Текст книги "Первая молитва (сборник рассказов)"
Автор книги: Ярослав Шипов
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Овсяное печенье
Случается, самые обыкновенные фразы, сказанные по пустякам, становятся, что называется, учительными. Важен момент, в который произносятся эти простые и, быть может, неинтересные фразы. Если момент подходящий, то и расхожие слова, употребляемые нами по нескольку раз на дню, могут обрести особый смысл и даже вызвать некие, более или менее содержательные, размышления. А вот удобоприменительность момента – вопрос загадочный и легковесному объяснению не подлежит. Тут уж все: как получится…
Однажды, второго февраля мы отмечали у отца архимандрита очередную годовщину Сталинградской битвы, в которой он принимал самое героическое участие. Батюшка был известен крайней строгостью по отношению к себе и безграничной доброжелательностью ко всем остальным людям. Его уже донимали всякие немощи, так что из кельи он выходил редко, разве только на службу иногда: помолиться со всеми, причаститься… Жил, можно сказать, в молитвенном уединении. Но Сталинградскую победу отмечал неуклонно. И всякий, кто помнил, что именно произошло второго февраля сорок третьего года, мог зайти к нему. Празднование совершалось в полном согласии с традицией, начало которой, как мы понимали, было положено еще на передовой. Каждому вручались две мятые алюминиевые крышки от термосов: в одной – сто не сто, но граммов пятьдесят фронтовых, в другой – специально приготовленная закуска: зеленый горошек в собственном соку, перемешанный с мелко нарезанным соленым огурчиком. Мы выпивали крышечку «за победу!», подкреплялись кулинарным изыском и пиршество завершалось. Хозяин кельи в этом занятии не участвовал по привычной склонности к аскетизму. Да тут еще присоединился к нему молоденький пономарь, пришедший с одним из священников: он строго отверг предложение и взирал на все с видимой осудительностью.
Рассказывать про войну отец архимандрит не любил:
– А чего там рассказывать? Наступаем, отступаем, окапываемся. Опять наступаем. Того убило, этого ранило. Того похоронили, этого – в госпиталь. Другого убило, меня ранило. Его похоронили, меня – в госпиталь. Подлечили – опять: наступаем, отступаем, окапываемся. Война – дело неинтересное, – и улыбался.
Обычно такие встречи проходили в разговорах о всяких церковных новостях: где чего построили, кого куда перевели по службе, но тут батюшка вдруг спросил, а из нас-то кто-нибудь бывал в Сталинграде? Оказалось, что, кроме меня, никто.
– В какие, – спрашивает, – времена? Наверное, Волгоградом назывался уже?
– В начале пятидесятых, – говорю, – самый что ни на есть Сталинград.
И ему, не видавшему город с февраля сорок третьего, стало так занимательно, что он потребовал от меня полного описания.
Мы с отцом плыли тогда по Волге на пароходишке – еще колесном: в ту пору по Волге ходило немало таких судов, на плаву был даже «Яхонт» – реликвия с кормовым колесом. А буксиры так почти все были колесными: знаменитые черно-рыжие, непомерно широкие, из-за выпирающих по бортам колес.
Сталинград спешно восстанавливался, была уже построена парадная лестница на берегу Волги, над развалинами тут и там поднимались дома, ходил трамвай. Мы доехали до Мамаева кургана и взобрались на него. Курган был усыпан позеленевшими гильзами. Я насобирал их, а отец, просмотрев, выбросил все немецкие: «Может, пулями из этих гильз убило кого-то из наших». Всюду по сторонам виднелись могильные холмики: где с жестяной звездой, где с табличкой, а где и без ничего. Местами в траве белели россыпи костяного крошева…
Другой батюшка рассказал, что один из его родственников – дядька что ли – был ранен под Сталинградом и потерял ногу. И просил, если кто окажется в тех краях, поискать – может, найдется, а то протез ему надоел.
Отец архимандрит слушал с почтительной благодарностью, воспринимая наши истории как подарки, как посильное приношение к празднику. Приношение Сталинграду.
Тут я вспомнил еще рассказы матери: с выездной редакцией «Комсомолки» она попала в Сталинград вскоре после освобождения. Надо было налаживать выпуск газеты и одновременно заниматься детьми: в городе оказалось неожиданно много детей – тысячи детей, загадочным образом переживших зиму на линии фронта. Когда прошлым летом ребятишек собрали на берегу и начали перевозить через Волгу, немцы старательно разбомбили переполненную баржу с красным крестом. Жуткое это событие нарушило план, и ребятишки порасползались. И вот теперь их собирали, откармливали, лечили. Для самых мелких – «детские сады»: выберут среди развалин место поровнее, посадят человек двадцать в перевернутые немецкие каски, а над всем – девушка-боец с автоматом. Она – и воспитатель, и заведующая, и завхоз, и охранник. Днем солдаты приносят еду, а на ночь малышей укрывают в ближайшем подвале: там есть тюфяки, одеяла и печка-буржуйка.
Летом на другом берегу Волги устроили пионерский лагерь – дети жили в шатровых солдатских палатках. Для развлечения и боевой подготовки то и дело проводились военные игры. Как-то заметили, что один парнишка уклоняется от военных игр, и пристыдили его, обвинив в трусости. В ответ он неохотно предъявил медаль «За отвагу» и сказал, что с деревянным автоматом бегать не будет, ну, а если понадобится, сможет и оборону организовать, и наступление. Сообщили военруку-инвалиду. Тот пришел, побеседовал и велел отрока больше не трогать: «Свой парень – фронтовик», – но при этом выглядел заметно встревоженным. Той же ночью оба фронтовика по-разведчески незаметно пробрались за территорию лагеря, и мальчонка сдал свой тайник – до утра топили в реке пистолеты, гранаты, боеприпасы, с помощью которых и предполагалось организовывать хоть оборону, хоть наступление.
А первого сентября открыли первую школу: ремонт закончили только к утру, сильно пахло сырой штукатуркой. Присланная из Москвы молоденькая учительница начала урок. Она торжественно поздравила всех с разгромом немецко-фашистских войск под Сталинградом, с открытием первой школы, с началом учебного года, а потом стала называть фамилии учеников и расспрашивать о родителях. Дети отвечали: «Отец погиб на войне, мать угнана в Германию… Отец погиб на войне, мать убита в бомбежку… погиб… убита… убит…». Учительница выбежала в коридор и, прижавшись лицом и всем телом к невысохшей еще стене, даже не зарыдала, а завыла – истошно, пронзительно. Девушки-штукатуры, стоявшие у дверей, тоже плакали. А когда вышедшие из класса ученики стали всех успокаивать, завыли и девушки, и общий вой достиг какой-то невероятной силы и высоты. Учительница, перемазанная в штукатурке, обессилено сползла на пол. В конце концов ребята всех успокоили, взрослые вытерли слезы, отмыли учительницу и занятия благополучно продолжились. Вот, собственно, и все, что я мог рассказать…
Мы уже пили чай. Тут-то и прозвучали необременительные слова, которые для присутствовавших гостей – исключая, пожалуй, пономаря – стали уроком. Казалось бы: после таких бесед – и совсем пустой лепет… А вот поди ж ты!
Батюшка, как всегда в этот день, предложил овсяное печенье – оно напоминало ему какие-то галеты военной поры. Строгий молодой человек сказал укорительно:
– В постные дни – не ем. А была не то среда, не то пятница.
– Почему? – робко спросил хозяин.
– У нас его продают в коробках, а на коробках написано, что в состав входит яичный порошок, потому и не ем.
Батюшка улыбнулся и тихо сказал:
– А у нас его продают в пакетах, и на пакетах ничего не написано, так что я – ем.
Вот и все простые слова.
Через несколько дней отец архимандрит принял схиму. А юноша с отличием окончил семинарию и стал священником. Служил на одном приходе, на другом, на третьем, теперь, кажется, на пятом или шестом: ни с кем не уживается, всех поучает, и все у него как-то внешне, внешне…
А мы, тогдашние гости, при случае любим угостить друг друга овсяным печеньем и всякий раз вспоминаем: «на пакетах ничего не написано, так что я – ем».
Интенданты в ночи
В пору моего детства большинство мужчин были военными. Они только что разгромили сильнейшую в мире армию, и жилось среди них надежно.
Мы легко разбирались в родах войск, званиях и наградах. Наивысшим авторитетом пользовались, понятное дело, летчики и моряки, за ними – танкисты, артиллеристы, пехота, железнодорожные войска, медицинская служба… Энкавэдэшников не любили. Их не любили все. Даже в переполненном автобусе к офицеру в синей фуражке не прикасался никто, и рядом с ним всегда оставалось незанятое пространство – поле несовместимости. Были еще белопогонники, то есть интенданты. Они носили узкие серебристые погоны. К интендантам мы не относились никак, словно не замечали.
В те же времена в бане слышал рассказ некоего фронтовика о том, как в сорок первом он был на сутки откомандирован с передовой в Москву. И когда ночью шел через центр затемненного города, распахнулись вдруг двери знаменитого ресторана, ударил свет и на улицу вывалилась подвыпившая компания: интендант с группой штатских.
– Эй, фронтовичок, – говорят, – что ж вы Ржев сдали?
Вероятно, слушал я невнимательно, потому что самое интересное в бане – следы ранений: вот пуля, а вот – осколок, синяя сыпь – пороховой ожог, изуродованные ладони и лицо – горел в танке.
Спустя лет десять я попал в один славный дом. Славен он был недавно ушедшим хозяином: близкие еще вспоминали о похоронах, а по вечерам заходили его друзья – без предупреждения, как прежде. Мы, подростки, были заняты своей легкомысленной дребеденью и мало интересовались жизнью этих прекрасных людей. Отчасти – из-за присущего юности недоумия, отчасти из-за того, что их тогда оставалось еще немало.
Это были поэты-фронтовики. Люди странной породы, сочетавшие в себе качества, которые при обычном порядке вещей в одном человеке не умещаются. А уж как их любили женщины! Впрочем, мужчины никогда не бывают так дороги, как после войны. И чем кровопролитнее война, тем мужчины дороже.
Этих драгоценных людей слушать бы да слушать, внимая каждому слову, а нам – не до них. К счастью, несколько слов, влетевших мне в одно ухо, из другого не вылетели. Дело касалось известного поэта-песенника, который во время войны прилетел с фронта в Москву для встречи с не менее известным композитором. Понятно, что встреча эта случилась не по своей воле, а по благословению главнокомандующего, приказавшего в кратчайший срок написать очень хорошую песню, после чего немедленно отбыть к местам постоянного несения службы, то есть одному – в армейскую газету, другому – в выездную музыкальную бригаду.
Работали они в гостинице «Москва», работали круглосуточно. И вот на этаже поселяется интендант, пригнавший из Ташкента вагон не помню чего. Этот интендант, вернувшись ночью из ресторана, слышит звуки рояля и требует прекратить музыку. Требует сначала у горничной. Горничная по мере сил разъясняет ситуацию и призывает интенданта послушать: ей нравится песня о солдатах и соловьях. Однако интендант продолжает настаивать, стучит в дверь, дверь открывается.
– Вы знаете, кто я?! – кричит он. – Я сопровождаю вагон, а вы, вместо того чтобы помогать фронту, занимаетесь ерундистикой.
Поэт отвечает ему совсем не песенными словами, и дверь захлопывается. Тогда интендант уходит в свой номер и начинает сочинять жалобы. Жалобы эти долго еще будут плутать по коридорам высоких инстанций, а композитор с поэтом, сдав песню в Радиокомитет, разъедутся к местам дислокации.
И вдруг я вспомнил, что когда-то очень давно мне уже доводилось слышать нечто об интендантах, возникавших в ночи.
К моменту, когда рассказывалось это предание, интендантство как особый род войск было упразднено, да и само слово исчезло из обихода. Кроме того, без сомнения, и среди белопогонников было немало достойных, а может, и героических людей. Дело тут не в цвете погон, а в особом внутреннем устроении человека, напоминающем тараканье.
…Святки. Первый день. Сидим в келье Троице-Сергиевой Лавры. Один – ездил в тюрьму, поздравлял с Рождеством заключенных, другой – служил в интернате для слепоглухонемых, третий – только что из Чечни, где крестил воинов… Четвертый – звонит из Антарктиды: там у нас храм, и наш приятель в дальней командировке. Ближе к полуночи меня разыскивает по телефону знатный чиновник. Некогда я освящал ему загородную усадьбу и автомобиль. Поздравляет с праздником, говорит, что видел богослужение по телевизору, но понравилось ему далеко не все. И начинает журить: дескать, тут вы не боретесь, тут не доделываете, это – из рук вон, а то – вообще никуда…
Интендант.
Авария
Разбудила ее соседка по купе:
– Простите, но мне сейчас… кто-то сказал, что надо выйти в коридор – будет авария…
Они оделись и вышли.
– Еще раз простите: может, это приснилось мне, а я вас вот так потревожила…
В следующее мгновение пассажирский поезд столкнулся с товарняком. Было множество раненых, были даже погибшие, но две женщины не получили и синяка. Они так крепко держались за перильце, установленное под окном, что в момент удара выдрали его вместе с креплениями, после чего перильце, цепляясь за стенки и сгибаясь в дугу, совершенно смягчило падение: в конце концов попутчицы просто уселись на пол…
Едва ли можно утверждать, что именно это событие изменило жизнь ее семьи – и сама она, и ее муж, были людьми верующими, воцерковленными и к чуду отнеслись как подобает: заказали благодарственный молебен да пожертвовали храму что-то из незначительных своих сбережений. Быть может, дали они и некий обет – не знаю. Однако со временем в действиях и поступках этой Дружной четы стала обнаруживаться строгая последовательность и закономерность.
Сначала муж, а он был офицером, уволился в запас, и местный батюшка взял его в храм алтарником и чтецом. Потом они переехали из приволжского городка в подмосковный поселок – поближе к Троице-Сергиевой лавре. Благоверный нанялся в монастырь и честно отработал на разных трудовых должностях немало лет. Лаврские старожилы до сих пор вспоминают этого добродушного, могучего дядьку-бессребреника. Здесь же, в семинарии, учились двое его сыновей.
Наконец, он вышел на пенсию и был рукоположен для служения в родном городке, однако служил недолго – заболел и вернулся. Помню, встретились в Сергиевом Посаде, разговорились о приходской жизни. Он грустно сказал:
– Живешь в лавре и думаешь, что люди только и заботятся, как бы душу свою спасти, а выйдешь за стену: человеку семьдесят лет, одной ногою в могиле, а все – про деньги, про деньги, про чьи-то долги…
За каждым из нас – долг любви и благодарности: Богу, людям…
Хоть сколько-нибудь вернуть бы…
Через несколько месяцев он скончался. Отпевали его сыновья – оба стали священниками.
Новый ревизор
Похожий случай описал однажды Николай Васильевич Гоголь – прозаик, которого уже никто и никогда не сможет превзойти. И дело здесь не только в гениальности автора, а в том, что он умел обличать грех, не осуждая при этом самого человека. Впоследствии великая русская литература утратила это высоконравственное качество и насквозь пропиталась пагубным духом критицизма…
Что уж говорить о нашем времени, когда осуждение превратилось в разменную монету человеческого общения? Вот я и думаю: как бы мне рассказать одну действительную историю и при этом сильно не нагрешить – там ведь все люди реальные, узнаваемые… Пожуришь – осуждение, похвалишь – лесть: и так и эдак – грех неукоснительный. Нет уж: придется кое о чем умолчать, а кое-что затуманить.
Главный участник событий – батюшка, из монашествующих. Для скрытности и затуманивания имя его не назовем да и сан доподлинно именовать не будем, скажем: игумен или архимандрит. И вот во время грандиозного торжества – не упомню уже по какому случаю – этот самый батюшка оказывается рядом с очень большим деятелем всего нашего государства. Теперь такое случается иногда… Оба они люди вежливые, и потому завязывается между ними беседа, в которой этот архимандрит сообщает, вполне между прочим, что должен по церковным делам побывать в некоем отдаленном краю все еще бескрайнего Отечества нашего. Или игумен…
А у большого деятеля в том краю какие-то свои интересы были, он и говорит: дескать, не могли бы вы и мою просьбочку заодно исполнить – встретиться с местными руководителями и посмотреть, каковы обстоятельства тамошнего существования. Деятеля понять можно – ему захотелось свежего взгляда, а то чиновники норовят в таких поездках достичь высот отдохновения, а отчеты списывают с прошлогодних, которые в свой черед тоже списаны. Наш игумен или даже архимандрит, как человек в высшей степени обязательный, отвечает: мол, отчего же не исполнить вашу просьбочку – это посильно.
И вот отправился батюшка в поездку по церковным делам, а когда завершил все необходимое, его на вертолете перенесли в город, где была назначена встреча. Выходит он на аэродромный бетон, ступает по ковровой дорожке, а впереди полукругом – встречающие. Они, конечно, ожидали полномочного представителя, но не знали – кто он. И потому, когда игумен или архимандрит уже подошел, всё заглядывали ему за спину – где же уполномоченный?
– Это я, – объяснил его высокопреподобие.
Те поняли свою оплошность и протягивают руки, чтобы поздороваться. А он складывает им ладошки лодочкой, благословляет да еще левой рукой пригибает высокоумные головы, чтобы к его деснице прикладывались. Тут самый главный человек этого края и говорит, что запланировано посещение форельных прудов, охотничьего хозяйства и базы отдыха местной администрации. Этот самый игумен или архимандрит пожимает плечами: мол, если вам надобно посетить какие-то заведения – занимайтесь. Они – в растерянности:
– А отужинать?
– Благодарствую, – отвечает, – с дороги можно.
Прибывают в хоромы, приглашают гостя занять почетное место во главе стола. Он прочитал молитву, благословил «ястие и питие», сел. Тут к нему приблизился человек, командовавший в крае известным учреждением – некогда серьезным и закрытым, а теперь, после ряда разгромных реформ, почти утратившим былые достоинства.
– Французский коньяк? – склонившись над ухом, спросил генерал в штатском.
– Не пью, – пояснил игумен или архимандрит.
– И правильно, – согласился генерал, – чего в нем хорошего? Самогон самогоном… Лучше водочки… Я и сам больше водку люблю.
– Не пью, – повторил гость.
– Понимаю, – снова согласился генерал, – вино… Крепленое или сухое? Красное или белое?
– Вообще не пью, – взмолился уполномоченный.
– Не понимаю, – промолвил генерал и обескураженно посмотрел на самого главного.
Тот нервно махал рукой: мол, заканчивай с этим, переходи к следующему пункту. Генерал кивнул и продолжил оглашение протокола:
– Как насчет баньки?
– Можно с дороги, – сказал батюшка.
– А девочки? – шепнул контрразведчик. – Есть блондинки – ноги от ушей, народ проверенный…
Наш аскет пристально и с настороженностью, как на тяжкоболящего, посмотрел на него.
– Понимаю, – кивнул генерал, – я и сам не люблю блондинок: одна видимость, а толку – никакого»
Но тут даже главному хозяину стало ясно, что разговор зашел совсем не туда.
– Чем будете угощаться? – громко спросил он через весь стол.
Игумен или даже архимандрит оглядел жареных поросят, осетров и попросил свеколки.
– Чего? – не поверил своим ушам доблестный генерал.
– Свеколки. Или капустки. Сегодня среда – постный день…
Никто ничего не понял. Но через несколько минут, управившись с невесть где добытой свеколкой, гость встал, извинился, прочитал благодарственную молитву и сказал:
– Совещание – завтра в восемь утра.
– Не рано ли? – робко поинтересовался главный, окидывая взором праздничный стол.
– В самый раз, – твердо заключил игумен или даже архимандрит.
Собрались за полчаса до назначенного времени. Полномочного представителя еще не было.
– Вечером мылся в бане, – доложил исполнительный генерал, – потом прошел в номер, а утром исчез…
– Куда исчез? – прошептал главный.
– Не знаю. Перед сном он так долго читал молитвы, что ребята на прослушке уснули… Сейчас поднял по тревоге все управление – ищем…
Главный схватился за сердце. Но тут отворилась дверь, м вошел уполномоченный.
– Был на ранней литургии в соборе, – объяснил он. – Сколько сейчас времени?
– Восемь ноль-ноль, – отрапортовал контрразведчик.
– Я и думал, что к восьми закончится. Тогда начинаем…
Вернувшись, он написал отчет для очень большого деятеля. Тот, говорят, остался доволен и даже оскорбел, что игумен этот или архимандрит трудится не в его ведомстве. Документ действительно вышел преудачнейшим – батюшка давал мне почитать: жизнь целого края там – как на ладони. И разные полезные рекомендации даны: какие отрасли следует развивать, во что средства вкладывать…
Конечно, про встречу ничего не написано: все это он сам мне рассказал.