Текст книги "Тяжёлград (СИ)"
Автор книги: Юлия Мельникова
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Чтобы не расстраивать мать, Мария-Владислава потащила меня не в особняк Айзиковичей, а в свое тайное убежище – небольшой искусственный грот, вырытый в прошлом веке по капризу сумасбродного магната. Мария-Владислава хранила там свою этнографическую коллекцию. У нее лежали каменные славянские идолы – существа без рук и ног, туловища коих испещряли непонятные острые знаки. Дальше валялись кувшины древней лепки и аккуратная кучка костей енота, сложенных в его шкуру.
– Это для гадания – объяснила ведьмочка. – Берешь вслепую одну кость, а я тебе скажу, что это значит.
– Как что? – поразился я. – Кости енота, и ничего более.
Но Мария-Владислава по ним старалась предсказать будущее. Весьма бесполезное занятие – чего быть, то не предвидишь.
Однажды, жарким июльским днем, когда панночка призналась, что нам придется еще немного подождать, пока мама утихомириться, забудет, а уж тогда и свадьба, я, обнимая ее и нащупал в кармане трепещущего белого голубя.
– Зачем ты мучишь птичку? Отпусти!
– Принесу ее в жертву – невозмутимо ответила язычница.
Я со страхом смотрел, как Мария-Владислава убивает голубя, украденного ей с церковной крыши.
– Война уносит миллионы жизней – сказала она, вытирая окровавленные пальчики. – А тебе птичку жалко. Мне, кстати, тоже не доставляет особой радости терзать ее кухонным ножиком. Противное занятие. Но им нужна теплая кровь.
– Ящерам? – спросил я ее, задыхаясь.
Она молча отодвинулась, изогнувшись, как кошка, и сказала:
– Тебе вредна кровь.
После я узнал, что она – не ест ничего мясного. Носит бифштексы и шницели со стола своему волчку. Чем дальше, тем сильнее меня стала изводить мысль: Мария-Владислава на самом деле отвечает взаимностью не мне сегодняшнему, а тому человеку, которого она придумала в своем будущем. Чужому, воображаемому, кем я никогда не стану.
22. Горячие металлические шарики.
Австро-Венгрия благополучно распалась. В ноябре 1918 года в Львове произошел переворот. Вместо австрийских властей, которые меня никогда не волновали, провозгласили украинское правительство народной республики. Я совершенно тогда этим не интересовался, мне было все равно, лишь бы остался город Львов. Даже развернувшаяся украино-польская война не убедила упрямца в том, что моей жизни угрожает нешуточная опасность.
Подумаешь, переворот! Их в Галиции столько было и еще будет!
Сначала потерял Марию-Владиславу. Мы долго не виделись. Потом, уже совсем измучившись ждать, нашел утром на полу письмо в конверте. Читаю и ужасаюсь – любимая меня бросает навеки, потому что уходит в отряд польской обороны Львова. Не сразу до меня дошло – живу по документам Франтишека Фертышинского, полу-поляка, приехавшего из Германии.
А раз так – должен встать под ружье польской обороны Львова. Ужасная мысль пронзила мой череп – панночка ведь не знает, что на самом деле крутила роман с россиянином! Она думает, будто я поляк, струсил, предал Польшу!
Но, если разобраться – это не моя война, я не должен ни в кого стрелять. В санитары бы пойти не отказался, в посредники на переговорах, в снабженцы, в переводчики, но не в солдаты. В конце концов, трупы с улиц подбирать тоже кто-то обязан. Вот пусть панночка меня туда запишет. Но где искать мою мрачную невесту? Где она может быть? Передо мной – огромный Львов. Я побежал по длинной, неоднократно поворачивающей, улице, спотыкаясь о брусчатку, скатываясь по гладким камням со склонов и пригорков, задевая шершавые стволы деревьев, едва не падая носом в дома, надеясь догнать Марию-Владиславу. Но она была уже далеко от меня.
На середине своего суматошного пути вдруг заметил: улицы поразительно пусты для этого часа, а окна на первых этажах заставлены дощатыми щитами и все брамы – прочно заперты. Естественно, вскоре меня чуть не убило взрывом брошенной гранаты, и, если красивая дубовая дверь, обитая медными заклепками в виде маленьких острых треугольников, не была б случайно открыта, все это уже мигом кончилось.
В дверь меня втянул за рукав доктор Рафаил Идлижбеков, тот самый невропатолог, к которому собирался зайти, чтобы поговорить о своем сумасшествии. Висевшая перед дверью табличка мне не попалась, и только сейчас, увидев его усатое лицо с высоким лбом, вспомнил – точно так же доктор красовался на рекламных проспектах своего анонимного кабинета.
– Вас не задело? – участливо спросил он.
– Нет вроде
– Я отведу к себе, стена дома толстая, ее пробьет только мощный снаряд – сказал Идлижбеков.
Он провел меня в небольшую темную комнату и усадил в кресло.
– Зачем вы помчались на перестрелку в штатском, без оружия?
– Я ищу одну девушку – объяснил ему. – Мне нужно сказать ей нечто крайне важное. Она была моей невестой. Но внезапно исчезает, оставляя записку, что свадьба отменяется, больше я ее никогда не увижу, потому что она участвует в польской обороне, будет стрелять! едва не умер от ужаса, когда это прочел! Она не знает, кто я! Для нее – поляк-дезертир.....
А кто же вы? – спросил Идлижбеков – почему не перейдете к ней, если любите?
– Я россиянин, но об этом никто не должен знать. Теперь вы меня застрелите?
– Зачем? Успокойтесь, я медик, нонкомбатант – сказал он. – Застрелят вас совсем другие люди, если дернетесь раньше времени. Лучше расскажите мне эту историю. Может, смогу помочь.
– Всю? С самого начала?
– Всю.
...... Пока шел уличный бой, я сидел в кресле, пан Рафаил меня внимательно слушал, кивал, вздыхал, приговаривая – милосердный Аллах и пророк его! Все равно, думал, мне скоро каюк, пусть все знают, что я бывший шпион.
– Но, как обо всем догадались? – воскликнул Идлижбеков – вы же не местный, а все замечательно понимаете, что тут у нас делается!
– Наверное, слишком люблю этот город – произнес я, помолчав, – чтобы опуститься до тех глупостей, что пишут о нем в русских газетах. У меня здесь друзья и мое счастье. Вернее, были. Друг отравил, невеста сбежала.
– Ну что мне с вами делать? Уверяю, это не болезнь. Перенервничали, переборщили с кофе и кокаином, а еще страсть..... Нет, все-таки надо вас довести до этой панночки. Они, кажется, засели в склепах Лычаковского кладбища. Но сомневаюсь, что ей приятно выслушивать ваши фантастические объяснения! Она выстрелит в вас.
– Мне всего-то надо признаться, почему я не с ней. Невропатолог встал, вслушиваясь в уличный шум. Кажется, уже не стреляли.
– Погодите! вам придется накинуть белый балахон с алым крестом, видным издалека. Так безопаснее.
– С крестом? – возмутился доктор. – Нет, ни в коем случае! Я мусульманин! Пусть меня лучше подстрелят.
– И вы столь спокойно об этом говорите?
– А что мне еще остается? Чтобы на меня все показывали – это тот самый Идлижбеков, который струсил?
– Но это не трусость. Вы врач, обязаны хоть как-то обозначить свою нейтральность. А общепринятый знак – алый крест. В крестовых походах первую помощь раненым оказывали рыцари ордена госпитальеров, они носили белый плащ с алым крестом. Но это давно было.
– Вот-вот, – обрадовался доктор, – с крестовых походов! Это ж против нас походы! Неужели у меня хватит наглости прикрыться крестом рыцарей, убивавших моих предков?! Нет, ни за что!
– Вы – истинный львовянин – отрезал я Идлижбекову. – Что ж, уже бой утих. Надо успеть.
– Сейчас, – доктор развернул скатанный коврик. – Я помолюсь, потому что это может быть мой последний день. Вы тоже молитесь, если умеете. У вас же это ... как ее... греческая церковь?
– Греческая – подтвердил я.
Наблюдая за молящимся психиатром, не мог сосредоточиться и просил Бога дать мне шанс все исправить, увидеть Марию-Владиславу, раскаяться, упав к ее ногам, и пусть она сама решает, прощать или убить. В образе распластанного Идлижбекова видел себя – совершенно беззащитного перед грозными историческими событиями.
– Интересно, эта темная львовская ночь 1918 года попадет в учебники? – спросил я его.
– В учебники вечно попадает политика. А нас с вами забудут. Нам даже памятника приличного будущая львовская Рада не поставит. В лучшем случае раскошелится на булыжник, бросит его где-нибудь в глухом углу парка с табличкой «Мирному населению, жертвам уличных боев 1918 года».
– Почему?
– Начинается охота на человека – самая зверская из всех охот. Теперь мы – ее мишени. Не спрашивайте, что будет потом – я этого не знаю.
Если вам доводилось глухой полночью тащиться по воюющему городу, да еще между поздней осенью и ранней зимой, когда дневная слякоть быстро подмерзает острыми выступами, прыгать через высокую кирпичную ограду, плотно обсаженную шиповатым боярышником – то мои описания вам покажутся излишними. Но все-таки пришел на Лычаковское кладбище.
– Мара! – закричал я, – Мара! Не убивай меня! Дай сказать!
Панночка привстала из-за огромного пулемета Господи, как же она с ним управляется? – промелькнуло у меня, эти нежные ручки, эти аккуратные когти – все теперь в ссадинах, в смазке!
– Пару слов, не больше – отрезала она.
– Первое – я не поляк, как ты считала, а россиянин. Меня зовут Мардарий Подбельский, богатый дворянин, бывший шпион и посланник графа Бобринского. Второе – я тебя очень люблю.
– В такие дни не до амурных излияний. Уходите, Мардарий.
– Получил? Все кончено? – спросил меня Идлижбеков.– Куда теперь?
– Не знаю. Меня другое тревожит. Неужели и спустя век все так же люди вынуждены будут стрелять друг в друга?
Вместо ответа Идлижбеков схватил меня обеими с силой за полы пальто и встряхнул, уводя от пули, но я поскользнулся, мы оба грохнулись на лёд, ударившись головами, провалившись не то в свой бред, не то в чужое время.
Я очухался от раздражающего пиликанья где-то внизу. Мои веки присохли из-за прилипшей крови, а у пояса продолжало вертеться и звенеть.
– Кажется, меня огрели по башке. Дорвался – произнес про себя, наблюдая, как меня кто-то быстро тащит за шиворот.
Ноги мои волочились по земле, словно лапы у обездвиженной животины.
– Смотрит, парализованный мопс – смеялись обступившие меня люди в черных курточках и черных брюках.
Я их не знал, они тоже видели меня впервые, но, видимо, мой непохожий костюм и незнакомое лицо заставило подозревать лазутчика.
Кто-то скрутил самодельную петлю из толстых обрывков веревок и начал просовывать мне ее под шею.
– Когда же кончится эта галлюцинация? – удивлялся я, – еще не хватало, чтобы они меня удавили!
Подвешивали меня раз восемь, но я брыкался, веревка соскальзывала, и пытка повторялась вновь.
....... Очухался через сутки в своей мансарде, на знакомом низеньком диванчике, но рядом со мной сидел доктор Идлижбеков, а с ним еще один незнакомый человек.
– Поздравляю! Проснулись! – произнес невропатолог. – Вставайте, вставайте! Вам несказанно повезло – пуля прошила руку, не коснувшись важных артерий. И лопатку удачно продырявили.
– Кто продырявил? – спросил я.
– А черт его знает – махнул рукой патентованный фрейдист, – в гражданской войне разве разберешь? Радуйтесь, что живы остались. Недели две-три постельного режима подарили вам эти маленькие металлические шарики.
Он поднес на ладони вытащенные пульки. Я потрогал их. Они были холодные. Но когда попали в меня – раскалились так, что обожгли края раны.
– Расскажите что-нибудь, пан Рафаил, – попросил я его,– не уходите! Зачем, например, понадобилось в меня стрелять?
– Не спрашивайте, пан! Накрылся мой кабинет, теперь вот по раненым хожу, помогаю выхаживать. Тоже не знаю, кому выгодно оборвать мою практику. Я ученик самого доктора Фрейда из Вены – ответил Иджлижбеков.
– А он точно помогает, этот ваш Фрейд? – скептически поинтересовался я. – У него что ни спроси – все непременно сексуальный невроз. Но какое это отношение имеет к настоящему?
– Самое непосредственное. Мораль подавляет наши подсознательные страсти, переводит их во сны, в бред, заставляет воплощать нереализованные желания агрессией. Вместо того чтобы любить, мы убиваем. Вот вы любите свою панночку теперь?
– Еще да.
– Но она же выстрелила в вас!
– Мария-Владислава? Она в меня стреляла?
– Она.
Я замолчал.
– Скажите – любите еще?
– Люблю.
– А это уже роман Захер-Мазоха о жестокосердной госпоже своего раба! Она его колотила чем придется, избивала до полусмерти, но он все равно ее обожал и смиренно приползал, едва подлечившись.
– Пан Рафаил, – вздохнул я, – слишком серьезный разговор мы затеяли! Но что все тут – ученики Фрейда, и вы с патентом из Вены, и я, без патента, ни Фрейда, ни Мазоха не читавший, понимаем – все очевидней некуда. Отверните край одеяла. Посмотрите хорошенько на мою левую ногу. Видите? Это панночка кусала. Другие укусы я вам не покажу. Они неприличные. Так что если она после всего этого меня подстрелила – нисколько не удивительно. Сердиться на женщину, разлюбившую тебя, на польскую патриотку, подумавшую, будто я дезертир? Мне больно, но я не в обиде.
– И все равно ее любите?
– Люблю. Это все, что мне теперь остается – любить и верить, что когда-нибудь война кончится.
Выздоравливал я не сразу. Весть, что виновницей моих ран оказалась любимая панночка, подкосила меня, как бы ни крепился, уложила в постель на все положенные две с половиной недели. Еле очнувшись от забытья, протянул руку на тумбочку, чтобы схватить кончиками пальцев небольшое овальное зеркало. Лопатка моя ныла, неожиданное резкое движение причинило боль, но я этого старался не замечать. Ртуть показала невероятно бледное, изможденное лицо с покрасневшими щеками и темными кругами вокруг глаз. Волосы стали темными от жира.
На подбородке, где когда-то выделялась аккуратная мальчишечья ямочка, выросли грубые колючие волоски – щетина, похожая на неопрятную эспаньолку пьющего гранда. Лоб и складки у переносицы прорезали первые мелкие морщины. К этой харе уже не прибавишь прилагательное «молодая». Юность окончена. Я остался абсолютно одиноким. В комнате никого не было. Должно быть, бывшая курсистка, приставленная ко мне сиделкой по рекомендации доктора, решила, что я в ее опеке больше не нуждаюсь, а квартирная хозяйка в этот полуденный час, наверное, потащилась на Галицкий рынок лаяться со спекулянтами. Интересно, а какая теперь во Львове власть? Петлюра? Поляки? Немцы?
– А, чёрт, – выругался я, – это не имеет значения. По всем правилам приличного романа мне полагается застрелиться. Жить больше не для чего и не для кого.
Но легко сказать – застрелиться! Я был еще слаб, почти не мог передвигаться. Нужно было встать с постели (ой!), добраться до кармана старого плаща, где у меня лежал дядин браунинг. С трудом мне удалось сползти на пол, медленно, передвигаясь ползком на четвереньках, не шевеля больной рукой, приблизиться к стулу на противоположном конце комнаты. На стуле висел грязный скомканный плащ. Пошарил в карманах и нащупал холодное железо.
– Дядя! – прошептал я, – ты оказал мне неоценимую услугу! С помощью твоей штучки несчастный племянник, кандидат права эпохи бесправия, перейдет в лучший из миров – в загробный. Никто не обещает мне там цветущих садов, кареглазых гурий, несущих в своих белых руках крынки маслянки и блюдца с горячими драниками, как уверял меня пан Рафаил Идлижбеков, львовский татарин. Наверное, он что-то путает, соединяя рай магометанский с местными представлениями о нем. Но лучше умереть свободным, чем оставаться побежденным. Сюда все равно придут чужие. Я не хочу их видеть. Да и сам себе я давно чужой.
От долгого молчания мои губы слиплись, поэтому последние слова сказал совсем уж тихо. Браунинг был, насколько помнил, заряжен.
– Что ж, нечего затягивать церемонию. Яд стрихнин, который подсунул мне майор-аудитор Бодай-Холера, я оплошно посеял, выпав однажды из окна «веселого дома». Пакетик высыпался из кармана в траву. Его слизала собака и умерла. Господи, да что же такое буровлю! Смерть, немедленно смерть! Тебе не придется напрягаться, костистая львовская пани, тупя об меня свою острую косу. Я сам все сделаю.
Щелчок курка. Еще. Еще. Ничего. Браунинг не выстрелил, сколько бы я не старался. Он был сломан. А еще говорят, будто эта техника никогда не подводит!
Я поднял голову, которую еще секунду назад готов был раздробить в окровавленные клочья. За окном чирикала серая пестренькая пичужка. Ее хилое тельце резонировало от неимоверно громкого звука, заглушающего дребезжание трамвая. Птичка вдохновлено пела, аж заходясь в безнадежной страсти. Я подполз на карачках к балконной двери, с силой рванул защелку. Дождь кончился, на ветру обсыхали рельсы, проложенные на бордово-черноватую брусчатку.
– Это же алхимия! Красное и черное! Рубедо и нигредо! А вот теперь белое – альбо! И, правда, рельсы побелели от лучей пробившегося солнца! Все точно по книге!
Книга, которую имел в виду – вовсе не алхимический трактат Авраама Еврея, лежавший у меня под подушкой. Это была великая книга жизни. Ее пишем мы сами, но что в ней будет, зависит не только от нас.
Умирать мне больше не хотелось. Да и что это за идея – застрелиться во Львове? Что я, дурак? Мне остается лишь одно – остаться!
Покойница Ада Кинь-Каменецкая объясняла мне давным-давно: оставаться – значит залышаться.
– Эй, Львив! Я залышаюсь! – сказал самому себе. И фиг с два вы меня теперь доконаете!
23. Хыровский иезуитский коллегиум.
Очерчивая контуры вероятного портрета убийцы, я терзался, что, скорее всего, не раскрыв старых преступлений, набрел на следы новых. Так или не так, но мне не позавидуешь. Не нашел – плохо, нашел – худо. Ведь это произошло не где-нибудь на пустыре, а в униатской церкви. Верующие скажут: рассказчик непомерно сгустил краски, выбрав все самое извращенное, и это обязательно бросает тень на религию. Атеисты, наоборот, заявят: преступный служитель кульа – лучшее доказательство безбожия.
Я же считаю, что этот случай, напротив, предостерегает от неверия, а не ввергает в него. Зло наказуемо – сумел в этом лишний раз убедиться, наблюдая, как десница Божия ведет меня к страшной правде. Не забудьте еще, что злодеяния совершались психически больным человеком, одержимым идеей расправы с теми, кого он напрасно считал хранителями своей тайны. Он убивал, тщетно надеясь не погибнуть самому, прожить хоть еще один солнечный день, не загреметь в тюрьму, где ему по жестоким законам военного времени обязательно вынесут смертный приговор. Вина его очевидна и неопровержима. Не обольщайтесь – тайна, за которую расплачиваются жизнью, вовсе не такая уж великая. Убийца остерегался разоблачения, а был он всего-то российским шпионом. Что для Галиции 1910-х годов, кишевшей агентами иностранных разведок – явление, простите, банальное.
Как догадался еще давно, россияне копали под Унию волчью яму. Поэтому в окружении митрополита Шептицкого оказалось сборище завербованных «кротов». Примерно с 1908 года они сообщали в анонимных письмах все, что происходило на Святоюрском холме. Этим монахам граф Андрей доверял настолько, что разрешая брать секретные бумаги, опрометчиво делился планами! Чтобы не вызывать подозрений, «кроты» регулярно менялись, но всегда один «крот» оставался рядом с графом.
Человек, имя которого было записано в черной тетради матерого агента Бодай-Холеры, начал трудиться на Россию 10 лет тому назад. Затем, убоявшись расправы, «крот» неожиданно вернулся в Хыров, где когда-то учился. Думал, что о нем забудут. А тут, как назло, началась большая война. Галиция ненадолго стала российской окраиной, униатов спешно перекрещивать в православие. Приехавшие из России православные священники «удивительным» образом умудрялись выйти в суматохе и панике именно на тех греко-католиков, которые соглашались быстренько переменить исповедание. По столь же странному стечению обстоятельств митрополит Шептицкий был внезапно отправлен в ссылку, а обрывки его частных писем всплывали в российских газетах. Вернувшись во Львов, Шептицкий призвал к себе «верных» и подробно во всем выспрашивал.
..... Приказано было приехать и монаху ордена студитов, одиноко живущему в Хырове, некому Зиновию Альхецкому. Это имя (тогда мне совершенно ни о чем не говорящего) нашел в архивных бумагах еще Ташко Крезицкий. Итак, Альхецкому было велено явиться во Львов. Но поцеловать руку пастыря он так и не пришел. Почему? Ему было некогда. Он сходил с ума.
В тот миг, когда душу Зиновия Альхецкого заполонили ужасные предчувствия, в ней не осталось места ни милосердию, ни разуму, поведение шпиона выглядело особенно нелогичным. Именно из-за этого я не мог даже подумать, что преступления мог совершить не тот, чья карточка лежит сверху, а почти неизвестный монах. Мотивация убийцы оказалась распространенной – он думал, что мстил. Его жертвы лишь казались ему врагами – на самом деле они ничего ему не сделали.
Когда я приехал в Хыров, иезуитский коллегиум уже не был альма матер. В 1916 году у Хырова шли бои, здание коллегиума лишилось окон, и родители поспешили забрать оттуда своих чад. Но до войны в Хыров приводили способных бедных мальчиков, чтобы присмотреться – справятся ли они с Библией, с латынью? Кто справлялся, мог остаться, получив потом возможность поступить в духовную академию или даже в светский университет.
– Где они были, если б не присоединились к влиятельному Риму? Зубрили бы Часослов в российской «бурсе», а выучившись, приехали б сюда совершенно чужими людьми – объяснял мне знакомый историк Левик. – Поэтому у нас все бурно выступают против того, чтобы галичане уезжали учиться в российские семинарии. Пусть учатся у католиков. Лет 5 назад прошло в газетах: отец покушался на сына, узнав, что тот бежит из дому в Россию, чтобы стать православным священником. Да, до такого доходит. Как бы жестко Уния не насаждалась в прошлом, теперь ясно, что все эти меры были во благо.
– Даже когда у православных отнимали детей и передавали воспитывать иезуитам? – спросил я его.
Левик посмотрел на меня и ответил: – Это было жутко, но это было нужно. История без крови не делается. Бросайте, пан, идеализм. Мне тоже детишек жалко, но им так лучше будет.
Кого ни спроси – все преподносили Хыровский коллегиум как высокое благодеяние, умножающее просвещение и обеспечивающее Галицию мудрыми наставниками. Только от Аристарха Ягайло, попа-расстриги, слышал я другие отзывы. Он проклинал Хыров, место своих терзаний. И не ему одному было там неспокойно. Думал, что, сойдя в Хырове, тотчас отыщу студита Зиновия Альхецкого; но все, кто мне попадался, отвечали одинаково – имя слышали, но адреса не знаем. В маленьком городке, где все друг другу если не родня, то соседи и знакомые – это очень подозрительно. Монах, облеченный миссией общественного служения – и вдруг нелюдим, как барсук.
...... В 1908 году, когда намеченная поездка в Россию могла в любой момент сорваться, Зиновий Альхецкий предложил пастырю свое незаметное сопровождение. Это оказалось кстати – маленький Зиновий умел ловко все подмечать, ограждая митрополита от неприятных встреч и поджидающих опасностей. Так как граф Шептицкий въезжал в Россию по паспорту Збигнева Олесницкого, сотрудника велосипедной компании, то решено было, что его спутника переоденут до неузнаваемости, усадят на легкий велосипед и покатится он по российским ухабам. Заодно похудеет.
– Ты напялишь женское платье – заявил бесцеремонно Шептицкий. – Не плачь. Под настоящими именами нас не пустят. А мне нужно побывать в России.
Бедный Зиновий, хоть и казался верным своему духовному начальнику (Шептицкий когда-то вытащил его из политического дела), взбрыкнул, украдкой вытирал слезы. Наряжаться женщиной ему не хотелось. Один корсет чего стоит! А шляпка, а эти ужасные перья! Но раз на кону интересы церкви, то что поделаешь!
Зиновий Альхецкий в юности увлекался москвофильскими идеями, даже отправлял в одну не слишком известную российскую газетку соображения о грядущем славянском братстве. Однако, сев ненадолго в тюрьму, он вскоре пересмотрел свои взгляды и, выйдя на волю, переметнулся в противоположную партию. Брать его с собой в Россию митрополиту, наверное, не следовало бы. Там Альхецкого объявили предателем, и ему могло б здорово достаться. Но Зиновий говорил по-русски без акцента. А еще знал много чего такого, что могло пригодиться в дороге.
Митрополит расстелил перед монахом ворох пестрых тонких тряпок.
– Примеряй – приказал он, – показывая пальцем на нежные батистовые панталончики с кружевными оборками.
– Но, ваше высокопреосвященство! – взмолился Альхецкий – Это же грех– переодеваться в костюм не своего пола! К тому же они ужасно узкие, ваше высокопреосвященство, я в них не влезу!
– Влезешь, любезный Зиновий, – сурово отвечал граф Андрей Шептицкий, сохранивший военную решительность, даже уйдя из гусар много лет назад. – Понимаю, это очень стыдно. Но надо.
Несчастный Зиновий неуверенно просунул ногу в панталоны и кое-как нацепил их. Потом он втиснулся в бордовое приталенное платье.
– Корсет! Ты забыл про корсет! – возмутился митрополит. – Сейчас прижмется делать тебе хороший бюст и тонкую талию. Снимай платье. Ты еще раз прости, что я сам этим занимаюсь, но дело тайное, нас никто не увидит. Сам ты что-нибудь перепутаешь.
С бюстом монах и талией вправду напоминал женщину средних лет. Митрополит улыбнулся. Туфли на высоком каблуке и шляпка дополнили облик переодетого мужчины.
– А теперь – иди тренируйся цокать каблучками, вертеть бедрами! Шагом марш!
И, напевая гимн гусарского полка, трансвестит – жертва международной политики бодро зашагала отрабатывать женскую походку. Наутро один знакомый еврей обещал принести на Святоюрскую гору отличный рыжий парик.
...... В России путешественникам из Галиции не повезло. Инкогнито митрополита Шептицкого было раскрыто, за ними началась слежка, газеты раздули истерию. Ни единого шага нельзя было сделать, чтобы не наскочить на притаившегося репортера или агента охранного отделения. Тучная дама, катающаяся на велосипеде по рекомендации доктора, поначалу не мозолила глаза. Но ее рыжие кудри лихо разевались на ветру, обнажая островки невыбритой щетины. Движения Зиновия, укрощающего двухколесного зверя, смотрелись неизящно. Никогда ранее садиться на велосипед ему не доводилось. Монах часто падал и расшибал коленки. Парик постоянно съезжал набок. Ко всем несчастьям прибавилось то, что в России еще помнили яростного москвофила Зиновия Альхецкого, знали, что он потом переметнулся в украинскую партию. Теперь его бывшие единомышленники стали председателями славянских комитетов, редакторами патриотических газет. О его судьбе спрашивал лично граф Бобринский – и весьма огорчился, узнав, что Альхецкого сломали в Самборской тюрьме.
– Умный был парень, – якобы отозвался главный российский панславист, – мне его жаль. Но он нам даже таким пригодится. Голову-то ему не подменили......
Имя это, конечно, спустя столько лет уже не на слуху. Но кому надо было его узнать – узнали бы даже в платье цвета мелитопольской вишни с рюшами и стеклярусом. Ладно, если это были его прежние знакомые. Они могли презрительно пройти мимо. А вот агенты тайной полиции – не прошли. Они вызвали монаха, уже только мечтавшего об одном – скорей бы добежать до Львова! – запиской, написанной рукой митрополита. Почерк и манера письма не внушила ему опасений, однако писал ее не граф Шептицкий, а искусный каллиграф, подделыватель подписей на векселях.
В то утро Зиновий вышел из гостиницы, растерянно смотря по сторонам. Ничто не предвещало провала. Сейчас придет митрополит. Но вместо него «даму», забывшую прикрыть перчатками свои толстые мужские руки, обступили незнакомые молодые люди. Они запутали и без того сбитого с толку Зиновия, а потом, выведя во внутренний дворик, накинули ему на голову потную попону и увезли неизвестно куда. Вернулся Зиновий лишь на следующее утро. Его поколотили и напугали, тряся папкой с компроматом. В обмен на свободу пленник обязали еженедельно сообщать на российский адрес все происходящее в резиденции митрополита.
Именно тогда, пережив страшную бессонную ночь, Зиновий Альхецкий начал потихоньку чокаться, дрожа, что кто-нибудь все-таки узнает об его предательстве и выдаст властям. Но первое время все было тихо. Лишь потом, незадолго до ссылки, митрополит Шептицкий зачем-то срочно вызвал Альхецкого во Львов. Зиновий ахнул. Шли дожди, все дороги утопали в грязи, студит ехал, лошадь увязала в лужах, копыта ее чавкали, опущенные в болото. Отказаться – позор. Приехать – тем более. Во Львове граф не стал устраивать с ним суд и расправу. Он поговорил с бывшим помощником дружески ласково. Расспрашивал об успехах в Хырове.
Они беседовали в библиотеке. После разговора к Шептицкому подошла девушка с длинной черной косой.
– Это Янина, моя крестница. Она из Дрогобычщины, с Якубовой Воли – представил митрополит ее Зиновию.
Альхецкий знал Янину, ее родителей. Он испугался. Сумасшедший человек тем и сумасшедший, что он не умеет мыслить здраво. Зиновий рассудил так: отец Янины, мельник, знал моего отца, помнит меня подростком, и моего брата тоже. Он явно не забыл то политическое дело, по которому я сидел в тюрьме. Все село следило за моими мытарствами из-за приверженности московофилам. Они надо мной смеялись. Девушка эта тогда была маленькой девочкой, но она тоже слышала рассказы отца и думает обо мне плохо. Неровен час, поделится этой историей с кем-нибудь, а тот пойдет в полицию. Холера ясна! Кого еще подозревать в шпионаже на Россию, как не бывшего москвофила?
Уйдя тогда со Святоюрской горы, Зиновий Альхецкий не спешил ехать обратно в Хыров, а задержался во Львове. Родственники, коих он давным-давно не видел, навалились на него и всучили целый список покупок. Он несколько дней потратил на шатание по лавкам, записывая в блокнот каждую подотчетную трату. К счастью, деньги разлетелась, студит пошел за билетом, намереваясь еще заскочить на часок в монастырь к знакомому и тотчас же уехать. Но в вокзальном столпотворении, пробираясь к кассе с криком «панове, мне только один квиточек до Хырова, я далеко не еду!», горе-монах нечаянно столкнулся с человеком, чье лицо ему показалось знакомым. Это был Андрусь, приятель детства, с которым Зиновий расстался в тюрьме и с тех пор ничего о нем не слышал. Избавленный от наказания, он все это время гадал – что стало с Андрусем, выпустили ли его или он отсидел срок? С испариной на лбу, стесняющийся своего светского костюма, он рванул из очереди, сжимая билет, и простоял на перроне весь час, прикидывая, узнал ли его Андрусь, сидел ли он и будет ли мстить.








