355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Шипов » Первая молитва (сборник рассказов) » Текст книги (страница 18)
Первая молитва (сборник рассказов)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:24

Текст книги "Первая молитва (сборник рассказов)"


Автор книги: Ярослав Шипов


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)

Ручеек

В ранней молодости отец Тимофей работал печатником: центральные газеты печатал. И вот как-то появляется под потолком ротационного цеха растяжка: «Увеличим производство на три процента». В честь очередной годовщины социалистической революции. Тимофей спрашивает начальника цеха, как мы можем увеличить производство на три процента, если тираж изданий строго ограничен, и всякий перерасход бумаги приводит к взысканиям и денежным вычетам. Начальник цеха махнул рукой: мол, отстань.

Через неделю добавляется новый призыв: «Увеличим на четыре процента» по поводу съезда не то партии, не то профсоюзов. Тимофей снова спрашивает, а ему снова: отстань.

Однако третье воззвание, появившееся в связи с юбилеем союза молодежи, привело молодого человека в полное недоумение: добавилось еще три процента, и выходило, что в сумме надо было перевыполнить план аж на десятину. Он растерялся: куда выбрасывать тонны лишних газет?

Ему объяснили, что выбрасывать ничего не придется, и ни одной лишней газеты никто не напечатает, но поддерживать «передовые почины» надо: глядишь, выиграем «социалистическое соревнование» и получим вымпел. Чистой воды лицемерие и фарисейство. То, что, по мнению отца Тимофея, со временем и развалило социалистическую державу. Однако молодой печатник отказывался понимать общепризнанный политес.

Впоследствии, учась в семинарии, Тимофей познакомился с жизнеописанием Ростовского митрополита Арсения, известного дерзкими выступлениями против императрицы Екатерины, разорявшей монастыри, и очень полюбил этого необыкновенного владыку. Кстати говоря, для Тимоши отыскалась и своя Екатерина – секретарь комсомольской организации Катька, устроившая собрание.

Наборщица Катька собиралась вступать в партию. И все у нее для этого было: женщина, рабочий класс, из комсомола, – прямейший путь без затруднений. Но ей хотелось чего-нибудь возвышенного, громкого, хотелось идеологических достижений. Вот и взялась она за Тимофея. Дескать, был порядочным человеком: организовал клуб туристов и водил молодежь в походы; возглавил эстрадный оркестр, под который проходили все праздники, и сам прекрасно играл на аккордеоне, особенно, песни военных лет, – а потом вдруг опустился до предательства. Обличала, обличала его с трибуны, и все очень высоким штилем: насчет морали, идейности, а он, сидя в каком-то ряду, слушал. Потом призвала его встать и спросила:

– Ты что, против линии Центрального комитета нашей организации?

Парень пожал плечами:

– Ну, а если эта линия – полная глупость? И Катька сорвалась на визг:

– Комсомольский билет на стол! Билета у Тимофея при себе не было, и он молчал, не понимая, что надо делать.

– На стол! – еще раз взвизгнула Катька, глаза ее победно блистали.

И тут в наступившей тишине из глубины зала вылетело:

– Ты что-ль ему этот билет давала?

Все обернулись: в дверях стояли несколько чумазых печатников совсем не комсомольского возраста. Собрание было открытым, и они пришли поддержать своего.

И вот единственная в этом мужском цеху работница возразила комсоргу.

Катька в ответ переспросила: – А что: ты что ли давала?

И это было неосторожно с ее стороны: русский язык, как известно, безгранично щедр на двусмысленности.

Работница вновь: – А ты давала?

Зал содрогнулся. Это был не хохот, это были рыдания. Причем, как только они затихали, как-бы слышались, всплывали, – все те же встречные вопросы двух типографских тружениц, и рыдания снова охватывали зал. Тимофей стоял посредине и, поворачиваясь то к одной, то к другой, ждал, чем дело кончится. Народ, исплакавший от смеха все слезы, стал расходиться.

С Катькой случилось то, что случилось бы с полководцем, который, призывая воинов к смертной битве, выехал перед ними на белом коне, указал саблей в сторону неприятеля, и вдруг неуклюже свалился бы в грязь.

И хотя собрание завершилось пустым весельем, в протокол было вписано «единодушное осуждение» с передачей личного дела в райком.

Однако через несколько дней, как раз во время Тимошкиной смены, на первых полосах всех газет появилось сообщение об освобождении от должности первого секретаря того самого Центрального комитета, с линией которого Тимофей был не согласен. Печатники хлопали его по плечу, Катька заискивала и шептала: «Ну, если у тебя наверху свои люди, и ты все знал заранее, предупредил бы, чтобы не выставлять меня в неприглядном свете». Но никаких связей у Тимошки не было – он вообще воспитывался в детском доме.

Директор издательства пригласил к себе в кабинет, где у него гостил приятель космонавт. Рассказал о Тимошкиной принципиальности, и космонавт, слегка нагрузившийся коньяком, одобрил:

– Такие люди партии очень нужны – они, как прозрачные ручейки, вливающиеся в мутный поток. Я прямо сейчас готов дать рекомендацию.

– Слабый из меня ручеек, – вздохнул Тимофей и попросил отпустить его – надо было работать.

– Твое здоровье, – сказал космонавт, поднимая фужер.

С этого времени Тимошка стал неудержимо стремиться поближе к сущности бытия,

чтобы, значит, без фарисейства.

Так, собственно, он и стал отцом Тимофеем.

Иеромонах Севастиан

Довелось как-то заночевать у сельского батюшки – спросил дом священника, мне посоветовали идти на кладбище: «Там он и живет».

Отыскал кладбище: слева за воротами церковь, справа – домишко похилившийся. Только постучался – зажегся свет, словно меня тут ждали.

Хозяин – тщедушный старичок с седой бороденкой – встретил приветливо, почти радостно. Похоже, он сильно истосковался по общению: «Как хорошо, что приехали, главное – вовремя, а то я собрался с утра в Лавру податься». Вскипятили чаю и под чаепитие познакомились. Звали его отец Севастиан. Когда-то он был женат: «Давно, в дьяконах еще, но недолго», а овдовев, принял постриг и с тех пор монашествовал. Я в ответ рассказал ему о некоторых новостях столичной жизни – он повздыхал, сожалеюще покачал головой и добавил к нашему разговору одну приходскую историйку.

Началась она сразу после войны. Возвращался через это село солдатик. Мужики тогда, известное дело, были в необычайной цене – для примера отец Севастиан сообщил, что от тутошнего лесника, которого по причине преклонения возраста на фронт не взяли, шестеро баб народили детишек. «Что ж поделаешь? – объяснял отец Севастиан. – Население продолжать надобно? Надобно! А мужского полу, кроме лесника, никого нет. Вот они и постановили: мол, будем ходить к тебе, а ты выручай, а то вдруг все мужики на войне сгинут – что же тогда, народу совсем прекратиться?.. В открытую постановили – их мужья к той поре уже сгинули… Он сопротивлялся поначалу – совестливый был мужичок, я еще застал его, правда, совсем уж дряхленького, – но потом вошел в понимание…»

Такая вот была жизнь. И вдруг: солдатик, молоденький, при руках и ногах – заглядение! Бросились на него бабы и девки, а он что – его дело солдатское. Короче говоря, побрел воин дальше, а спустя некоторое время одна юная барышня почувствовала, что «под сердцем у нее бьется еще одно», – слова отца Севастиана. Испугалась красавица – больно лют у нее родитель был: с фронта вернулся перекалеченным, пил, злобствовал – по пьянке вполне убить мог. Да в конце концов и убил – правда, не дочь, а случайного человека, в тюрьме и помер.

Пока можно было, скрывала, а когда скрывать стало затруднительно, подалась в соседнюю область на торфоразработки – вроде бы за копейкой, отец одобрил. Там народ сбродный, чужой, никому до нее дела не было – потихонечку и родила. Однако домой ребятенка принести не решилась и на обратном пути в мимоходной деревне подбросила. О людях этих знала, что они добрые, живут крепко, а своих детей нет.

Потом женщина эта вышла замуж, родила еще двоих детей, вырастила их… И все это время не переставала секретно проведывать о судьбе подброшенной девочки, а той жилось хорошо.

И вот нынче летом они встретились в поле: рожь высоченнейшая была – столкнулись на тропинке. У дочери уж своих трое, и все – мальчики: старший в армии да двое маленьких – с маленькими она и шла. Встретились, поздоровались, как это принято по деревням, и разминулись. После этого с матерью, а ей недавно исполнилось шестьдесят, стало твориться неладное: бессонница, слезы, вой – муж собрался в город ее везти, к докторам, но она отказалась.

И пришла к отцу Севастиану.

Ну, она все это изложила и спрашивает: «Что же мне делать-то теперь? Признаться дочери или промолчать – так и уйти в могилу? Тяжко, батюшка, – говорит, – душа к ней так и рвется, так и рвется. Ведь мое, родное ведь!.. Вылитая я в молодости… Но боюсь, – говорит. – Скажу вот, что она – дочь мне, и вдруг да в ее сладившейся жизни что-то нарушится? А этого, – говорит, – не пережить. Пусть бы прокляла меня, только бы ей хуже не сделалось», – и плачет, плачет.

– И я плачу, – рассказывает отец Севастиан, – ревмя ревем. А что отвечать – не знаю: не открыто мне, не открыто… Вот вы – как бы вы поступили?

Со стороны в столь непростой ситуации решать трудно, я сказал, что, возможно, положился бы на волю Божию.

– Я и сам к тому же склоняюсь. Господь, конечно, распорядится наилучшим образом: надо будет – сведет их, не надо – так все и останется. Но, пока живой, вдруг что-то успею?..

Еще малость поговорили о послевоенном времени, потом – о войне. Выяснилось, что отец Севастиан воевал, трижды ранен, имеет боевые награды.

– Я тогда по-другому звался – Петром, это уж при постриге меня в честь одного святого… Картина знаменитая есть: стоит он, к дереву привязанный, и весь стрелочками истыкан… Во-во, Тициана! Ну а мученик вообще-то начальником стражи служил у заграничного императора – давно, еще в третьем веке. Ну, император его за непоколебимую веру и… того… А я тогда Петром был. В зенитных войсках…

Вот уж было мне интересно, но легли спать: я на диванчике возле печки, хозяин – в другой комнатенке, «в келии».

Встали рано. Опять пили чай. Старик, продолжая вчерашний разговор, сказал:

– Так что не открыто мне, не открыто… Если бы еще они обе ходили в храм, тогда, может, с Божией помощью и разобрался бы, а так – дар прозорливости надобен. Вот еду теперь в Лавру – к отцам. Может, что присоветуют.

– Так вы что ж – за этим и едете?

– Именно, – удивился отец Севастиан моему непониманию.

– Специально?

– Ну да… Не за колбасой же? А если там не помогут, – старик задумался, вероятно, эта мысль только что пришла ему в голову, – если не помогут… придется ехать в Печоры… Да, – твердо заключил он, – тогда – в Печоры.

Прощаясь, он извинился за бедность и приглашал впредь заезжать к нему. Однако попадать в те края мне больше не приходилось.

Свет

Мой приятель – пожилой московский священник отец Алексий – рассказал мне однажды, как вынашивалось в его душе весьма важное для жизни успокоение.

В детстве Алеша много болел. Врачиха, лечившая поочередно корь, коклюш, ветрянку, краснуху и уважительное число ангин, однажды не выдержала: «Ну что с тобой делать – на помойку снести?». Врачиха была не злой, напротив – доброй, заботливой и, уж конечно, не собиралась выбрасывать на помойку больного ребенка, но спросила так для того, чтобы, думается, построжать родителей. «Знаю, что у вас большая семья, – сказала она еще, – знаю, что ответственная работа, но умоляю: бросьте все и немедленно отвезите его на море». Так впервые Алеша оставил Москву и очутился в Анапе.

Если прежние его ощущения были связаны в основном с тем, что приносили болезни: с горчичниками, уколами, компрессами, с полубеспамятством жара и постельной тюрьмой, то здесь – переставшему наконец болеть – открылась громадность мира, и чувства устремились познать его. Оттого, верно, приметливость сопутствовала ему в то лето, как, может быть, никогда более во всей последующей жизни.

Было, конечно, в Анапе море, песчаный пляж, тянувшийся к горизонту, полчища белых крабиков на мелководье, базар с виноградом, персиками и ставридой: на рубль – пять рыбин… Был еще дом – старой постройки, кирпичный, в три высоченнейших этажа. Бомба не оставила ни кровли, ни перекрытий, ни окон, ни дверей – только стены. За стенами – груды битого кирпича, крошево штукатурки, и все это поросло сладко пахнущими цветами.

На пляже ржавел остов морской баржи, выброшенной после гибели обстрелянного буксира. Иногда к берегу прибивалась мина: народ разбегался по домам и ждал приезда саперов.

То и дело кто-нибудь да тонул. Вытащенного из моря утопленника непременно пытались общими усилиями «откачать» – воду действительно откачивали, однако Алеша ни разу не видел, чтобы человек ожил. Что уж так отчаянно тонули? Трудно сказать: объяснение всякий раз давалось одинаковое – «дельфин защекотал». Дельфинов тогда у побережья держалось множество: возможно, по причине недопонимания человека они подвигались возвращать его в земную стихию, люди же, недопонимая дельфина, шли от страха ко дну.

В центре города стояла триумфальная арочка – небольшая, но вполне натуральная, сложенная из камней в честь стародавнего воинского успеха. У подножия ее возлежали две старинные пушки.

На высоком берегу, окруженные зарослями кизила и белой акации, сохранялись остатки усадьбы: вереи без ворот, постаменты без статуй, колонны без фронтона, крыльца и даже без самого здания.

В береговых осыпях попадались глиняные черепки – осколки греческих амфор.

Алешины родители были тогда еще сравнительно молоды и любили друг друга. Но уже и в ту пору случались не лишенные тревожности разговоры, в которых отец просил маму оставить работу и сидеть с детьми, чтобы наконец «образовался хоть какой-нибудь дом». Однако вздор, благополучно внушенный ей в юности, осенял все без исключения наиважнейшие ее шаги – просьбы отца наталкивались на возрастающее раздражение, и в конце концов семья развалилась.

…Когда-то, в семнадцатилетнем возрасте, отрезав косу и повыкидывав из дома родительские иконы, Алешина маменька решительно ступила на стезю деятельности яростной и многотрудной: на знамени, которое она гордо несла через всю жизнь, аршинными буквами было начертано: «общественное» – для слова «личное» места недоставало. Обстоятельство это стоило ей в конце пути сомнений и разочарований.

Но Анапа находилась ближе к середине пути, там отец еще был с ними. Однако если сценки семейной обыденности тех дней смотреть на просвет, знак разрушения угадывался в них, как угадывается водяной знак на ассигнации или почтовой марке.

Для чего же дням этим суждено было запомниться? Уж не для того ли, чтобы однажды обнаружить, что вся остальная жизнь умещается на них, как чашка на блюдце? И вправду: утопленники открыли Алеше ненадежность и хрупкость телесного бытия и одарили неразгадываемой тайной смерти. Ночные разговоры родителей завершились в некоторое время уходом отца, доброту и страдания которого Алексей сумел оценить только тогда, когда родителя уже не стало, после чего, уверяясь, что идет непроторенною тропой и творит нечто доселе невиданное, сын принялся с изумительною точностью повторять череду множественных отцовских ошибок…

Повторив, кажется, все ошибки, Алексей мог делать достаточно достоверные предположения о своей будущности. Путь в эту будущность, по его представлению, начинался с той давнишней поездки в Анапу. Развалины старинной усадьбы, триумфальная арочка и амфорные черепки столь трепетно изобразили прельстительность прошлого, что ушедшие времена сделались для него с тех пор в высшей степени притягательными, а люди ушедших времен словно бы заключили с ним родство. Наконец, руины трехэтажного дома, полузасыпанная песком баржа, саперы на «студебеккерах» – печать войны коснулась и его дней: легонечко, но коснулась, и печать эта несмываема.

Обнаружив, что жизнь наша, сколько ни крутись, ни фантазируй, ни своеобразничай, легко умещается на пятачке раннего детства, он совершил благодатнейшее открытие, свет которого озарял с тех пор дни его и часы.

«Все – суета сует», – учит древняя мудрость. «Не надо дергаться», – говаривал примерно о том же Алешин отец, отродясь не читавший церковных книжек.

Три главных счастья

Пригласили освятить дом в Женеве. Теперь такое случается: множество наших соотечественников разлетелось по всей земле в поисках лучшей доли. Вот и сестра нашего диакона – врач – улетела в Швейцарию. Диакон давно уже уговаривал меня, а я все отказывался и, если выпадали свободные дни, отправлялся отдохнуть в деревню, но тут дал слабину.

– Знаю, – сказал диакон, – что заграница вам до лампочки, знаю, но Швейцария – это не абы что, это – сердце Европы. А самое главное – сестру поддержать надо: нашла она там себе классного жениха – врач тоже, он влюбился, начал разводиться с женой, и вот уже пять лет делят имущество и конца-края не видно… Адвокаты встречаются, ведут переговоры: то банковские проценты поменялись и чего-то там надо пересогласовать, то цена на недвижимость в одном месте возросла, в другом снизилась, и какое-то там несоответствие… Она ему, мол, брось ты все, – по новой заработаем, а он не врубается: как так – это же мои деньги, мои дома? Короче: не русский человек – и все тут. А время идет: то ей было двадцать пять, а теперь – тридцать… Можем и порыбачить: там ведь и озеро есть Женевское, и речка, небось, какая-нибудь…

Я попросил его избавить мой слух от «классного», «не врубается» и «до лампочки». Он обещал. Диакон по молодости горазд украшать свою речь словечками не самого высокого штиля, за что иногда и претерпевает от старшего духовенства. В воспитательных целях.

Прилетели. Два дня прошли в переездах: освящать пришлось и дома, и клинику, и машины. То Франция, то Швейцария, то снова Франция – там как-то все рядом, все перемешано… В каждом доме радушный обед, протокольные разговоры о ценах, калориях и холестерине… Нелепые судьбы, витиеватые жизни, иссыхающие русские души… И все оправдываются, сами себя убеждают в своей правоте. Одним недоставало понимания, другим – возможности развивать науку, третьим – жалования.

Бывший университетский профессор объяснил свой переезд тем, что Россия кончилась. Правда, начал он с русской литературы. Сказал, что есть у него приятель – военный дипломат, полковник генштаба: человек образованный, неподкупный и даже верующий. Но случись сейчас кому-то писать «Войну и мир», Андрей Болконский с него не получится – лишь капитан Тушин, человек хоть и прекраснодушный, но простоватый, не утонченный, не аристократичный. А Болконских, Безуховых и Ростовых давно повыбили, истребили, их место заняли те, кого прежде и в курную избу не пустили бы: местечковые куплетисты…

Потому-то в русской литературе теперь одни мужики…

На третий день случился ваканс, и нам было предложено посетить дом-музей свободолюбивого философа, могилу комика и памятник рок-музыканту.

Диакон не по возрасту тяжело вздохнул:

– Ни одного приличного человека… То ли дело у нас: приедешь в Белгород – святитель Иоасаф Белгородский, в Питер – отец Иоанн Кронштадтский, Ксения Петербургская, в Ярославле, Тобольске, Астрахани, я уж не говорю про Москву, – везде свои люди… Они меня понимают, знают мои грехи, сочувствуют мне, за меня молятся… А тут – даже в земле ни одного приличного человека нету… Что же из такой земли может произрасти?..

Конечно, Александр Васильевич Суворов – человек духовный, не вынес, чесанул прямиком через горы…

– За «чесанул», – говорю, – десять поклонов.

Он парень спортивный, быстро совершил десять земных поклонов, и мы предложили сестре другой план: пусть она отвезет нас в центр города и едет далее в свою клинику, а вечером созвонимся и встретимся.

И пошли мы, свободные люди, гулять по Женеве. В гражданском платье, конечно.

– Я же говорил: речка есть, – обрадовался диакон. – А вон на мосту мужик рыбу ловит, надо спросить его…

Подходим. Пожилой, простецки одетый дядечка достает из воды свою снасть, озабоченно осматривает нетронутого червяка и задумывается: похоже, у него не клюет. Диакон спрашивает по-французски, какая здесь есть рыба и где есть магазин для рыболовов. Человек не понимает ни слова.

– У тебя, – говорю, – прононс, наверное, какой-то неправильный.

– У меня-то, – отвечает, – как раз самый правильный, я французскую спецшколу с серебряной медалью окончил, а вот у швейцарцев, может быть, прононс и неправильный.

Пока мы переговариваемся, человек напряженно вслушивается. Я повторяю вопросы по-английски – он снова мотает головой.

– А у вас как с прононсом? – уязвляет меня отец диакон.

– Да какой там прононс, – говорю, – я уж не помню, когда и учился. Может, он по-немецки разговаривает… Ты какие-нибудь слова знаешь?

– Ну, фишер он и есть фишер…

– Кирхен, – говорю, – киндер, винтер…

– Короче, – сказал рыболову диакон. – Где нам достать это и это? – и ткнул пальцем в грузило и в червяка.

Тот вдруг как затараторит на непонятном наречии и указывает рукою вдоль набережной, потом куда-то налево.

– Ты кто есть? – говорит диакон.

– Португал, – отвечает рыбак.

– Ну, по-португальски мы совсем не потянем…

– Подожди, – говорю, – он ведь вроде что-то по-русски понимает.

Португалец кивнул, наморщил лоб и сказал:

– Мой жена – русский. Диакон так возрадовался:

– Вот, сразу почувствовал, что он свой мужик: усатый, и фигура, как у духовного лица, расширяющаяся. Только вот словесностью не богат… У тебя давно жена русский?

– Один год.

– Тогда ничего, – согласился диакон, – для первоклашки неплохо… Ну ладно, португалец, привет супруге, мы пойдем в рыболовный магазин…

А португалец вдруг говорит, что ходить в магазин не надо: рыба, дескать, совсем не клюет, а ходить надо в маленький итальянский ресторан, где собираются его земляки и поют хорошие песни.

По дороге выяснили, кто чем занимается. Он еще пару лет назад работал в Португалии на фабрике стройматериалов, поставлял товары в Россию. Познакомился с русской женщиной, оба вышли на пенсию и поселились неподалеку от Женевы, поскольку у его родной фабрики здесь есть представительство и оттого случается значительная подработка. Еще обсудили Фатимское чудо, за ним – футбол, наконец рыбалку, которая то и дело не задается, потому как ветер всегда меняется, а давление неизменно падает. Дальше уж не знали, о чем говорить, но тут подоспел ресторанчик: тихий, уютный, и народу – почти никого.

Диакон пытался через португальца сделать заказ, даже ходил на кухню, чтобы выбрать блюда, а то названия все непонятные, и оскорбел:

– Дикая страна, – говорит, – нет ни водки, ни соленых огурцов, ни кислой капусты, а селедка – сладкая, хоть с чаем ее вместо варенья ешь… Куда мы попали?.. Причем водка в принципе есть, но – не сейчас, сейчас – только аперитив… Вечером можно, а сейчас нельзя… Надо просить разрешения у хозяина, а он неизвестно где… Да и водка дрянная – итальянская… Не понимаю: мы с вами – свободные, взрослые люди, честно отработали, хотим выпить по сто граммов водки… Ну, по сто пятьдесят… Не имеем права – днем не принято. И это называется «демократия»? Дикие люди! Придется глушить вино – выбирал португалец…

Потом собрался народ, и стали петь под гитару красивые португальские песни. Мы послушали-послушали, и диакон говорит:

– Благословите, батюшка, я чего-нибудь сбацаю.

– Благословляю, но за «сбацаю» десять поклонов после победы.

– Это как?

– Ну не здесь же тебе лоб разбивать, а по возвращении… Во время войны с летчиками так поступали: он натворит что-нибудь, а под арест его не посадишь – нужен в воздухе. Так и наказывали: пять там или десять суток ареста, но «после победы». И еще: без фокусов, никакого «папы над Тибром-рекой».

Последнее касалось известного нам обоим случая. Как-то наши собратья были направлены в Италию для совершения особо важного богослужения. После службы они вот так же зашли куда-то перекусить, и там устроилось песенное состязание с местными исполнителями. Отец протодиакон потряс всех мощью своего голоса: народ безудержно аплодировал, а одна старушенция разрыдалась. Ее утешать, а она в ответ, мол, тут даже папа заплакал бы от восторга. И тогда отец протодиакон как заревет: «О чем, папа, плачешь?». И далее до конца. Хорошо, что никто из местных не понимал, – всем понравилось.

– Не будет папы, – неохотно пообещал диакон.

И как начал он петь наши песни, а голос у него чистый, красивый, португальцы расчувствовались и давай в благодарность вино присылать. Так что домой мы вернулись с двумя ящиками.

Вот, собственно, и все развлечение: с португальцами, в итальянском ресторане, на тихой швейцарской улице. Назавтра улетали. Диакон смотрел в окошко, и когда ярко-красные черепичные крыши Европы сменились под крылом унылым отечественным шифером, подвел итог путешествию:

– Погибла Россия или не погибла – одному Богу известно. А Европа с ее деньгами и обустроенностью – такая тухлятина! Никакой радости в этом нет…

– А в чем, – говорю, – есть?

И он, заработав попутно целую сотню поклонов, высказался в том смысле, что есть только три главных счастья: быть православным, жить в России и в России умереть.

– Но спасаться в сердце Европы легче, чем у нас, – неожиданно заключил он, – искушений меньше. Можете сказать об этом вашим друзьям в Троице-Сергиевой Лавре.

– Почему легче? – не понял я.

– Вы видели там женщин?..

– Наверное, – говорю.

– То-то и оно, что «наверное». А в Москве женщин видели?

– Конечно, – говорю, – видел.

– То-то и оно, что «конечно». Потому у нас спасаться труднее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю