412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йожеф Леньгель » Лицом к лицу » Текст книги (страница 7)
Лицом к лицу
  • Текст добавлен: 21 ноября 2017, 15:30

Текст книги "Лицом к лицу"


Автор книги: Йожеф Леньгель


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

В 1909 году Брокдорф-Ранцау был генеральным консулом в Будапеште. В 1905… в 1905 был советником посольства в Гааге. Во время русско-японской войны. Плеханов и Катаяма встретились тогда в Гааге – или это было в Амстердаме? Катаяма, благодушный старый японец с пергаментным лицом, которого я потом встретил в Москве, году в двадцать седьмом, когда приехал в первый раз. Но что Брокдорф-Ранцау мог знать о встрече Плеханова и Катаямы? А если знал? Тут могла бы быть первая опорная точка… Он должен был знать!

Два социалиста из двух воюющих стран встречаются, обнимаются, целуются. В газетах об этом должны были писать. Брокдорф-Ранцау – дипломат, знающий свое дело советник посольства – ищет скрытый смысл этой встречи. Именно тогда, да, тогда он улавливает первые контуры идеи, завладевшей им позднее целиком. Позже, в Москве, он попытается ее высказать: «Придет время, когда сокровеннейшая сущность связи между людьми не будет больше прятаться под покровом понятия нации». Он выражается осторожно. Ах, как хорошо было бы сравнить его слова с высказываниями Чичерина…

Здесь в Москве состязаются в идиотской осторожности. «Мы осторожны. Это не повредит». Не повредит? Очень много вреда можно причинить, скрывая то, что и так не составляет никакого секрета – в Лондоне я и так смогу получить все материалы о Чичерине. И в Вене… Это чистейшая бюрократия, страхующая и перестраховывающая свои собственные интересы. Но то, что говорит Лассу, – злостное обобщение, умышленно преувеличенное и раздутое, одним словом, ложь…

Германское посольство в Гааге на все встречи вроде той, где обнимались Плеханов и Катаяма, посылало собственного агента – в этом сомнений нет. Их агент должен был составлять рапорт в письменном виде, в этом тоже можно быть уверенным. Первый советник посольства должен был прочесть донесение, он мог даже сам послать того агента. И далее, вполне возможно, что советник был единственным человеком, прочитавшим это донесение. В те дни посольские служащие были, наверное, не прилежнее наших.

Разумеется, в такое «незначительное» место он послал какого-нибудь третьесортного агента, кого-нибудь похожего на будапештского шпика, мелкую дворняжку из тех, которые околачиваются на всех рабочих собраниях. Дворняжки знают свою работенку, вынюхают то, другое, никогда, впрочем, не вникая в суть дела. Докопаться до самого дна – работа человека, читающего донесения.

Тогда Брокдорф-Ранцау был примерно в моем возрасте. Можно предположить, что он докопался до сути.

Предположим просто, что такой рапорт существовал. И не менее правдоподобен факт его позднейшего исчезновения: собравшиеся за день бумаги, не представляющие особого интереса, летят в мусорную корзинку. Романист восстановил бы все это. Я не должен этим заниматься – мне нужны документы и только документы.

Но в этот момент Баница уже мысленно читает на лежащем перед ним чистом листе бумаги донесение агента, он видит даже неуклюжие буквы, разбирает неумелый почерк. После сорок пятого года ему пришлось много раз просматривать донесения полицейских агентов, докладывавших о предосудительной деятельности некого Иштвана Баницы и других коммунистов. Бумаги хранились в архивах большого дома на улице Зринил – главного управления будапештской полиции. Некоторые прилежно написанные на официальных бланках, но большинство – накорябанных послюнявленным химическим карандашом на вырванных, из записных книжек страничках. Один дотошный исследователь принес ему как-то для просмотра целую кипу таких донесений – одолжил на время, конечно. Состряпать что-нибудь в таком духе было бы детской игрой… Но историк не должен…

А может, попробовать перо? Почему бы и нет? Написать и спрятать в стол, хоть что-нибудь оставить после себя… и не экзальтированную чепуху в стиле Ричарда Тренда… хотя что плохого в экзальтации?..

Он встает и подходит к небольшому буфету, который его жена – когда-то жена Ричарда Тренда – наполнила «всем, что нужно дипломату» в его кабинете. Шотландское виски, русская водка, Мартини, вермут и другие модные напитки. Красивые этикетки. Ему это совсем не нужно. Угощать гостей – да, но не для себя. Ему нужен только кофейник. И кофейник тоже стоит в буфете.

Он кладет в чашку шесть ложечек кофе с верхом – двойная порция. Илона говорит – тройная или четвертная. «И так не смогу заснуть». Он ходит взад-вперед, пока дымящаяся черная жидкость не начинает струиться из крохотного кофейника.

Он пьет стоя. Потом зажигает сигарету – ему редко случается курить, – садится и начинает писать. Его почерк меняется. Почти бессознательно он начинает подражать неуклюжему почерку тупоголового шпика. Он держит свою элегантную лондонскую шариковую ручку, сжимая побелевшими от напряжения пальцами ее кончик, отогнув наружу указательный палец. Языком он смачивает палец на левой руке и, всякий раз начиная новую строку, увлажняет бумагу, чтобы лучше писалось. Так писал главный надсмотрщик Боглар в центральной тюрьме, и эту же манеру он заметил в одном маленьком темном кафе в Будапеште: шпик в котелке и галстуке на резинке трудолюбиво писал что-то в уголке, в то время как Баница сидел за столиком возле окна и давал знак товарищам держаться подальше.

Нижеподписавшийся Карл Шульц имеет честь доложить, что сего дня между семью и восемью часами вечера в большом зале здания Рабочего союза в Амстердаме известный русский нигилист и социал-демократ Георгий Плеханов и японец, называющий себя Сеном (или Шеном) Катаямой, после произнесения в высшей степени оскорбительных для государства и общественной морали речей с трибуны вышеназванного здания, обменялись объятиями и поцелуями, каковой факт шумно приветствовался собравшейся публикой в количестве до четырехсот человек, причем провозглашались возмутительные возгласы против текущей русско-японской войны, в частности, и против государства и нравственности вообще, таким образом производя злостную агитацию путем яростного сопротивления вооруженным силам государства во всех странах. Эти действия особенно громко одобрялись немецкими участниками митинга, фамилии которых я имел честь привести в моем вчерашнем донесении…

Смоченная слюной бумага легко продавливается под нажимом шариковой ручки. Баница просматривает короткое «донесение».

Именно так написал бы мелкий задерганный полицейский, безграмотный, работающий за гроши, повсюду шныряющий шпик. Мне так хорошо знаком этот стиль. Написано верно, но ведь это не подлинник, это не на самом деле. Как говорил Аттила Йожеф, приветствуя Томаса Манна… «Писать правду, а не то, что кажется ею». Я написал правду, но этого «нет». Литература. Но я не хочу литературы. Странная, двусмысленная профессия – искажения, постоянные изменения, менять взгляды – естественнейшая вещь, это часть игры. Нет уж! У меня своя гордость. Я мог бы заниматься историей. Мог бы написать воспоминания, если они будут настаивать, чтобы я остался «дипломатом». Воспоминания, проникнутые горечью, – оттого, что мне так и не позволили стать директором завода, строить вычислительные машины, умные, спокойные машины. Если бы я был писателем, я придумал бы для Брокдорфа в Москве какого-нибудь молодого секретаря, боготворящего своего шефа. Секретарь носил бы высокий накрахмаленный воротничок, давно вышедший из моды, – только потому, что такой воротничок носил Брокдорф-Ранцау на протяжении последних тридцати лет, с тех пор как мода перестала для него существовать. Восторженный молодой человек, не боясь насмешек, подражал бы даже неровной походке графа. А по вечерам, на свежую память, вел бы записи в дневнике. Или уже облысевшим стариком-подагриком на пенсии писал бы мемуары, попивая французские ликеры и французское шампанское – ибо его идеал, не терпевший самих французов, не брал в рот ничего, что не было французским…

Но у меня нет такого секретаря, никогда не было и не будет. Я сам был таким – боготворил Эндре Лассу, в подполье на улице Радай… Он и теперь бы остался для меня тем, чем был… если бы не пришел сегодня…

Нет, не для меня подменять историю литературой, подперчивать скудный материал сплетнями о холостяке Брокдорфе, о его симпатии к юному секретарю. Светловолосый, высокий, милый, добрый юноша… неестественное чувство… По мне это даже не преступление, просто омерзительно. Никогда не стану писать таких вещей, не буду потакать грязненьким мыслишкам читателей…

Это дело не для меня! История тоже. И мемуары… Мне нужно действовать, пусть в самом малом, нужно всегда отталкиваться только от реальности, во всех моих спорах, вопросах, заботах, нужна связь с настоящим. И с тем прошлым, о котором мы говорили с Банди Лассу. Да, с прошлым, пересмотренным и критикуемым в истинно партийном духе, в рамках конструктивной критики… так, так, я формулировал и буду формулировать. Слово – образ действия, действие отражается в слове. Не обещать невозможного, не восхвалять недостойного, говорить, что все в порядке, когда все на самом деле в порядке, называть свободу свободой. Но все это может сделать только партия…

Он и без кофе не смог бы заснуть. Вот уже много лет переутомление работой днем и чрезмерное возбуждение лишали его ночного сна.

Как хорошо, что квартира большая. То, что казалось ему ненужным, излишним, сейчас стало великим счастьем. Не нужно идти в спальню, лежать в кровати с бессоницей, ворочаться с боку на бок, мешая спать жене. Не нужно извиняться в ответ на заспанное вопросительное бормотание. Первым из этих удобств была ванная. К ней он привык уже давно. А теперь отдельные спальни. Со временем уединение становится все более и более необходимым… К утру он все-таки засыпает.

Он бежит по бесконечным коридорам, спасаясь от громыхающих за ним трамваев, перебегает на другую сторону, едва не попав под колеса. В лицо бьет порыв дрожащего воздуха. Скрежещут тормоза. Резко пахнут нагретые рельсы. Он озирается, тяжело дыша. Бросается наперерез вылетевшему на него грузовику, хватается за борт кузова. Шофер оглядывается, намертво останавливает машину. Он прыгает вниз… падает, падает в пропасть. Он выскакивает из окна на втором этаже, его пиджак цепляется за выгнутый фланец жестяного подоконника. Материя медленно рвется, он снова падает, снова бежит… Преследователи все ближе, еще ближе, прямо за ним – Эндре Лассу. Лассу, наверное, хочет ему что-то сказать о преследователях, но он не слышит. Он оборачивается, пытаясь прочесть на губах Лассу значение слов. Лассу говорит печально, с горькой иронией… Он понимает: «Письма, выкинутые из поездов, всегда находят адресатов… Теперь твой черед писать». Разве Лассу тоже преследует его? Он тоже? Лассу дает ему знак: стой, спрячься за меня! Он останавливается. Лассу быстро накидывает на него непромокаемый плащ, дождь барабанит по жесткому материалу, а Лассу нагибается над ним и шепчет: «От дождя предохраняет тонкая пленка равнодушия, американская работа, но у нас тоже начинают производить…» Преследователи исчезают.

…Бледно-зеленые кафельные стены, ванная комната. Он снимает дождевик, на вешалке – купальный халат. Другой халат растопыривается перед ним, его держит Илона, помогает надеть. На Илоне японское кимоно. На ней шитая золотом и пурпуром по черному комбинация. Она помогает ему надеть халат, который заворачивается ему на голову. Халат коричневый, без рукавов, это новенький плед из верблюжьей шерсти. Плед душит его, он пытается освободиться, наступает на волочащийся по земле угол пледа, падает, лягает ногами, срывает…

Он приходит в себя. «Опять». Это старый сон, новый вариант все того же старого сна…

Он снова засыпает, мечется, как в лихорадке, и просыпается. Но как ни старается, не может вспомнить, что ему снилось дальше.

Он спал не больше часа, проснулся зверски уставшим от всех этих снов, сейчас бы отдохнуть. Он не может дождаться когда, наконец, подойдет время вставать.

Но вот на часах, которые он забыл снять, семь часов. Он идет в ванную, смотрит на знакомые купальные халаты: его голубой, Илоны белый и мальчика красный. Он принимает ванну, тщательно бреется, берет чистое белье, одевается. Илона и мальчик еще спят. Едва он входит в кабинет, как всегда пунктуальная Нуси подает утренний чай и булочку с ветчиной. Чайный прибор из иенского фаянса, булочка лежит на маленькой стеклянной тарелочке. Нуси выглядит как всегда, но не совсем, есть что-то новое… Ее тело излучает тепло, словно эта женщина знает, что будет его спасением, его последним шансом повернуть назад, завершением дружбы. Но Баница сидит неподвижно, он не протягивает руки, чтобы коснуться мягких бедер, не поворачивается к женщине, которая предлагает себя в первый раз, это неповторимый миг – сейчас или никогда. Сейчас или никогда.

Нуси выходит. «Это было бы чересчур! И попотел бы я, объясняясь перед Покорным».

Он приводит себя в порядок, прежде чем идти к послу. Посол обычно принимает его как раз в это время. Старик скажет, как говорит ежедневно:

– Продолжайте, продолжайте, вы начинаете понимать нашу работу. Вы прекрасно ведете все дела посольства. Увы! Я очень устал и несколько нездоров…

В голосе сарказм, замаскированный под дружелюбие, всегда один и тот же тон. Баница встает, чтобы откланяться, но старик задерживает его… Сегодня что-то необычное… Наклоняясь вперед, придерживая распахивающийся на груди домашний халат, посол произносит продуманную, старательно построенную фразу:

– Мне кажется, наступает время, когда останется сожалеть, что наше взаимное сотрудничество, столь приятное для нас обоих, закончилось так сравнительно скоро. – Он кутает свое тощее тело в широкий халат, дружелюбно улыбается и погружается в молчание.

Баница вежливо кивает головой. Он не понимает, о чем идет речь.

– Мне думается – я уверен в этом, дорогой советник, – старик хитро подмигивает, – что вам было известно еще раньше, чем мне, о вашем назначении в Лондон на более ответственный пост.

– Я ничего не знал, – отвечает Баница. И это правда. Но он уже не дебютант, выражение его голоса и лица не отрицает и не подтверждает предположение посла.

– В таком случае я рад, что мне первому выпало сообщить вам эту приятную новость. Я предвижу для вас большое будущее, – говорит старик искренне и иронически в одно и то же время.

– Ваше превосходительство, я глубочайше признателен за ваше любезное мнение о моей скромной персоне, – холодно отвечает Баница, легко применяясь к тону разговора.

– Боюсь, мне уже не найти такого исполнительного и… как бы получше сказать… необычайно полезного коллеги, готового, в некотором смысле, снять бремя с моих плеч.

– Лишь столько, сколько вы соизволили доверить, ваше превосходительство, – отвечает Баница.

– Да. Более или менее, – улыбается посол, но в его глазах пляшет гневный огонек. – Более или менее… Кстати, я бы хотел, чтобы вы сходили сегодня в голландское посольство вместо меня. Я устал, хочется почитать перед сном, и вообще… Не знаю, почему я должен туда идти…

– Хорошо, Ваше превосходительство.

– Тогда, по-моему, на сегодня все… Остальное – рутина, катится само собой.

– Точно так, Ваше превосходительство.

Ваница со сдержанной вежливостью кланяется и выходит. Спускаясь по лестнице, он думает: «Ему недурно удалась жизнь». Всегда консерватор, умеренный реакционер, антинацист – поддерживал Габсбургов. Завладел хорошим исследовательским материалом, умело использовал то, что выкапывали другие… «Систематический ум» – на этих дрожжах замешаны все выдающиеся историки. А сейчас мы держим его для показа. Он понимает, что играет роль ширмы, и ему все равно. Так удобнее. Усталый, озлобленный и высокомерный. По ночам читает детективные романы. Однажды утром, когда он был болен, я видел у него разноцветную бумажную обложку детектива – рядом с лекарствами и стаканом несвежей после ночи воды с жемчужным отливом, и надо всем стоял неподвижно-тяжелый запах старого тела. Такая безопасная, спокойная жизнь… и вот сейчас – немощный старик, на пороге смерти. Сегодня он разозлился… Из-за моей карьеры. Какое ему дело? А может, он чувствует приближение смерти? А разве моя смерть так далеко?

Точно в восемь тридцать он входит в свое бюро, выслушивает доклады двух секретарей, просматривает телеграммы и телефонные сообщения, полученные ночью; излишний труд. В том редком случае, когда случается нечто из ряда вон выходящее, секретарь звонит ему на квартиру. Военный атташе еще не пришел. Должно быть, засиделся у болгар. Неважно. И так никакой нужды в его присутствии нет… В девять он кончает работу.

Получаса в день достаточно для всех дел. Он оставляет инструкции секретарям: в случае необходимости, он дома. Дело не в том, что бывают экстренные случаи, просто так заведено.

Придя домой, он сразу направляется в кабинет. Осторожно, чтобы не разбудить жену. Закрывает ставни.

Он знает, что жена еще спит, мальчик тоже. Или Ричи уже вышел? Может быть, Ричи и есть тот счастливый гибрид, о котором думал Лассу… Он включает свет и стелит себе на диване. Потом выходит на кухню.

Нуси чистит серебро. На ее лице словно отражаются все движения рук.

– Нусика, я посплю до семи.

– Да, сударь, – отвечает Нуси тем же тоном, каким он сегодня разговаривал с послом. От мелькнувшей утренней близости не осталось и следа.

– В случае чего, скажите жене…

– Хорошо.

Этого, однако, недостаточно. Нуси может не заметить, когда встанет жена. Он берет со стола какой-то бланк и пишет: «До семи часов прошу не стучать». Идет в столовую и оставляет записку на столе возле вазы. Возвращается в кабинет, поворачивает ключ в двери, ведущей в столовую, и в другой – в переднюю.

– Чичерин и Брокдорф-Ранцау спали днем. Неплохая привычка.

Во избежание неожиданностей он принимает снотворное.

И действительно, ровно в семь вечера он просыпается освеженный и отдохнувший. Принимает ванну, второй раз бреется, в халате идет к спальне жены и стучит.

– Войди. – Жена одевается перед зеркалом. Нагнувшись, он целует ее в плечо.

– Добрый вечер, – говорит Илона в зеркало.

– Меня посылают в Лондон.

– Старуха мне уже говорила. Ты доволен? – раздраженно спрашивает она. Старуха – это жена посла.

– Сам не знаю.

– А я знаю. Я рада.

– Тому, что вы с мальчиком едете в Будапешт? – спрашивает Баница.

– … Едем в Будапешт?!

– Мне кажется, Ричи не должен так часто менять школу, товарищей, ты сама говорила об этом.

– Как хочешь, – говорит Илона зеркалу. И начинает пудриться, не обращая больше внимания на Баницу, словно его и нет в комнате.

На него сильно действует этот маневр. Он подумывает, не отказаться ли от своего внезапного решения, еще не совсем продуманного, хотя и созревавшего в нем уже некоторое время, еще до того, как он узнал о назначении в Лондон.

– Тебе еще долго?

– Десять минут.

– Жду.

Быть холостяком, в роде Брокдорфа-Ранцау или Чичерина – вот это жизнь… К браку у меня способностей еще меньше, чем ко всем другим обязанностям, с которыми поневоле приходится мириться дипломату. И что мне терять? Илона была мещанкой и осталась мещанкой, не изменилась ни капли. Да и могла ли она вообще измениться? Жена Кешеру из рабочей девушки превратилась в дипломатшу. Разве это лучше? И сам Кешеру, что он мог поделать?

Он быстро одевается и входит в столовую. Нуси уже подает сытный омлет, их обычный ужин перед выходом на дипломатические приемы.

– Спасибо, Нусика.

Девушка улыбается и выходит, покачивая бедрами… Но что-то было уже не то… Что-то дешевое появилось в ней, какой-то след замашек тайной соблазнительницы. «Она проскочила бы в барыни в два счета» – пытается он оправдать свою утреннюю трусость.

Илона не задерживает его. Они вместе выходят, садятся в машину, как обычно, сидят в молчании. Илона еще не решила, с какого фланга вести атаку. И атаковать ли вообще. Может быть, лучше делать ставку на большую квартиру в Будапеште.

В машине Баница думает о письме, которое он собирается написать Эндре Лассу. Просто четыре слова: «Мы согласны во всем»! Но этого нельзя посылать по почте. Лассу мог бы поплатиться из-за такого письма.

Мне-то оно не повредит. Лучше кого-нибудь попросить, чтобы позвонил Лассу и пригласил зайти еще раз перед отъездом.

Но он уже понимает, что не будет ни писать, ни звонить. Незачем. Слова излишни. Подождем до Будапешта. А там я покажу ему, что я не целитель трипперов, что гнев его мелочен и бессмыслен.

В приемной голландского посольства они с женой сразу же и самым непринужденным образом расходятся в разные стороны. Илона осматривает выстроенные в один ряд на дубовой полке старинные оловянные кувшины и кружки. Жена голландского посла что-то о них рассказывает дамам. Баница встречает датского морского атташе, и оба отдаляются от женского кружка.

Высокий флотский офицер отлично знает, что маленькая сухопутная Венгрия не охотится за его секретами. Баница – приятный собеседник; а Банице, в свою очередь, нравятся невинные глаза датчанина и его манера держаться, его полное самообладание и проскальзывающее в каждом жесте доскональное знание своей профессии, столь редкое у дипломатов. Да, Банице нравится, что датчанин так же, как и он сам, не считает эти приемы частью своей настоящей работы. И то, что в их дружеских отношениях как бы воплощается взаимная симпатия маленьких стран. И то еще, что этот крепко сложенный, еще молодой блондин – офицер флота Дании, страны, в которой даже король остался до конца искренним антифашистом. Банице всегда казалось, что с этим юношей он мог говорить о вещах, по-настоящему интересных. И, зная, что в дипломатических кругах его за глаза зовут «слесарем», с датчанином он мог себе позволить даже некоторую грубоватость поведения.

– Как вы думаете, почему Соединенные Штаты стали вдруг так лихорадочно вооружаться? – спрашивает он.

– Ну, это объясняется просто. Все делают то же самое.

– А мне кажется, что не так уж это просто. Возьмите две мировые войны. Штаты начали вооружаться спустя долгое время после начала войны. По-моему, Америке это очень помогло.

– Скорее, помешало. Подумайте о Пир л Харборе!

– Извините меня, но я стою на своем: именно потому, что они начали поздно, их вооружение было самого современного, наилучшего образца. Они могли планировать производство оружия в зависимости от характера военных событий.

– Это верно, но они потеряли в Пирл Харборе весь свой флот.

– Разумеется. Но учитывая потенциал Соединенных Штатов, это был весьма маленький флот. Его потеря была, конечно, сильным ударом. Мне хотелось бы, однако, высказать взгляды страны, не имеющей никакого флота, – если мне позволено говорить от ее имени: именно потому, что американцы потеряли сравнительно небольшой флот в самом начале, они смогли в военное время построить флот гигантский.

– У них такие верфи, что можно построить любой флот.

– И еще одно: в мирное время американцев не изматывали налогами, поэтому в нужде они способны платить все, что с них требуют, и даже больше. А результаты нам известны.

– Вполне возможно. Но после такого Пирл Харбора ни одна другая страна не смогла бы оправиться.

Баница кивнул. Было очевидно, что парень не слишком интересуется этой темой. Его занимает только маленький флот родной страны. И вообще, ему очень хотелось бы уйти подальше от всяких флотов, и двинуться по направлению к столам с выпивкой.

– Маршал Сталин все время говорит о бдительности, – с легкой улыбкой произносит атташе. – Ведь верно? Война может разразиться молниеносно, в любой момент. Поэтому – бдительность! От такого бдения, глядишь, и заснешь.

– Вы танцуете? – спрашивает внезапно Баница.

– Как можно реже, если, конечно, удается избежать.

Я предпочитаю менее опасные яды. Голландские коньяки замечательны, хотя и не так разрекламированы, как шотландские или французские.

– Несомненно. Но прежде, чем вы займетесь коньяками, или в перерывах между ними, не будете ли вы любезны пригласить танцевать мою жену?

– Прекрасную венгерку! С великим удовольствием.

– Премного благодарен. Дело в том, что я не умею танцевать. Я не идеал дипломата. Но я убежден, что флотский офицер готов встретить лицом к лицу любую неожиданность…

Белокурый датчанин пожимает плечо Баницы и отправляется искать в толпе его жену.

Баница остается один. Он удаляется в угол и с облегчением смотрит на чуждый ему оживленный беспорядок, на люстры, отражающиеся в отполированных паркетных полах. Минуту назад он пытался поговорить о чем-то серьезном. И любопытно было узнать, что американские приготовления не считались указанием о надвигающейся войне.

Он усаживается в укромном уголке. И неожиданно снова выскакивает с вопросом Эндре Лассу. Это «датский» вопрос, прямо из сказки Андерсена, только у Лассу все всегда получается наоборот: «А что, если они подбросили утиное яйцо в гнездо лебедя? Что, если они превратили не принца в лягушку, а лягушку в принца?»

Он стоит, нагнувшись, над кроликами в полутьме большой кроличьей клетки. Там-та-та, там-та-та, там-тата, тамта… где-то на соседском дворе ритмический стук: набивают обручи на бочку.

Вот он сидит на корточках, на крыльце, залитом солнцем, и кошка трется о его ноги. Он берет ее на руки, прижимает ее теплую головку к своей щеке; теплокровные животные, они любят друг друга – кошка, он и солнце.

Он с Кестрелем, их лошадь. Он растирает горячие конские ляжки пучком соломы, как делают гусары. Этому его научил отец.

Холодные отблески на политуре мебели: «Никогда не ставь сюда стакана, после остается тусклый след и буря гнева».

На лошадином боку рубец от кнута – какая жестокость в этом мальчишке… Я не хочу больше никого бить, пусть Банди Лассу старается меня раздразнить, пусть из кожи вон вылезает. Он хочет гореть, пылать, как полено в печке, а я не хочу ничего, кроме нежного мурлыкания кошки; мне хочется обнять ладонями женскую грудь, не Илонину, какой-нибудь женщины, хуже или лучше ее – все равно, простой, неказистой или прекрасной – все равно, но другой женщины. И жить, все равно как, – и не бояться смерти…

Вчера было лучше… просто уныние, просто нехорошие мысли, бледные тени, прыжок вниз головой девушки-акробатки, взгляды, приклеенные к ее ногам, мы – ничто, никто – как падающие звезды, рухнувшие с высоты, вконец запутавшиеся, прячущие свою трусость… И конечно же, я знал все то, о чем он говорил, знал так же хорошо, как и он. Но теперь стало хуже: он гонит меня – обнаженного, беззащитного – сквозь строй чиновников в парадных мундирах. Свинство! Он не лучше меня! С какой стати он читает мне проповеди? Пусть выйдет на улицу, пусть там покричит! Но там он нем, как рыба. Тогда почему он не молчит в моем доме? Он заблевал мою полированную мебель, мою мебель, разумеется. Ему вытирать не нужно. Вонючие коты пожирают собственную блевотину, я никогда больше не позволю им тереться о мое лицо, я больше не хочу слышать ритма ударов в пустую бочку… Зачем мне бочки, если я больше не хочу вина, я ненавижу вино и толстозадых женщин… «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Прочь аскетизм! Полная жизнь, жертвы и проникновение в суть вещей – из этого рождается диалектика. Единое из многообразия, сознание, суммирующее жизнь… Солнечный свет тоже часть всего этого, и деревья, и все человеческое, женщины и лошади со сверкающим крупом. И я тоже… да, да, и я тоже!.. А если мне случайно повстречается кто-нибудь из моей деревни, я скажу ему, этаким небрежным тоном: «Разводи кроликов, потом их не сочтешь. Французы считают, что кролики вкуснее телятины»… Лассу такое и в голову не придет – налоги, реквизиции, оборона страны, патриотический долг, пролетарская солидарность, интернационализм, – а может быть, мы станем плодящимися в течке кроликами, к которым смерть приходит в образе человека? А может, крысы сожрут кроликов, подточат балки конюшен, в подвальной темноте изгрызут ноги узников, изгложат весь мир? Да, Эндре Лассу, вот, что я тебе скажу: я организую, я завожу порядок. Я вижу будущее, я разделяю и властвую. И я говорю им: «Долой!» Если они не понимают другого языка, я скажу: «Долой, убирайтесь вон!» Только не нужно в этом находить какого-то дьявольского наслаждения. И это все.

Он нервно вскакивает. Подходит Илона, которую сопровождает молодой датчанин. Она спокойна, ее осанка безукоризненна. Только в глазах отраженный блеск голландского коньяка.

– Мы пойдем? – спрашивает Илона.

Дома он идет спать в спальню жены. Они ложатся вместе, но она отворачивается. Хорошо. Он этого и хотел.

На следующее утро его официально уведомляют о снятии с московского поста. Документ не называет будущего назначения. Согласно протоколу об этом ему скажет министр иностранных дел на родине. Почти никаких дел, чтобы передать преемнику, не осталось. Вся работа велась изо дня в день, он сам следил. Подчиненные его не любили, считали придирой со скверным характером. Он знал об этом и не хотел ничего менять. Для него подчиненные и сотрудники были выскочками, карьеристами, ненадежными, поддельными пролетариями. А другие – молодыми хамелеонами из дворянства, по долгу службы шпионившими за своими коллегами. Вскоре они сочли это своей основной работой и принялись с наслаждением доносить друг на друга и Банице, хотя это не было их прямой обязанностью. Но они старались заработать благосклонность начальства.

Единственным настоящим рабочим среди них был Бела Кешеру, литейщик из Будапешта. Но Баница его тоже не любил. Кешеру быстро изменился. Очень скоро жена оседлала его. Хорошо сложенная, загорелая рабочая девушка из Пештуйгели в ужасающем темпе преобразилась в звезду московского дипкорпуса. Начала она с подражания «тетке Гизи», жене посла, учительнице иностранных языков в отставке. Тетка Гизи была четвертой дочерью обедневшей, но благородной – лучшего происхождения, чем сам посол, – семьи, в девичестве Шагели. Иногда она носила на шее гигантский медальон – наследство пра-пра-прабабки. Или же украшала свою старческую шею старинными брюссельскими кружевами – кружева были желтоватого цвета, ее шея тоже, и все это почему-то казалось недомытым. Госпожа Кешеру нашла себе вскоре более подобающий наряд – черное, с лиловато-розовым узором вечернее платье, раньше принадлежавшее какой-то английской леди. Это платье, которое могло совсем неплохо выглядеть на высокой, уже немолодой леди, совсем не шло нашей миловидной, маленькой, полнощекой девочке. Нож и вилку она держала, оттопыривая мизинчики – наверное, у Илоны подметила. На приемах частенько слишком громко шумела, а иногда бывала, наоборот, надутой и молчаливой. В такие дни она давала гневным шепотом своему мужу советы, как следует себя вести, что весьма смущало этого мирного, всегда спокойного бывшего рабочего. Баница наблюдал за ними, всегда сохраняя каменное лицо, и только в душе морщился, слушая, как госпожа Кешеру с Илоной называли друг друга «душечка» и «милочка». Илона за глаза звала Кешеру «гусыней», а та Илону – мещанкой и курицей. Но на Баницу госпожа Кешеру тоже косилась. С какой стати он командует ее мужем? Эти свои чувства она очень изящно сообщила Илоне: «Слушай, дорогуша, тут все равны». С тех пор в разговорах с Баницей Илона перестала называть ее гусыней, они стали сообщницами. А в то же время Бела Кешеру постепенно становился его врагом. Баница чувствовал это, но не удостаивал внимания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю