Текст книги "Юдора Уэлти: Рассказы"
Автор книги: Юдора Уэлти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
А я и сам не знаю, что меня точит, отец, вот разве что ты знаешь. Пока она не выговорилась, я держал корзинку с грушами в руках. Потом поставил ее на стол.
Джинни обнаружилась в мамином «кабинете», комнатке окнами во двор, оклеенной пейзажными обоями, здесь стояла старая конторка мистера Комуса, из нее торчали пачки писем «Союза Дочерей Конфедерации», разнообразные планы – когда вентилятор колыхал их, они издавали громовой треск. Она отчитывала Телли. Телли принесла рабочую корзинку, но не ушла, а, не сводя глаз, смотрела на Джинни.
– Поставь корзинку, Телли, когда она мне понадобится, я ее возьму. А ты ступай. И чтоб не смела дуться, поняла?
Телли поставила корзинку, Джинни, откинув крышку, стала рыться в ней. Из корзинки вывалились те самые здоровенные ножницы. Она разыскала пуговицу от моей старой рубашки и стала ждать, когда Телли уйдет.
– Я поняла, какую кашу ты заварила.
И с тем Телли вышла.
Джинни поглядела на меня – ей все было нипочем. А мне нет. Я выстрелил в нее в упор – и не раз. Выстрелил почти вплотную – оказалось, мы стоим так близко, что я с трудом вскинул пистолет. Она, сдвинув брови, смотрела на иголку, а я не мог вспомнить, зачем она ей. Рука ее не отклонилась, не дрогнула. Слышался бой часов со слепым циферблатом на каминной полке – выстрелы не заглушили их ударов. Я смотрел на Джинни, видел, как по-детски набухшие бугорки ее грудей, не грудей даже, а так, намеков на груди, там, куда вошли мои пули, прошили красные дырочки. Но Джинни ничего не чувствовала. Она вдела нитку. Скорчила знакомую победную гримаску. Она всегда попадала ниткой в ушко с первого раза.
– Тихо, не дергайся.
Она никогда не сознавалась, что ей больно, больно или тяжело, – в чем угодно, только не в этом. Если мне случалось ей отказывать, она тихонько напевала. А когда мы уходили к себе, разговаривала со мной тихо-тихо и ласково, выказывала свою полную покорность. Как я ее любил тогда. Мою обманщицу. Я ждал, а она воткнула иголку и потянула к себе рукав вместе с моей, такой беспомощной, рукой. Можно подумать, она считала мой пульс. Я выдохнул – и ярость моя ушла с выдохом, а со вдохом пришла досада, одна досада: ну зачем она еще живет, зачем не умерла? Она с шиком перекусила нитку. Когда ее губы отдалились, я едва удержался на ногах. Вот обманщица.
Я не посмел проститься с Джинни – что толку?
– А теперь можешь играть в крокет, – сказала она.
И тоже пошла наверх.
Когда я проходил через кухню, Телли плюнула в печку, хоть ей и плевать-то было нечем, и с сердцем грохнула крышкой. Мейдин сидела на качелях на веранде. Я велел ей идти на крокетную площадку, и мы все вместе стали играть в любимую Джиннину игру, без Джинни.
Возвращаясь к себе, я увидел, как мисс Билли Тексас Спайтс стоит у себя во дворе в халате и нахлестывает цветы, чтобы они побыстрее распускались.
Отец! Господи, сделай так, чтобы этого не было. Сделай так, чтобы этого не было, не было совсем. Не допусти такого!
Мисс Франсин все же подкараулила меня в холле.
– Сделай такую милость, Ран. Сделай такую милость, избавь Беллу от страданий. Учительницы для такого дела не годятся, я тоже. Сегодня мой друг придет к ужину, но он слишком сердобольный. Уж ты возьми это на себя. Возьми это на себя, но потом нам ничего не рассказывай.
Куда ты ходил, сынок, в такой поздний час. – Никуда, мама, никуда. – Вот если бы ты жил со мной, – сказала мама, – да если бы еще Юджин не уехал. Но он уехал, а ты никого не хочешь слушать. – Душно, мама, оттого и не спится. – Я не ложилась, сидела у телефона. Господу не угодно, чтобы мы разлучались. Чтобы ты уехал и мы отдалились. Отдалились друг от друга и ты бы жил далеко от меня в какой-то скверной комнатенке.
– Помню твою свадьбу. – Старая миссис Муди остановилась у моего окошечка, кивает мне из-за решетки. – Вот уж не думала, что все так обернется: ведь какая красивая свадьба была и как долго гуляли – второй такой и не припомню. Слышь, будь эти деньги твои, ты мог бы уехать.
Мне уже начало надоедать, и довольно-таки изрядно, что Мейдин меня поджидает. Когда она повествовала – как всегда, по доброте сердечной – о «Крупах и кормах», у меня появлялось ощущение, что меня загнали в угол. Сколько себя помню, старый Муди расставлял вдоль дорожки противни с лущеной кукурузой и чем-то еще вроде мелкой дроби. Окно у него было такое мутное, что могло сойти за витраж. Она его отмыла, не пожалела сил, и все увидели, как загромождают лавку бочки, и канистры, и мешки, и лари с товаром и как старый Муди с козырьком над глазами восседает посреди лавки на табуретке и складывает из ниток колыбель для кошки, а Мейдин кормит птичку. Окно и дверь она убрала коробочками хлопчатника, потом она сменит их на сахарный тростник, а на Рождество, сказала она, надо бы поставить елку – она уже сейчас обдумывает, как это устроить. Кто знает, чем она собирается украсить елку старого Муди. Потом она сообщила мне девичью фамилию своей матери. Фамилия Соджорнер увенчала, чуть не обрушив, ту кучу сведений, которыми она обременила мою память. Запомнить, навеки запомнить фамилию Соджорнер.
К тому же вечерами нам всегда приходилось отвозить домой девчонку Вильямсов. Она замечательно играла в бридж. А Мейдин никакими силами не могла его освоить. Мейдин: я так ни разу и не поцеловал ее.
Но вот наступило воскресенье, и я повез ее в Виксберг.
Не успели мы выехать, а я уже затосковал по бриджу. Можно было бы составить партию, как в прежние времена: Джинни, Вуди, я и Нина Кармайкл, а не она, так Несбитт-младший, а то и они оба, и засесть на весь вечер. Мисс Лиззи уж точно отказалась бы играть – не захотела бы составить нам партию: она не находила оправдания ни одному из нас, вдобавок она не выносила Несбиттов. Обычно выигрывал я, случалось, выигрывала Нина, но ее больше занимал Несбитт, чем карты, и бывало, она и вовсе не приходила, а бывало, Несбитт не приходил, и тогда нам ничего не оставалось, как звать девчонку Вильямсов, а потом отвозить ее домой.
Мейдин теперь не старалась разрядить наше молчание. Сидела с женским журналом в руках. Время от времени переворачивала страницу, предварительно послюнив палец – точь-в-точь как моя мать. Когда она поднимала на меня глаза, я отводил взгляд.
И что ни вечер обыгрывал их. Потом, уже у мисс Франсин, мне становилось тошно, и я уходил во двор, чтобы не давать пищу любопытству учительш.
– Пора бы тебе отвезти девиц домой. Не то их матери будут беспокоиться, – раздавался голос Джинни.
Вильямсова девчонка, а за ней и Мейдин вставали, и я думал: какой она верный человек – ведь что только ей из-за меня не приходится сносить.
Она совсем осовела – так ей хотелось спать. И откидывалась все дальше и дальше назад в кресле. Хотя от ромовых коктейлей она отказалась, но просто умирала, до того хотела спать. В машине по дороге домой, где ее уже порядком всполошившаяся мама, во девичестве Соджорнер, не ложилась спать, напряженно вслушиваясь в тишину, она дремала. Время от времени я будил Мейдин, рассказывал, где мы проезжаем. Девчонка Вильямсов щебетала на заднем сиденье и до самого своего дома не смыкала глаз – ну сова и сова.
Виксберг: тридцать километров по гравию, через тринадцать мостиков и Биг-Блэк-Ривер. Кто знает отчего, только ко мне вернулась былая острота ощущений.
Я глядел на Моргану слишком долго. До тех пор, пока улица не оборотилась карандашной линией на горизонте. Улица была там же и та же – зубцы красного кирпича, две колокольни, цистерна с водой, но если я и видел ее, то уже не глазами любви – вот она и представлялась мне карандашной линией на горизонте, трясущейся в такт хлопкоочистительной машине. И когда навек запечатлевшиеся в памяти декоративные красные фасады, сцепленные друг с другом, как вагончики игрушечного поезда, проносились мимо, они уже не будили во мне детских воспоминаний. Я заметил, что старый Холифилд повернулся ко мне спиной – он сердился, и не на шутку сердился, у его подтяжек и то вид был сердитый, ух и сердитый.
В Виксберге я остановил машину в начале улицы под городской стеной у канала. Улицу заливал тот особенный слепящий, зыбкий свет, какой бывает около воды. Я разбудил Мейдин, спросил, не хочется ли ей пить. Она пригладила юбку и, услышав шуршанье колес по булыжнику за городской стеной, вскинула голову. Я смотрел, как к нам, вспарывая ленту канала, плывет моторка, игрушечная, точно лошадка-качалка.
– Наклони голову, – сказал я Мейдин.
– Нам сюда?
Солнце закатывалось. До острова – зарослей ивняка, сквозь чьи прихотливо переплетенные желтые, зеленые ветки беспорядочно, как сквозь дно корзины, просачивался свет, – было рукой подать. Мы стояли, чуть пригнув головы и прикрыв глаза, в низенькой кабине. Негр-перевозчик не сказал нам ни слова – ни тебе «входите», ни «выходите».
– Куда это мы едем? – спросила Мейдин.
И двух минут не прошло, как мы причалили к барже. В тамошнем баре – тихом, богом забытом заведении, похожем на сарай, видавшем виды и вышедшем в тираж, – не было ни души, один буфетчик. Я не препятствовал ему принести нам ромовые коктейли на палубу – там стояли ломберный столик и два стула. Стояли под открытым небом. Мы сидели в баре, солнце заходило со стороны острова, отчего Виксберг на другой стороне канала вырисовывался особенно четко. Нам виден был одновременно и восток и запад.
– Не заставляйте меня пить. Мне не хочется, – сказала Мейдин.
– Нет, ты выпей.
– Пейте, если хотите. Не надо заставлять меня.
– Нет, выпей и ты.
Я смотрел на нее – она пригубила бокал и сидела, прикрыв глаза ладонью. Из гнезда над проволочной сеткой в двери пикировали осы, они вились над ее волосами. Запах рыбы мешался с запахом плавучих корней, густой бахромой оторочивших остров, клеенчатой обивки столешницы, засаленных карт. Пришла моторка, до отказа набитая неграми, они высыпали из нее, с ног до головы ядовито-желтые, запорошенные хлопковой мукой. Гуськом скрылись в барже для цветных, каждый нес по ведру с таким видом, словно приговорен к тяжелому наказанию.
– Я правда же не хочу пить.
– Послушай, ты выпей, а если тебе не понравится, скажи мне, и я свой бокал вылью в реку.
– Тогда будет уже поздно.
Проволочная сетка не мешала мне следить за тем, что делается в салуне. Вот вошли двое мужчин, под мышкой у каждого было зажато по черному петуху. И тот, и другой беззвучно уперли грязные башмаки в перила стойки и пили, петухи сидели смирно. С баржи они ушли на остров, где тут же растворились в окутанном маревом ивняке. И не исключено, что пропали навсегда.
Марево зыбилось над водой, зыбилось оно и вдоль очерков старых белых особняков, бетонных плит и крепостных стен по другую сторону канала. С баржи Виксберг казался собственным отражением в потемневшем от старости зеркале… портретом, написанным в грустную пору жизни.
А вот совершенно одинаковой походкой вошли приземистый ковбой с девушкой. Бросили пять центов в музыкальный автомат и слились в объятии.
Волн не было видно, и все равно у нас под стульями колыхалась вода. Она не давала о себе забыть, как треск огня в камине в зимнюю пору.
– А вы никогда не танцуете, – сказала Мейдин.
Ушли мы лишь вечность спустя. На баржу съехалось довольно много народу. Приехал сюда потанцевать и старый Гордон Несбитт… Когда мы уходили, и белая, и цветная баржи были битком набиты и уже основательно стемнело.
На берегу – в прогалах между сараями, складами, чьи длинные стены грозили обрушиться, – горели редкие огни. В вышине на городском валу звонили старые, еще времен осады, колокола.
– Ты католичка? – Бог знает почему спросил я.
Католичка, не католичка – что мне за разница, но я поглядел, как она стоит на палубе, а в воздухе разносится звон теперь лишь одного, такого чужого, колокола, и дал ей понять, что она в чем-то обманула мои ожидания, и так оно и было.
– Мы баптисты. А вы разве католик? Вот вы кто?
Не прикасаясь к ней – разве что случайно коленом, – я повел ее вверх по крутому, в выбоинах склону туда, где, перекосясь, стояла моя машина. Уже в машине она никак не могла закрыть за собой дверь. Я стоял и ждал, но дверь не поддавалась – она ведь выпила все, что я ей наливал. И вот – не могла закрыть дверь.
– Закрой дверь.
– Я выпаду. Выпаду вам на руки. Я выпаду, а вы меня подхватите.
– Не выпадешь. Закрой дверь. Кроме тебя, ее закрыть некому. Мне несподручно. Хлопни посильней.
Закрыла наконец. Я привалился к дверце, придавил ее.
Сжигая резину, преодолел один крутой уступ за другим, свернул к реке, поехал вдоль прибрежных утесов, опять свернул, на этот раз на грунтовую, изрытую глубокими колеями дорогу, петляющую под буйно заросшими откосами, темную, стремительно уходящую вниз.
– Не приваливайся ко мне, – сказал я. – Сиди прямо, дыши глубже – так тебе будет легче.
– Не хочу.
– Подними голову. – Я с трудом разбирал, что она говорит. – Хочешь прилечь?
– Не хочу.
– Старайся дышать глубже.
– Мы ничего не хотим, Ран, ничего не хотим, ныне и присно и во веки веков.
Петляя, мы спускались все ниже. Тьма сгустилась, шум реки нарастал – она швыряла, волокла за собой свой тяжкий груз, груз хлама. Грохот стоял такой, словно крепостная стена стронулась с места, а через нее, плещась невинно, как дети, перекатываются и ящерицы, и вырванные с корнем деревья, и выброшенный людьми мусор. Вонь волной хлестанула меня по лицу. Дорога здесь совсем ушла вниз – казалось, мы едем по туннелю. Не иначе как мы попали на дно мира. Деревья сомкнулись сводом над нашей головой, их ветки спутались, кедры сплелись друг с другом, и звезды Морганы, проглядывавшие сквозь них, казались рассыпанной по небу крупой, и до чего же они были высоко, до чего далеко от нас. Где-то в стороне послышался выстрел.
– А вон и река. – Она привскочила. – Я вижу – вон она, Миссисипи.
– Ты ее не видишь, только слышишь.
– Нет, вижу, вижу.
– Ты что, никогда раньше реки не видала? Несмышленыш ты.
– Я думала, мы катаемся на лодке. Где мы?
– Дорога кончилась. Ты разве не видишь? Ты же сама видишь.
– Видеть-то я вижу. Только зачем дороге идти так далеко, если она обрывается здесь?
– Откуда мне знать?
– А зачем людям сюда приходить?
– Разные бывают люди.
Издалека несло гарью.
– Плохие люди, вы это имели в виду? Нигеры?
– Да нет, рыбаки. Те, кто у реки живет. Смотри, вот ты и проснулась.
– Похоже, мы потерялись, – сказала она.
Мама сказала: Я и думать не могу, что ты вернешься к этой Джинни Старк, я бы этого не пережила. – Нет, мама, я к ней не вернусь. – Всему свету известно, как она с тобой поступила. Мужчина – дело другое, с него не тот спрос.
– Это тебе приснилось, что мы заблудились. Не беспокойся, ты можешь немного полежать.
– Вот в Моргане никогда не заблудишься.
– Полежи немного, и тебе станет легче. Мы поедем в такое место, где ты сможешь отлежаться.
– Не хочу лежать.
– Ты небось не знаешь, что я могу на задней передаче въехать на такую кручу?
– Вы убьетесь.
– Спорю, что такого второго смертельного номера никто не видел. Ну, видел или не видел, что скажешь?
Мы чуть не вертикально зависли на крутом откосе, отец, багажник хлопал, подскакивал – взлететь он, что ли, хотел, мы то поднимались, то опускались. И в конце концов, пятясь, точно пчела, выползающая из чашечки цветка, перевалили через край откоса и тут слегка пробуксовали. Будь я чуть трезвей, нипочем бы не справился.
Потом мы опять ехали долго-долго. Проехали через темный парк[9]9
Виксбергский Национальный Военный парк разбит в 1899 г. в честь захвата Виксберга 4 июля 1863 г. после сорокасемидневной осады города силами северян. Парк пятнадцатикилометровой дугой огибает город.
[Закрыть], где все так же стояли все те же старые статуи, и их винтовки были вновь взведены, вновь нацелены на холмы, пусть и потерянные нами, но все те же. И башни, которые они захватили, сторожевые башни, пусть и потерянные нами, и они были все те же.
Наверное, я сбился с пути, но я смотрел на небо, искал луну – ей бы полагалось уже быть на ущербе, в последней четверти. И так оно и было. Воздух не объяла тьма, в нем колебался тусклый свет, блуждали шорохи – дыхание всех на свете людей, которые вышли подышать, поглядеть на луну, зная, что она на ущербе. Не забывал об этом и я и катил, один на свете, определяя свой путь по звездам.
Вокруг не было ни души, луна поднималась все выше и выше. Мейдин не спала – я слышал, что она тихонько вздыхает, видно, ее что-то томило. Белый, как привидение, енот по-пластунски, точно вражеский лазутчик, пересек дорогу.
А мы пересекли шоссе, и на другой его стороне, на беленном известью дереве, горел фонарик. Занавешенный фестонами лишайника, он отбрасывал свет на раскинувшиеся полукругом беленые домики с темными окнами, обнесенные забором из некрашеных жердей. Фары высветили привалившегося к калитке негритенка в фуражке инженера-путейца. Сансет-Окс.
Негритенок вспрыгнул на подножку, я сунул ему деньги. И, придерживая за плечи, повел Мейдин к дому. Нет, она все-таки спала.
– Осторожно, ступенька, – сказал я ей у двери.
Мы рухнули поперек железной койки и, не раздеваясь, уснули как убитые. С потолка свисала голая лампочка на длинном, почти раскрутившемся шнуре, таком длинном, что она тревожила наш сон. Чуть погодя Мейдин встала, щелкнула выключателем – вмиг, как брошенное в колодец ведро, пала ночь, и я проснулся. И все же полная тьма так и не наступила: небо по-августовски полыхало, его свет проникал в самые нежилые комнаты, в самые пустые окна. Месяц падучих звезд. Ненавистней поры года для меня нет, отец.
Тут я увидел, что Мейдин снимает платье. Она бережно склонилась над ним, разгладила юбку, встряхнула его и наконец разложила на стуле – и все с такой бережностью, словно это был самый обычный, а не здешний стул. Я оперся на спинку кровати, ее прутья врезались мне в спину. Вздыхал – глубоко, часто вздыхал. Она снова двинулась к кровати, и я сказал: «Не подходи близко».
Я показал ей пистолет. Я сказал: «Я не собираюсь ни с кем делить постель». Объяснил, что ей нечего здесь делать. Прилег и навел на нее пистолет, хоть и не надеялся ее остановить, – вот так же поутру я нежился в постели, досматривая последний сон, а Джинни приходила и расталкивала меня.
Мейдин подошла, встала у меня перед глазами, четко выделяясь в светлой ночи. Она тянула ко мне голые руки. Вся растерзанная. И я увидел на ней следы крови, крови и позора. А может, и не увидел. На какой-то миг она раздвоилась. И все равно я навел на нее пистолет, как можно точнее.
– Не подходи близко, – сказал я.
Она говорила, а я слышал, как квакали лягушки, ухали совы в Сансет-Оксе, дурачок негритенок бегал вдоль забора туда-сюда, туда-сюда, до конца и обратно, пересчитывая жерди палкой, – звуки всех тех мест, где мы побывали.
– Нет, Ран, не надо. Ран. Прошу вас, не надо.
Она подошла ближе, но я и так не слышал, что она говорила. Я старался прочесть слова по губам, все равно как сквозь вагонные стекла перед отходом поезда. Мне чудилось, негритенок за воротами будет – что ни делай я ли, кто другой – бегать с палкой вдоль забора туда-сюда, до конца и обратно.
И вдруг грохот кончился. А негритенок все еще бежит, подумал я. Забор давно кончился, а он все бежит и бежит – и не ведает о том.
Я отвел пистолет, повернул его к себе. Приставил дуло ко рту, дыра к дыре. Я всегда действую с кондачка, сгоряча, нетерпеливо, без промедления. Но Мейдин все ближе и ближе подходила ко мне – в одной нижней юбке.
– Не надо, Ран, прошу вас, не надо. – Заладила.
Пора кончать, но кончилось все лишь грохотом.
И она сказала:
– Вот видите. Вышла осечка. Зачем он вам? Зачем вам эта рухлядь? Я ее приберу.
И взяла у меня пистолет. Манерно, как было у нее в обычае, отнесла его на стул и педантично, как было у нее в обычае, так, словно она испокон веку имела дело с оружием, завернула его в платье. Снова вернулась к кровати и прилегла.
И чуть не сразу снова протянула ко мне руку, но уже совсем по-иному, и положила ее – холодную-холодную – мне на плечо. И тут все и произошло – очень быстро.
Скорее всего, я тогда спал. Я лежал там.
– И что ты так задаешься? – сказала она.
Я лежал там и чуть погодя услышал, как она плачет. Она лежала там же рядом, оплакивала себя. Тихо, смиренно, задумчиво – так плачут дети, которые осмеливаются заплакать не сразу после наказания.
Значит, я спал.
Откуда мне было знать, что она покончит с собой? Она обманула меня, и она обманула.
Отец, Юджин! Что вы обрели, уйдя из дома, лучше ли ваш удел?
И где Джинни?
Перевод Л. Беспаловой
Мы не встретимся больше, любимая
Они в первый раз видели друг друга – может быть, всего раз или два были до того в ресторане «Галатуар», где сейчас сидели рядом за столиком: друзья, с которыми он и она пришли сюда, случайно встретились в зале и решили завтракать вместе. Был воскресный летний полдень – в это время весь Новый Орлеан как бы замирает.
Лишь только он увидел ее хорошенькое детское личико с коротким носиком и круглым подбородком, он подумал: у этой женщины наверняка роман. Это была одна из тех странных встреч, которые так сильно поражают, что чувствуешь потребность сразу же осмыслить впечатление.
Роман, скорее всего, с женатым человеком, решил он, мгновенно соскальзывая в накатанную колею – сам он был давно женат – и чувствуя, что его интерес от этого облекается в более банальную форму, а она сидела подперев щеку рукой и ни на кого не глядя; лишь иногда поднимала глаза на стоящие перед ней цветы, и на голове у нее была эта идиотская шляпка.
Шляпка раздражала его, как раздражали тропические цветы. Она не в ее стиле, подумал этот коммерсант с востока, который никогда не замечал, как одеты женщины, и ничего в их туалетах не понимал; мысль о шляпке была непривычной и вызывала досаду.
Наверное, я для всех – открытая книга, думала она, стоит кому-то на меня взглянуть, и он сразу решает, что ему позволено осуждать или оправдывать меня. Когда-то мы так бережно, так исподволь искали путь к людям, старались понять, что они чувствуют, почему мы утратили эту деликатность и вместе с ней право уклониться от чужого любопытства, если оно тебе невыносимо? Видно, я, как все влюбленные, сразу выдаю все тайны.
Впрочем, в ее драме сейчас относительное затишье, продолжал размышлять он, пусть даже временное; все ее участники, несомненно, пока живы. И все равно только одну эту драму он и почувствовал здесь, в ресторане, только одну тень узнал в волнах света, который гоняли по залу зеркала и вентиляторы, как тягучий местный говор гонял тишину. Тень лежала между ее пальцами, между ее маленькой квадратной кистью и щекой, точно драгоценность, с которой никогда не расстаются. И вдруг она опустила руку, но тайна не исчезла – она ее осветила. Свет был яркий и жесткий, он вспыхнул под полями этой ее шляпки, так же близко от всех от них, как цветы в середине столика.
Хотел ли он заставить ее нарушить верность той обреченности, которую, он ясно видел, она так свято оберегала в себе? Нет, не хотел, он это ясно сознавал. Просто они были двое северян, оказавшихся в компании южан. Она посмотрела на большие золотые часы на стене и улыбнулась. Он не улыбнулся в ответ. В лице у нее была та наивность, которая, как он считал, сам не зная почему, отличает жителей Среднего Запада, – возможно, оттого, что ее лицо, казалось, спрашивало: «Что это? Покажите мне». Лицо было серьезное, строгое, и это выражение пропастью отделяло ее от компании южан, с которыми они сидели. Их возраста он определить не мог, а ее определил: тридцать два года. Сам он был старше.
Может быть, подчеркнутая отчужденность действует на людей быстрее любого другого чувства – может быть, она самый мощный, самый роковой сигнал. И объединить двоих отчужденность может так же легко, как всякое настроение.
– Вам тоже не очень-то хочется есть, – сказал он.
Тени от лопастей вентилятора бегали по их головам, и, взглянув случайно в зеркало, он увидел, что улыбается ей, как театральный злодей. Его замечание прозвучало так властно и так грубо, что все на миг смолкли, прислушиваясь; можно было даже подумать, что это он ответил на какой-то ее вопрос к нему. Другая дама бросила на него взгляд. Типичный взгляд южанки – типичная маска южан: ирония над романтическими мечтами, которая мгновенно могла обратиться в беспощадный вызов и от которой ему становилось неуютно. Он предпочитал наивность.
– Здесь такая убийственная жара, – сказала она, и ее голос словно перенес его на север, в Огайо.
– Да уж, меня она тоже порядком измотала, – отозвался он.
Они посмотрели друг на друга с достоинством и благодарностью.
– У меня здесь недалеко машина, – сказал он ей, когда их компания поднималась из-за стола, причем все остальные мечтали скорее добраться до дому и лечь спать. – Если хотите… Вы когда-нибудь бывали на юге?
На Бурбон-стрит, в горячей ванне июля, она спросила где-то у его плеча:
– Здесь, в Новом Орлеане? Я и не знала, что здесь есть юг. Думала, это уже край света. – Она засмеялась и надела по-другому шляпку, которая так действовала ему на нервы. Шляпка была не просто легкомысленная, она была экстравагантная – соломенная, с блестящей то ли лентой, то ли шарфом вокруг тульи, который развевался за спиной.
– Этот край света я вам и покажу.
– A-а, значит, вы бывали здесь раньше?
– Нет, никогда!
Его голос прозвенел над неровным, узким тротуаром, отскакивая от стен. Они шли к его машине мимо домов, покрашенных разной краской, но поблекших, облупленных, пегих, точно шкура животного, застенчивых, раскаленных солнцем, как стена зелени, которая дышала на них запахом цветов.
– Может быть, там будет прохладнее… рискнем?
– Ну что ж, – сказала она. – Рискнем.
И все стало легко и просто, они уселись в машину – выцветший красный «форд» с откидным брезентовым верхом, основательно потершимся, – которая простояла на солнце все то время, что они завтракали.
– Я взял ее напрокат, – объяснил он. – Просил опустить верх, но мне сказали, что я не в своем уме.
– Немыслимое пекло. Просто что-то запредельное, – сказала она. И прибавила: – Но Бог с ним.
Водитель, не знающий Нового Орлеана, всегда выбирается из него, словно из лабиринта по путеводной нити. Они ехали по узким улочкам с односторонним движением, по изнемогшим скверам в облаках бледно-лилового цветения, мимо бурых колоколен и памятников, мимо балкона, где живая и, наверное, известная всему городу черная обезьяна кувыркалась на перилах, как на полу, мимо узорных кованых оград, мимо чугунных решеток заборов, мимо выкрашенных в телесный цвет железных лебедей на крыльце чуть ли не всех окраинных бунгало.
Не останавливая машины, он развернул на сиденье купленную здесь карту и ткнул в нее пальцем. На перекрестке, называвшемся Араби, где они наконец-то выбрались из путаницы улиц на шоссе, им лениво помахал черно-розовой рукой мальчишка-негр, сидевший под черным зонтом на ящике с надписью «Чистим-блистим». Она заметила его и помахала в ответ.
Лишь только они выехали из Нового Орлеана, как по обеим сторонам бетонного шоссе разноголосо затрубили комары, словно несколько духовых оркестров играли каждый свое. Река и дамба были по-прежнему с ее стороны, с его – открытые пространства, заросли деревьев и кустов, селения – несколько бедняцких лачуг. Во дворе столько народу, что непонятно, как семья умещается в доме. Он поворачивал голову то вправо, то влево, пристально вглядываясь, даже хмурясь от внимания. Они ехали уже довольно долго, и чем дальше оставался Новый Орлеан, тем моложе и смуглее становились девушки, сидящие на верандах и на крылечках, их иссиня-черные волосы были собраны на затылке, обтрепанные пальмовые листья, которыми они обмахивались, поднимались и опускались, как стайки бабочек. Бегущие к шоссе ребятишки были почти все голые.
Она смотрела на дорогу. То и дело перед самыми колесами ее перебегали крабы, хмурые, озабоченные, словно в нахлобученных колпаках.
– «Как старушка добиралась домой», – тихонько проговорила она. Он указал на промелькнувший букет срезанных цинний, он стоял в кастрюле на откинутой крышке почтового ящика у дороги и ждал, к ручке была привязана записка.
Они почти не разговаривали. Солнце яростно палило. Им встречались местные жители, они шли и ехали на велосипедах по каким-то свои делам, на рыбаках были зеленовато-желтые непромокаемые штаны; встречались фургоны, грузовики с катерами и без катеров, автобусы, и на крышах их тоже катера – все мчалось им навстречу, словно там, откуда они ехали, происходило что-то очень важное, а он и она бежали от него без оглядки. Почти в каждом пустом грузовике на кровати лежал мужчина без башмаков, с красным, разморенным лицом, какое бывает у людей, спящих днем, грузовик трясло, а он продолжал спать. Потом они словно въехали в мертвую зону, где не было ни людей, ни машин. Он расстегнул воротничок и расслабил галстук. Машина неслась через зной на огромной скорости, и казалось, что их лица обдувают работающие вентиляторы. Открытые пространства сменялись чащобами деревьев и кустарников, зарослями камышей, потом снова открывались поляны, и снова деревья, и опять камыши. От шоссе то вправо, то влево отходили посыпанные ракушками дорожки; иногда дорожка была вымощена досками и спускалась к желто-зеленому болоту.
– Какая ровная поверхность, прямо как паркет. – Она показала рукой.
– Под этим паркетом, насколько мне известно, – нефть, – сообщил он ей.
В воздухе роились мириады москитов и комаров – несметное воинство, и откуда-то слетались все новые и новые полчища.
Обогнали бредущую по дороге семью из восьми или девяти человек. Все хлестали себя на ходу ветками дикой пальметты по пяткам, по плечам, по коленям, по груди, по затылку, по локтям, по кистям рук – казалось, это игра, в которую каждый играет с самим собой.
Он хлопнул себя по лбу и прибавил газу. (Если он привезет домой малярию, от жены пощады не жди.)
Все больше крабов и рачков попадалось им на дороге, одни семенили, другие ползли. Все эти крошечные существа – мелкие курьезы творения – упорно двигались к своей цели, иные гибли по пути, и, чем дальше они углублялись в этот край, тем больше этих существ гибло. По скатам кюветов сосредоточенно карабкались черепахи.
За кюветами, на придорожных полосах, было и того хуже – там кишели твари, чью шкуру не пробить и пулей, чудовища словно бы из другого мира, улыбки, дошедшие до нас сквозь миллиарды лет.
– Проснитесь. – Она легонько тронула его локтем – чисто северный жест, – и как раз вовремя. Машина неслась по самому краю обочины. Не снижая скорости, он развернул свою карту.
Река горела, точно в ней занялась заря; они поднимались на дамбу по узкой, усыпанной ракушками дороге.
– Переправимся на ту сторону здесь? – вежливо спросил он.
Можно было подумать, он ездил по этой дороге много лет и точно знал, сколько миль до переправы и долго ли их будет ждать этот крошечный паром. Машина спустилась по скату дамбы и въехала на него в последнюю минуту – последняя машина, которая могла там уместиться. Он мастерски вписался в узкую щель на палубе под жидкой тенью одной-единственной ивы, закрывавшей маленький, допотопного вида паром, о борт которого плескалась вода.