик вместе с граблями, лопатами и вилами – ответила мне старушка, не раскрывая рта.– Там и мое покрывало висит с капюшоном, и ботинки сушатся. Легко, думаешь, мил человек, в такую погоду в грязные подворотни заглядывать?
– Нет, с кокаином пора завязывать – подумал я, твердо решил сходить завтра к невропатологу Идлижбекову, рекламу «анонимного кабинета» которого печатали в газетах. Но до невропатолога так и не дошел. Мне было действительно некогда: начались новые суды над униатскими священниками, якобы российскими агентами.
Суды – это красиво сказано. Уголовные процессы тех лет не имели ничего общего с правосудием. Тысячи невинных людей пострадали из-за давних политических споров, о которых в нормальных странах уже полагается забыть. Палачи не успевали отдохнуть. Виселиц не хватало. Те, кто все-таки смог избежать казни, умер от голода и болезней в лагерях.
...... Слушалось дело униатского священника Афанасия Рымко, родного дяди Гельки, той самой бывшей горничной, снявшейся в «Купальщице». Его обвиняли в том, что поздней осенью 1914 года привечал у себя российских офицеров и воссоединился всем приходом с православной церковью.
– А что я мог сделать? – оправдывался он. – Пришли русские и с ними поп.
Велели собрать народ в церкви. Я собрал. Дали мне бумагу на русском языке и говорит – читай громко. Стал читать – половины слов не понял. Потом оказалось, это от папизма отрекся и воссоединился со своими православными братьями.
Его должны были повесить на заднем дворе. Однако вечером, обещавшим стать последним в его жизни, Афанасий Рымко начал колотить кулаками в железную дверь и звать к себе начальника, обещая поведать ему правду. Охрана не обратила на демарш никакого внимания. Они привыкли к воплям. На счастье, тюрьму в тот день посетило церковное благотворительное общество. При нем начальство изобразило гуманность. Священника на минутку вывели из камеры, усадили в кресло, отозвали охрану. Полная седая дама задала ему пару вопросов. Он не растерялся, говорит – осталось недолго, хотел бы побеседовать с глазу на глаз с самим митрополитом, графом Шептицким о весьма щекотливых вопросах. Якобы он знает точно, кто из его подчиненных – настоящий российский шпион. Филантропы и филантропки в волнении и страхе опрометчиво пообещали ему эту встречу устроить. Митрополит уже был в городе, лично намереваясь навестить осужденных. И сказал ему уже ничем не отягощенный, ни от кого не зависимый смертник нечто, что привело графа в страшные раздумья.
Не вышло у них слезного покаяния накануне казни. Выскочил Шептицкий, будто вот-вот конец света наступит, уехал в полнейшем молчании. Главным «кротом» в его окружении, если, конечно, поверить приговоренному Рымко, оказался второй по доверию человек. Тот, кого меньше всего подозревал.
– Все было так, абсолютно так – клялся опальный священник, – еще до войны этот алчный демон случайно сошелся с одним своим соплеменником, майором-аудитором Бодай-Холерой, когда тот обратился к нему то ли с жалобой, то ли с просьбой, сейчас уже неважно. Они быстро сдружились.
Майор-аудитор был заядлый игрок в преферанс, ему фартило, и он часто ссужал деньги. Компаньон высокопреосвященства ничего дурного не видел в том, что духовная особа играет на деньги и ради денег. Для него это было сложнейшим интеллектуальным процессом на грани мистики и высшей математики. Тем более что играл он, переодеваясь в мирское платье.
Карты его помаленьку разоряли – мастерства тут мало, нужно везенье, а чего нет, того нет. Он оказался опутан долгами, и тогда майор-аудитор, давно служивший российской разведке, впутал в шпионаж своего нового друга. Он ежедневно сообщал в Петербург о каждом вашем шаге, слове, сне. Вы верили ему, а он все сильнее запутывался в тенетах. Долги ему оплатили. Но, чем больше дают, тем больше хочется взять. Вы меня совсем не слушаете?
– Откуда же вы обо всем узнали? Он проговорился?
– Годами я был так же слеп и глух, как и все. Потом его предательство раскрылось, но как это мне удалось – позвольте умолчать. Я скрывал его грехи. Теперь хватит. Он крот, он под вас роет, из-за его сообщений вы терзались в женском монастыре. Он – вдохновитель вашей травли в газетах. Митрополит оборвал исповедь Рымко резким взмахом руки.
– Молчите! Ни слова больше! Если произнесете хоть одно, не переживете утра.
..... Виселицу начали готовить загодя: проверили прочность досок, переменили несколько ржавых гвоздей, обновили веревку. Ее нарочно поставили у окна, в которое с тоской глядел покинутый священник. Противный ветер яростно трепал толстую крученую петлю. На самой верхушке виселицы сидела большая умная ворона. В ее остром медном клюве белела не то кость, не то клочок, вырванный из дамской батистовой сорочки, не то кусочек зачерствелого белого хлеба. Устав сидеть на острие, вещая птица сорвалась кубарем вниз, и, взмахнув черными блестящими крыльями, подлетела к окну.
Афанасий Рымко уставился на нее, будто никогда живой вороны не видел.
– Хай! – сказала она, раскрывая клюв. – Тебе письмо.
18. Либер, вечный дух свободы.
Во Львове сходят с ума столь стремительно, что окружающим это ничуть не заметно. Поэтому опасные безумцы бродят по городу вместе с еще не свихнувшимися гражданами, а никто и не подумает, что рядом с ним окажется псих. Когда помешавшихся много, к ним привыкают и перестают обращать внимание. Именно на это и надеялся Соломон Либер, темноглазый
мужчина 27 лет, вырвавшийся из рук сопровождающих и убежавший в неизвестном направлении. Либера везли в известное заведение предместья Кульпаркив, но ему удалось зубами перегрызть тугие веревки, стягивающие руки, ударить ногой в живот почтенного доктора, друга семьи, укусить за руку свою мачеху и рвануть. На следующий день родственники дали объявление в газету. Либер точно в воду канул. На всякий пожарный прощупали баграми пруд в Винниках. Пусто. Было это осенью 1913 года.
А поздней осенью, в тех самых двадцатых числах октября 1917-го, Либер неожиданно объявился в шляпном магазине мачехи и потребовал денег.
На вопрос – где же ты, поганец, шастал добрых 4 года? – заросший по уши Соломон объяснил, что все это время он просидел в подземелье, прислуживая говорящим ящерам.
Мачеха денег не дала, заявив в полицию, но, когда за ним пришли, нигде уже никого не было. Полицейские отругали ее за ложные сведения и пригрозили, что в следующий раз ни за что сюда не явятся – ведь официально Либер уже мертв. Расстроенная хозяйка, закрывая магазин, обнаружила в углу, под грудой картонок, горсть странных зеленоватых камушков, очень пыльных. Сначала она приняла их за оплавленное бутылочное стекло и порывалась выкинуть, но потом решила все-таки промыть в тазу. Когда камни заблестели, мачеха Либера догадалась, какое это «стекло», и отнесла их ювелиру. Камушки назывались изумруды.








