Текст книги "Смеющийся волк"
Автор книги: Юко Цусима
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
11. День последний
В тот день над нашими головами сияло лазурное небо. Бездонная синева. Чистейшая синева, напоённая светом. «Не этот ли цвет лежит в основе всего «синего»?» – думали мы, глядя, прищурившись, в поднебесье. В тот день слова «синее небо», казалось, приобрели для нас совершенно новое значение. Разве не так было? – до сих пор повторяю я про себя.
В тот день мы сели на поезд линии Иида. За окнами поезда всё было залито ослепительным сиянием июньского солнца – впервые за лето. Это была электричка, идущая со всеми остановками, так что пассажиры могли настежь открыть окна, не опасаясь копоти. Тёплый ветерок задувал в вагон. Тела наши, казалось, таяли и растекались, как мёд, в сладкой дремоте. Мы сели на станции отправления в Тацуно и могли занять места рядом. Впрочем, в дневном поезде всего из двух вагонов, останавливавшемся на каждой остановке, мест и так было предостаточно. Другие пассажиры в вагоне так же, как и мы, дремали, разморённые летним ветерком. Мы совсем расслабились и забыли про все опасения. Погрузившись, усталые и измученные, в вагон, мы откинулись на сиденьях и погрузились в сонное оцепенение. Какой маршрут на линии Иида мы выбрали, было не совсем понятно, но, наверное, поезд шёл из Маидзуру вдоль побережья Японского моря на восток и в окрестностях Наоэцу поворачивал в глубь Хонсю. Хотя точно сказать было трудно… В этом путешествии не нужно было, как в обычных поездках, заранее выверять все пункты назначения, планировать маршрут. С того времени, как мы покинули Токио, прошло дней шесть-семь. Нашей целью стало пересаживаться с поезда на поезд. Постепенно нам стало безразлично, куда направляется поезд и какие места мы проезжаем по дороге. Расположившись в поезде, мы, как нам казалось, тем самым выполняли какую-то особую обязанность. Никакого беспокойства я при этом не испытывала. С каждым днём усталость всё больше давала о себе знать. Порой уже трудно было даже глазами повести. Всё это время мы не спали на нормальной постели, не принимали ванну и не могли, разумеется, переодеться. Правда, не прошло ещё и десяти дней, так что всё это было не так уж страшно, но у меня, двенадцатилетней, не хватало силёнок, чтобы справиться с такими трудностями. Или духу не хватало…
Ну а что же семнадцатилетний Мицуо? Он явно был в неважной форме и проявлял по большому счёту не такую уж твёрдость характера. По сравнению с Мицуо я была куда бодрее, и сопротивляемость организма, похоже, у меня была выше. Может быть, я легче всё воспринимала, потому что была ещё совсем ребёнком и выживаемость у меня была, как у маленького зверька. Мицуо, в отличие от меня, с каждым днём слабел и явно был охвачен непреходящим чувством тревоги. Если ехать дальше по линии Иида, можно было приехать в Тёбаси. Куда ехать оттуда, Мицуо и сам понятия не имел. Он говорил мне наполовину в шутку, что хорошо было бы сойти где-нибудь по дороге и поселиться где-нибудь вдвоём. Я понимала, что разговор этот не всерьёз, но что-то задевало меня за живое. Я со смехом отвечала: «Ну что ж, так и сделаем! Можно попробовать. Конечно, наверняка мы сможем стать бродячими актёрами, только тогда бы лучше поселиться в каком-нибудь месте, где много туристов. Туристы будут нашими зрителями». Мицуо пробурчал, что тогда надо бы выйти на станции Ущелье Тэнрю. Мол, он когда-то слышал про катание на лодках по горной речке в Тэнрю. Место, вроде, было очень известное.
В Тацуно мы видели плакат туристической фирмы. Там говорилось, что поезд по линии Иида долго идёт вдоль реки Тэнрю на юг. Я ещё запомнила название горы Комагатакэ. Но на плакате говорилось только, что из окна вагона можно любоваться видами Центральных японских Альп.
– Там, у ущелье Тэнрю, наверное, полно обезьян, – поддела я Мицуо. – Можем поймать одну, обучить её всяким трюкам и с ней странствовать.
– Ничего из этого не получится! – резко возразил Мицуо с недовольным видом, будто хотел меня отругать. – К тому же я обезьян терпеть не могу.
После этого Мицуо надулся и замолчал. Я тоже прикусила язык. Видно, к нему вдруг вернулись все прежние тревоги и опасения насчёт ближайшего будущего. А всякие детские фантазии насчёт того, чтобы стать бродячими актёрами, сейчас казались ему досадной чепухой. Он хотел одного – чтобы мы тихонько жили где-нибудь вдвоём. Но здравый смысл подсказывал семнадцатилетнему Мицуо, что осуществить это желание практически невозможно. Как быть? От таких мыслей Мицуо становился мрачнее тучи, но я старалась не обращать внимания на его угрюмую тревогу, хотя он стал часто раздражаться по пустякам. Даже если представить себе, что мы поселимся где-нибудь в горах, сколько же мы сможем так прожить, пока нас не застукают? Даже трупы, брошенные в горах, рано или поздно находят – что-нибудь на них указывает. Япония страна маленькая, народу вокруг полно… И вообще, как мы сможем выжить в горах? Когда он в четырёхлетием возрасте жил с отцом на кладбище, они всё равно иногда выбирались в город, чтобы поесть. Ловить зверей и собирать плоды с деревьев? Вряд ли мы на таком рационе долго протянем. Может быть, лучше уж податься за границу? Но тут тоже шансы на успех очень невелики. Япония ведь островная страна. Тут у нас не получится ночью перебежать через швейцарскую границу, как делали евреи в Германии, спасаясь от Гитлера. И добраться к Ганди, уйти отсюда пешком, как Ганди, который шёл от Франции до Индии, или как шли те же Реми и Капи из книжки, тоже невозможно. Я только теперь всё это понимаю, а тогда мне было невдомёк.
Может быть, Мицуо, когда я отошла в туалет, стал читать газету. А там здоровенными буквами написано объявление, где говорится обо мне «Пропала без вести». Или что-нибудь вроде «Похищена девочка». Или ещё какие-нибудь такие штампы – и вынесены в большие заголовки. Потом, много позже мне показали эти объявления. Когда я впервые их увидела, то от неожиданности охнула и вздрогнула. Впервые меня охватило чувство страха – будто тяжеленная глыба навалилась на плечи. В то время пресса совершенно не следовала условной договорённости не афишировать преступления наподобие похищений во избежание их распространения. Конечно, страх, который я тогда испытывала, был страхом перед ледяными взорами тех «обезьяньих выродков», которыми кишел мир и от которых теперь должна была зависеть вся дальнейшая жизнь Мицуо. Их глаза буравили насквозь и меня. Может быть, Мицуо знал, что моя физиономия без особых примет уже пропечатана в газетах?..
В тот день небо прояснилось. От листвы и земли, пригретых солнцем, шёл влажный дух. Температура воздуха с утра стала подниматься, и к полудню стало так жарко, что все обливались потом. От наших немытых тел тоже попахивало. Всё тело с головы до ног ужасно чесалось. Терпеть бейсболку на голове было невмоготу, и я временами её снимала, чтобы яростно поскрести голову пятернёй, а потом нюхала собственные пальцы. Под ногтями скопилась чёрная грязь. Мне не было стыдно, потому что Мицуо был так же грязен, как и я. Наоборот, мне скорее казалось, что так будет безопаснее – если мы постепенно приобретём одинаковый запах.
В то утро мы позавтракали в Тацуно. Что же мы там ели? Поскольку ели мы всё время в однотипных столовых, где блюда разнообразием не отличались, то запомнить, где именно, когда и что ели, было просто невозможно. Какая-нибудь китайская лапша или рамэн, иногда карри-райсили комплексный обед, бэнто на станции. Где-то однажды полакомились омлетом с рисом. Но это, кажется, было не в Тацуно. На линии Иида почему-то бэнто на станциях не продавали. Когда мы сели утром в поезд в Тацуно, то собирались, когда захочется есть, сойти где-нибудь по дороге и поискать столовую. В наших планах каждый день всё менялось, никакой определённости не было, поэтому и время еды всё время менялось, и сколько раз мы едим, тоже всегда бывало по-разному. Когда становилось ясно, что препятствий нет и можно покушать, мы всегда радовались. Сразу же пробуждался аппетит.
За окном всё было залито ослепительным солнечным светом. Сияние разливалось в поднебесной лазури, зеленью отсвечивала листва, сверкала на солнце вода в реке, даже глина поблёскивала на просёлочной дороге. Отсвечивала черепица на кровлях, блестела вода в рисовых чеках, отсветы играли на крыльях белых бабочек. Там и сям виднелись кусты цветущей азалии, Всюду на лугах были причудливо разбросаны жёлтые и алые цветы. Правда, птиц с роскошным разноцветным оперением, слонов и питонов нигде, разумеется, не было, но мне и так было хорошо: я как заворожённая смотрела не отрываясь на открывающиеся за окном пейзажи. Неожиданно вдали, словно сгустки слепящего света, стали вырисовываться горные пики – гряда Центральных японских Альп. На вершинах ещё лежал снег, обрамляя склоны. Белизна снега ярко контрастировала с синевой небосклона и лиловыми контурами гор. Ближе к подножью иссиня-лиловый цвет постепенно переходил в зелёный, вливаясь в буйную зелень ближайших невысоких гор и холмов.
– Смотри, какие потрясающие горы! Там, наверное, живут волки вроде Акелы! – воскликнула я.
Мицуо, высунувшись из окна, тихо ответил:
– Да-а! Здорово! Почему-то, когда смотришь на такие горы, обязательно в голову приходит слово «Бог»… Кажется, будто там можно найти ответ на все вопросы, какие есть в мире… И на вопрос, зачем я живу на свете…
– Смотри-ка! Горы будто гонятся за нами! Сердятся. Говорят: «Куда?! Не уйдёте!» – пошутила я.
Мицуо, откинувшись на сиденье, пробурчал:
– Хватит чепуху нести! Ведь только что-то почувствовали по-настоящему..
Я ощущала то же самое, поэтому согласно кивнула в ответ, а он продолжал задумчиво смотреть на контуры дальних гор в синеве небосвода, проносившиеся за окнами вагона.
Минут тридцать из окна можно было наблюдать эту горную гряду – Центральные Альпы. Покрытые снегом вершины скрылись из виду, но горы пониже всё тянулись на горизонте. В окнах с противоположной стороны вагона тоже виднелись синеватые контуры гор, на которых сверкали снежные покровы. Железная дорога проходила как раз между Центральными и Южными Альпами. Горы уходили вдаль, а иссиня-зелёное течение реки жалось к дорожной насыпи, так что отблески от воды проникали в вагон. От этой беспрестанной игры бликов клонило в сон, и скоро мы опять задремали. Положив голову на плечо Мицуо, я прикрыла веки. Моей голове было удобно у него на плечевой косточке, и к запаху его я привыкла. Это был не просто запах грязи, а особенный запах, похожий на дух от прелой листвы или от травы в дождливый день. Запах, который с самого начала въелся в одежду Мицуо. Наверное, Мицуо также привык к моему запаху? Правда, я была ещё совсем ребёнком, и в запахе, исходящем от моего тела, наверное, ещё не было ничего «особенного». Кажется, в свои двенадцать лет я ни разу даже не подумала о том, чтобы сбежать от Мицуо. Мне было страшно остаться одной, брошенной. Но кроме того, у меня было такое чувство решимости: коли уж дело зашло так далеко, то к прошлому возврата нет. Да к тому же я чувствовала ответственность за судьбу Мицуо, у которого, кроме меня, никого нет на свете. Я начинала считать, что раз ему больше не на кого опереться, то значит, я должна его и дальше поддерживать. Вероятно, такая беспечная самоуверенность проистекала от моей детской наивности. Так же, как раньше я со всей решимостью как «жена» или «мать» всю жизнь защищала и опекала моего умственно неполноценного старшего брата, сейчас я со всей силой своей детской ответственности готова была искать пути спасения для нас с Мицуо.
В сладкой как мёд дремоте я мурлыкала про себя какую-то песенку. Что-то вроде псалма, который мы только недавно разучивали в уроке в школе. Но в то же время она была похожа и на мелодии песен, которые мы пели в начальной школе – «Лето пришло» или «Когда цветут фиалки». Я как бы ещё и слушала себя со стороны, очарованная волшебным напевом. Так я все продолжала мурлыкать про себя, и одна за другой родилось несколько чудесных песен. Но тут мама стала меня ругать: «Перестань! Сколько можно?! Прекрати это мерзкое мурлыканье!» И больше, как я ни старалась, такого счастья от мурлыканья я уже испытать не могла…
На пустыре поблизости водянисто блестел осколок стекла. От чего были осколок, разглядеть я не могла, но он были довольно толстый, с шершавой поверхностью, так что в прозрачной массе разливалась белёсая муть. Почему-то мне страшно понравился этот цвет, просто околдовал. «Будто ледяной нарост во дворце Снежной Королевы», – по-ребячьи думала я.
Почему-то сейчас вспоминались даже такие пустячные детали. Конечно, тот осколок вскоре потерялся. Да, то ведь был просто осколок стекла, и, наверное, его потом выкинули. Но и сейчас, когда я вспоминаю ту белёсую замутнённую глубь стекла, мне всё кажется, что из неё вот-вот появится что-то необыкновенное, и оживает то сладкое предчувствие счастья…
Я несколько раз открывала глаза, но Акела, он же Реми, он же Мицуо был всё время на месте. До сих пор помню мою радость, когда я видела его рядом со мной. Просыпаясь утром, я представляла, как сейчас потянется долгий день, и впадала в хандру. Так было каждое утро. Я вздыхала оттого, что некуда было деться от этой тяжкой обязанности – вставать по утрам. Но, отправившись с Мицуо в путешествие, я и думать забыла о своей утренней хандре.
Под звуки песенки, которую я продолжала мурлыкать, блики от речной воды меняли форму, струились и переливались. Внезапно сладкая дремота оборвалась: кто-то грубо схватил меня за плечи и приподнял.
– Полиция! Вот он, держите! Вот он, мерзавец! – обрушились одновременно со всех сторон взволнованные мужские голоса. – Ты ведь Юки, да? Ты не ранена? Ну вот и хорошо! Теперь ни о чём не беспокойся! – донеслось до меня чьё-то бормотанье.
С последней отчаянной надеждой я посмотрела на Мицуо. Его держали двое неприятных на вид мужчин в чёрном. На руки ему надели наручники. Лицо его покрывала смертельная бледность, когда он повернулся ко мне. В его больших глазах лучился синеватый отблеск. Наверное, он что-то сказал в этот момент. А я, наверное, закричала. Может быть, я билась, вырывалась, звала Мицуо по имени и кричала: «Что вы делаете?! Перестаньте! Отпустите его!» Но нет, наверное, ни я, ни Мицуо не сказали ни слова – только посмотрели друг на друга, а потом я, конечно, разрыдалась. То, чего мы оба втайне так боялись, наконец свершилось – вдруг отчётливо поняла я, и меня охватило безысходное отчаяние от предстоящей неожиданной разлуки. Больше нам уже никогда не встретиться! Это было отчаяние, которое испытывают люди, провожая покойника. Державшие его мужчины стащили Мицуо с сиденья и, пиная, с ругательствами поволокли по проходу, а он всё оглядывался на меня, пока не скрылся из виду. На лице его не было слёз – на нём читался только страх. Его глаза с синеватым отливом были похожи на глаза волка. Таким я видела его в последний раз.
Поезд – возможно, в связи с арестом Мицуо – задержался на станции. Меня кто-то обхватил за плечи и повёл к выходу из вагона в противоположную от Мицуо сторону. Обливаясь слезами, я всё искала его на платформе. Куда они дели моего Мицуо?! Его нигде не было видно. Наверное, его уже посадили в патрульную полицейскую машину, которая ждала на площади у станции. Чья-то вонючая лапа держала меня за плечи, а я вырывалась и рыдала в голос. Меня тоже, как преступника, запихнули в машину, которая ждала у станции, между следователем в штатском и женщиной-полицейским в форме, и так везли до Тоёхаси. Завыла сирена, оглашая окрестности. Наверное, это была полицейская машина, в которой везли Мицуо. Наша машина без всякой сирены на обычной скорости катила по узкой просёлочной дороге. Всё также за окном, в том, другом мире ослепительно сияло солнце. Я с тоской вспоминала всё, чему меня научил Мицуо: «Мы с тобой одной крови, ты и я!», «Доброй охоты всем, кто соблюдает Закон джунглей!», и сам «Закон джунглей», и Реми, и Капи, и рассказы про Ганди. Неужели теперь всё это исчезнет?.. Что же теперь будет, какое время настанет, когда мы утратим Закон джунглей?.. И я, и Мицуо – мы оба снова стали одиноки.
Обнаруживший нас в поезде на линии Иида местный житель обратил внимание на моё сходство с напечатанной в газете фотографией. Он сразу же сообщил кондуктору, тот немедленно доложил служащим линии на ближайшей станции. Со станции доложили в полицию. Сначала местные полицейские и подоспевшая позже оперативная группа, посланная из Тоёхаси, окружили наш вагон. Несколько переодетых полицейских пошли по проходу с обеих сторон и стали сверять, те ли мы, кого они ищут. Затем наметили станцию, на которой нас будут брать, и подогнали туда патрульные машины. Как только поезд остановился на этой станции, они нас схватили. Так, наверное, всё было. Станция называлась Тоёкава. Мы никаких приготовлений не видели и не чувствовали, пока любовались видами гор и сладко дремали. Потом я ещё долго с ужасом вспоминала о том времени, когда мы, ничего не ведая, уже были под наблюдением. Мы ведь ничего не могли знать о приближающейся опасности.
В полицейском управлении в Тоёхаси с меня сняли первичный допрос. Чтобы как-то выгородить Мицуо, я упорно твердила, что он меня вовсе не похищал, что я сама пошла с ним. Но, поскольку по-настоящему меня должны были допрашивать в Токио, полицейские слушали меня в пол-уха. Они передали мне мои вещи: пиджак, бейсболку и узелок с вещами. Все эти вещи принесли потом – они остались на сиденье в вагоне, когда меня так неожиданно схватили и увели. Следователь велел посмотреть, что в узелке, и подтвердить, что вещи мои. Там оказались кроме грязного полотенца намокший рулон туалетной бумаги, зубная щётка, алюминиевая кружка и банка из-под леденцов. Ещё там была самодельная бумажная папка с наклеенной на лист бумаги вырезкой из газеты, которой Мицуо так дорожил. Зачем-то он её, наверное, переложил в мой узелок. То ли по ошибке, то ли нарочно. В общем, я решила, что она у меня останется. Мицуо, наверное, не стал бы возражать. Я развернула бумажный лист. Кроме наклеенной газетной заметки с фотографией кладбища и портретом моего отца там были ещё штук двадцать вырезок из газет в конторском конверте. Все они были связаны с теми событиями: с самоубийством моего отца, когда я была ещё младенцем, а Мицуо жил на кладбище. Эти заметки он тоже наверняка вырезал из библиотечных газетных подшивок. Я даже чуть не рассмеялась при мысли о том, какие дыры остались в тех газетах. Там были заметки о брошенном ребёнке, о самоубийстве целой семьи, о бродячих собаках, о холере… Это был, так сказать, ещё один мир, которым жил Мицуо, – мир, откуда открывался вход в «холодную спальню» обезьян.
После того, как я опознала свои личные вещи, меня в сопровождении женщины-полицейского отправили в городскую больницу. Мицуо тоже, вероятно, доставили туда, но я не знала, где он, и не понимала, зачем всё это. Сколько я ни просила, чтобы с Мицуо не обращались как с преступником, ничего изменить я не могла: я находилась теперь «под охраной и на попечении», а он «под арестом». Мне, в мои двенадцать лет, хорошо была понятна огромная разница между первым и вторым. Учитывая эту разницу, сколько бы я ни умоляла дать мне увидеться с Мицуо, сколько бы ни кричала, ни звала его по имени, всё равно от этого не было бы никакого проку, – в чём я вполне отдавала себе отчёт. Так что я не рыдала и не требовала дать мне с ним встретиться, а просто подчинялась тому, что говорили мне взрослые. Но горькие мысли, словно лёд, холодили сердце.
Хотя я не была больна, в больнице меня уложили на койку и провели медицинский осмотр. С меня сняли одежду, санитарки обтёрли влажными полотенцами всё тело. Мне дали белый спальный халатик, я легла в постель, и сразу же навалилась свинцовая дремота. Я мгновенно провалилась в глубокий сон – наконец-то снова на настоящей кровати.
Когда я проснулась, передо мной было такое знакомое лицо мамы. Она смотрела на меня не отрываясь. Я поспешно снова закрыла глаза. Мама продолжала ещё внимательнее смотреть на меня. С того момента я поняла, что меня вернули в мамино время и пространство.
Прошло, наверное, дня два, пока мы вернулись в Токио. Точно уже не помню. Кажется, в эти дни я только спала и ела. Больше мне ничего не хотелось. Я не могла ни о чём думать и ничего не чувствовала. Я была как потерянная. В Токио меня, кажется, ещё основательно допрашивали, но я ничего не помню. В свои двенадцать лет я не понимала, о чём они говорят, когда меня спрашивали, как я проводила время с Мицуо. Не знаю, достаточно ли я сделала, чтобы выгородить Мицуо: говорила, что он ничего плохого мне не делал, что я сама с ним пошла, что он был со мной очень добр, что он за всё платил сам, что вообще ни разу не было ничего страшного…
Хорошо помню только одно из всего допроса. Следователь – лицом вылитая обезьяна – смеясь, сказал: «Значит, этот тип называл себя Мицуо? Но зовут-то его по-другому». Когда следователь мне это объявил, я невольно хотела его спросить: тогда, наверное, его зовут Акела? Или Реми? Но я удивилась, и мне стало очень грустно. Зачем же он придумал себе фальшивое имя Мицуо Нисида? Зачем же он хотел скрыть своё настоящее имя? Теперь мне казалось, что он просто в насмешку придумывал все эти наши имена: Маугли, Акела, Реми, Капи… Я уже не уверена была и в своём собственном имени и не могла даже мысленно называть его Мицуо – только «он». Я очень на него рассердилась. Ведь у меня, например, есть имя Юкико Суги, и, значит, я должна под этим именем жить. Но в преступлении, которое хотели ему навязать эти существа из «человечьего логова» начиная с полицейских, он, конечно, был не виноват. Поскольку моя мама тоже на этом настаивала, то в конце концов ему вменили в вину только то, что он принёс столько хлопот «человечьему логову», и освободили от уголовной ответственности. Но передо мной он всё равно был виноват: ведь он утаил от меня настоящее имя, под которым должен был жить в «человечьем логове». Этого я ему не могла простить. Получалось, что рядом со мной столько времени был и прошёл мимо просто какой-то неизвестный, о котором в газетной вырезке говорилось как о «ребёнке бездомного бродяги, жившего на кладбище». Словно скользя по водной глади, уходили от меня вдаль бредущий, сгорбившись и низко опустив голову, мужчина, а рядом с ним голенький чумазый четырёхлетний мальчик.
Вернувшись в Токио, я переоделась в платье, которое подобрала для меня мама. Одежду, которую купил мне «он», вероятно, бросили в мусор ещё в Тоёхаси. В Токио вместе с мамой меня сопровождала женщина-полицейский и двое следователей. Вагон второго класса, в котором мы ехали из Тоёхаси, отличался от тех вагонов, к которым я привыкла: скоростной поезд, чистота и удобство, от которых голова кружилась. От токийского вокзала меня повезли на машине прямиком в полицейское управление Сакурадамон. Там провели первичный допрос. Наконец к вечеру меня отпустили, и мы с мамой взяли такси. Мы поехали через Итигая к моей школе. Хотя явиться с объяснениями в школу можно было и на следующий день, моя мама, со свойственным ей педантизмом, похоже, хотела покончить с обременительной процедурой сегодня. Директриса и классная воспитательница-монахиня при виде меня прослезились. Хотя в эту школу я пришла недавно и они обо мне мало что знали, я сама в большом смущении смотрела на директрису и нашу воспитательницу. Учителя и ученицы, которые ещё оставались в школе в этот час, собрались вокруг. Я, конечно, помнила и школьный сад, и это здание, но при этом мне казалось чрезвычайно странным, что я действительно училась в этой школе. Мама усердно всем кланялась и, повторяя, что сегодня только на минутку заехали всех поприветствовать, вскоре потянула меня за руку, и мы покинули школу.
Мы снова сели в такси, которое ждало нас у ворот школы, и направились прямо в Синдзюку. Там находилась средняя школа высшей ступени, в которой работала мама. У неё на службе тоже надо было объявиться и всех поприветствовать. Ей надо было непременно доложить всем учителям, что дочка, о которой напечатали объявление в газетах, несколько дней пропадала, из-за чего она сама должна была пропускать занятия в школе, а теперь вот нашлась. Только мы миновали большую людную улицу в огнях неоновой рекламы, как оказались в маленьком безлюдном и тихом переулке. Хотя было уже шесть часов вечера, ещё не стемнело.
В тот день я пропустила обед и теперь была очень голодна. Мама, наверное, тоже. Когда мы остались вдвоём, мама мне так ничего и не сказала. Ничего такого, о чём говорилось в книжке «Без семьи», она и не думала делать: например, обнять меня или погладить по щеке. Лицо у неё ещё больше осунулось, глаза ввалились, лицо было землистого цвета, но обо всём этом я маме сказать не могла. Что она переживала сейчас? Беспокойство? Страх? Боль? Мне трудно было это представить себе, но теперь, когда я вернулась в её власть, мне было страшно от мысли, что она должна быть ужасно зла на меня, должна ненавидеть меня за всё. Но всё-таки она была моя мать, а я её дочь. Иногда лишние слова и не нужны. И я, и мама – мы обе, воздерживаясь от лишних слов, погрузились в свои переживания, в своё смятение чувств. У каждой из нас была своя боль. Так мы с мамой стали понемногу возвращаться к той, прежней жизни.
Общественная школа, в которой работала мама, была смешанной: там учились и мальчики, и девочки. Нам попадались на глаза только учителя-мужчины. Мимо шкафчиков для обуви пробегали ученики вечерней смены. Из дневной смены уже никого не было. В коридорах горели лампочки. Стены были грязные. Я впервые попала к маме на работу. Из учительской, где было полно преподавателей-мужчин, мы прошли в кабинет директора. Помню только, что мама всё время кланялась и повторяла: «Извините за причинённое беспокойство!» Здесь никто при виде меня слёз не проливал. Учителя тоже не собирались вокруг посмотреть на меня. Мама попросила, чтобы ей разрешили завтра, в субботу, не выходить на работу. Она просила разрешить ей выйти в понедельник. На этом вся церемония закончилась. Я про себя отметила, что уже вообще не помню, какие есть дни недели. Когда мы с мамой выходили из школы, прозвучал звонок к началу занятий вечерней смены.
Мы снова сели в такси. На улице уже темнело. Отсвет заката окрашивал землю в красный цвет. Я вспомнила синеву неба, которое открывалось перед нами из поезда на линии Иида. Вспомнила жёлтые трубчатые нарциссы, которые цвели в Ямагате. И белые цветы, которые цвели где-то ещё. И очертания гор вдали… Это были зыбкие, неясные воспоминания, словно я пыталась припомнить сон. Хотя и всё, что со мной происходило сейчас, я могла воспринимать тоже только как сон. И то, и другое – всего лишь сон, наваждение… Но если я в том сне смотрю этот сон, то где же я сама нахожусь и что делаю? Непонятно! Не-по-нят-но! Не-по-по-! Нят-но-но! Но-но-но! Мой голос звучал у меня в ушах, хотя сама я находилась непонятно где. Мне вспомнился Акела, он же Реми, а заодно почему-то покойный братец Тон-тян, в груди защемило, и я поплотнее прижала к груди узелок с дорожными пожитками…
Такси застряло в людском потоке и прочно встало в пробке. Мы были на широкой улице, недалеко от вокзала Синдзюку. Ничего особенного не случилось – просто здесь всегда было полно народу. Здесь было сосредоточено множество мест, куда люди приходили после работы или учёбы выпить, закусить, посмотреть кино или спектакль. Попозже вечером открывались всяческие заведения для мужчин вроде казино и стриптиза. Но в это время вокруг бродило множество парней такого же примерно возраста, как Акела-Реми. Натуральных брюнетов среди этой молодёжи, околачивающейся в Синдзюку, было мало: в основном в неоновом свете играли и переливались шевелюры серебристого белого, синего, красного цвета. В стекло такси ткнулась рука какого-то парня в ярком металлическом браслете. С улицы доносилась громкая песня на английском, слова которой невозможно было разобрать. Откуда-то слышался барабанный бой. Отовсюду звучали голоса зазывал из лавок дешёвых товаров.
Такси стояло и совершенно не двигалось вперёд. Мама вздохнула, и мы вышли, решив возвращаться домой на поезде по линии Яманотэ. Я со своим узелком вышла первой, мама за мной. Мы пошли пешком. В этот час к вокзалу направлялось не так уж много народу – толпа валила от вокзала развлекаться в Кабуки-тё. Нам пришлось пробираться в толпе против людского потока. Сделав два-три шага, приходилось останавливаться, потом тебя относило в сторону, назад, потом опять остановка… Рядом впритирку проходили владельцы шевелюр всевозможных цветов. Непонятно было, японцы они или нет. Иногда вдруг появлялся какой-нибудь здоровенный верзила. Проходили люди с другим цветом кожи, с другим цветом глаз. Они обменивались фразами на диковинных наречиях, которые я никогда раньше не слышала. Китайский, тайский, корейский, английский, вьетнамский… Конечно, японский тоже звучал на улице. Проходили белые туристы с фотоаппаратами на шее. Бродили ослепительно размалёванные девицы. Слонялись какие-то дамы с блестящими губами и мочками ушей, сутулые парни в обвисших штанах. Они шли, шаркая подошвами, прогибаясь какими-то искривлёнными, скрюченными телами. Коротенькие, как купальник, юбочки и тут же рядом длиннющие юбки до земли, закрывающие каблук. Футболки со всевозможными надписями. Наверное, благодаря косметике, все казались на одно лицо. На огромном экране премьеры Южной и Северной Кореи пожимали друг другу руки. На другом экране извергался какой-то вулкан на Хоккайдо. Под ним проходили хохочущие во всё горло люди. Шли люди хихикающие, поющие, кричащие. И все они раскачивались. Их тощие тела тряслись и подрагивали.
Где-то слышался плач. Женский плач. Плач младенца. Это плакал какой-то брошенный на дороге младенец. У мужчин в ушах болтались серьги. Женщины с толстым слоем косметики выглядели как куклы. Белые губы. Чёрные губы. Синие губы. Какие-то невероятные босоножки на высоченной платформе, босоножки на длиннющих шпильках. Многие были в кроссовках. Были здесь и школьницы старших классов в укороченных до предела форменных юбчонках. Кто-то накрутил себе на голову электрокабель. То и дело пищали разноцветные сверкающие мобильные телефоны. Люди шли и разговаривали как бы сами с собой. Все раскачивались, и масса людей подрагивала, как желе, готовое растаять. Контуры лиц и фигур были неясны, расплывчаты. Ребёнок орал. На гигантском экране широко улыбались друг другу премьер-министры Южной и Северной Кореи. Раздавался волчий вой. «Песня смерти» разносилась над джунглями. Проползал где-то питон. Вопли обезьян из «Холодной спальни» сливались в поток. Медленно и печально плыл по небу корабль «Лебедь», покрытый синеватым льдом, унося вдаль едущего на слоне Ганди. В тени небоскрёбов растворялись силуэты маленького голого мальчика, волочащего рваное одеяло, и его отца.