355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Шипов » Первая молитва (сборник рассказов) » Текст книги (страница 21)
Первая молитва (сборник рассказов)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:24

Текст книги "Первая молитва (сборник рассказов)"


Автор книги: Ярослав Шипов


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

Западная окраина

Весной ночная смена кончается уже засветло. Пока руки в керосине отмоешь, да пока переоденешься, солнце успевает подняться над Ваганьковской рощей. Теплый свет его падает сначала на некрашеный дощатый забор, потом на стоящие у забора автомобили и наконец на утоптанную до каменной твердости землю ремонтного двора.

Горько пахнет тополиной листвой, пылью железнодорожных откосов, желтыми цветочками мать-и-мачехи.

Сереге спешить некуда, да если б и было куда – сил нет. Забравшись на крышу «эмки», он засыпает. На широкой крыше соседнего «хорьха» спать, конечно, удобнее – можно вытянуться, с боку на бок перевернуться, но «хорьх» – розовый, а «эмка» – черная: быстрее нагревается.

За забором, рядом совсем, громыхают составы, паровозы ревут и свистят, но Серега не слышит – не может слышать: устал.

Просыпается он в полуденный час от негромкого, но неожиданного здесь, в мастерских, пиликанья гармошки: привалясь к бамперу «студебеккера», сторож Ландин рассеянно наигрывает вальс «Амурские волны». Серега по багажнику сползает на землю:

– А где народ-то?

Ландин перестает играть.

– На митинг ушли, к железнодорожникам, – отвечает он, глядя вдаль.

– А что такое?

– Война кончилась, – объясняет Ландин, удивленно посмотрев на Серегу.

– Совсем, что ли?

– Совсем.

– Везде?

– Вроде, – пожимает плечами сторож.

Серега трет спросонок глаза, зевает и задумывается.

– Знаешь чего, – просит Ландин, – не в службу, а в дружбу: сколоти мне какой-никакой костылик, а то, вишь, с места сдвинуться не могу.

– У тебя ж был?

– Психанул сегодня на радостях, об железину обломал…

В углу двора, возле «тигра» без башни, валяются обломки ландинского костыля. «Тигр» этот попал сюда с нашей техникой еще в те времена, когда мастерские занимались ремонтом танков. Теперь на плоскостях его корпуса рихтовали жесть, а в катках гнули прутки и трубы.

Померились ростом, получилось, что костыль надобно делать чуть выше Сереги. Сходив в столярку, он скоро принес не очень красивую, но достаточно прочную опору для Ландина:

– Углы ножичком подстрогаешь.

– Какой разговор! – Ландин обрадованно подхватил костыль. – Самое то, что надо!

Остался б Серега – все равно опять в ночь, – да голодно, вот и приходится идти домой.

На Хорошевке военнопленные разворачивают строительство: роют под фундаменты котлованы, пилят доски, выгружают из машин кирпичи.

– Эй! – окликает знакомый немец, который как-то попадал на работу в Серегины мастерские.

Несколько человек подходят, сдержанно здороваются, выясняют, слыхал ли Серега об окончании войны, после чего с явной радостью сообщают, что нашли наконец одного, который воевал под Москвой, и указывают на пожилого офицера.

– Наро-Фоминск, – говорит Серега, вопросительно глядя в глаза военнопленного.

– Я, я! – немец кивает.

– Каменка, – уточняет Сергей и повторяет: – Деревня Каменка, река Нара.

– Я, я! – Присев на корточки, он начинает щепкою чертить на земле схему. Показывает, где стояла их часть, где была артиллерия, где танки.

Серега со всем соглашается и, сев напротив, показывает, каким путем водил он разведчиков в немецкий тыл. Офицер, тыча пальцем то в схему, то в Серегину грудь, сбивчиво и – странно – с очевидною радостью, словно однополчанина встретил, все рассказывает и рассказывает что-то своим по-немецки.

Подошел молодой, не видавший войны конвоир. Немцы извинились за приостановку работы, и те, кто знал по-русски, принялись разобъяснять ситуацию.

– Правда, парень? – спросил конвоир. – Сколько же тебе годов-то было?

– Червонец.

– Ну ты даешь! Покажь медальку-то хоть! Или не заслужил?

– Дома, – устало отвечает Сергей, – в другой раз как-нибудь.

Немцы интересуются, отчего Серега в такой день не веселится, не празднует, дескать, неужели ему в день, когда окончилась война, «не карашо».

– Хорошо-то хорошо, – вздыхает Серега. – Да только… – обводит их тусклым взглядом. – Лучше б ее вообще не было.

Тут, усиленный рупором, с противоположной стороны улицы доносится резкий гортанный окрик. Немцы тотчас расходятся и вновь берутся за кирки и лопаты.

– Ихний начальник, – неодобрительно усмехается конвоир. – Вредный до ужаса – людям и поговорить не дает!

На прощание он пожимает Сереге руку…

Возле бараков, среди развешанного белья веселится народ: патефон на табуретке, бабы, бабы, бабы да пяток мужиков. Один летун – при наградах, руках и ногах, и где ж его только отыскали такого? Остальные – калеки: у которого рукав в кармане, у которого деревяшка из галифе торчит, а есть и вовсе безногий, на тележечке. Отталкиваясь чурками, он подпрыгивает – танцует, и с дробным лязгом ударяются оземь колеса-подшипники, а лицо уже побагровело от боли.

Приближается идущий на посадку зеленый «Дуглас». Качнувшись с крыла на крыло, машина проносится над самыми головами, отчего сохнущее белье перехлестывается через веревки. Бабы машут вслед самолету кулаками, но он уже исчезает за забором Центрального аэродрома.

Мать в комнате. Сидит за столом. На столе бутылка вина и завоеванная Серегой медаль.

– Кого ждешь? – спрашивает Серега, решив, что мать совсем сбрендила и вновь стала ждать отца, хотя в сорок четвертом они даже могилку отыскали.

– Тебя, – отвечает мать. Встает, подходит к нему. – Если б не ты, если б не ты, – начинает плакать. – Я не знаю… – Вдруг в голос кричит: – Сережа! – и судорожно прижимает его к груди.

Он терпеливо дожидается, пока схлынут рыдания, пока обессиленно опустятся руки.

– Ну ладно, мать, чего ты? Нормальный ход!

– Да-да, – кивает она, – конечно. Ты садись, садись. Сейчас я примус разожгу, кашу согрею, и пообедаем, и отпразднуем, садись… – и уходит на кухню.

Серега садится к столу. Давясь слюною, глядит на закуску: ломоть хлеба, вареную морковину, соевые батончики и горсть сухофруктов. В животе начинает скрипеть, бурчать, булькать, но все равно хорошо и клонит ко сну.

Друг Сашка стучит в окно. Приходится встать и открыть форточку.

– Чего тебе?

– Слышал?

– Да слышал, слышал, все уже знают!

– Плотва пошла!

– Чего? – ошарашенно шепчет Серега.

– На Таракановке плотва пошла – сменщик мой тридцать штук с утра заловил, так что давай скорей. Два крючка у меня есть, нитки есть, пробки найдем где-нибудь, червей у кавалерийской школы нароем, а удочки на берегу вырежем. Половим до темноты, а там, может, и на ночь останемся, костер разведем…

– На ночь я не могу, мне в ночь работать.

– Чегой-то? – удивляется Сашка. – У нас на авиационном так всем выходной дали.

– Ладно воображать-то: «на авиационном, на авиационном». Мы всю войну танки ремонтировали – тоже не хухры-мухры. А потом… может, и у нас дали – не знаю. Я ж когда уходил, никого, кроме сторожа, не было… Да дело не в этом. Боюсь, мать не отпустит – она на кухне, мимо не проскочить…

– Через окно!

– В форточку не пролезть, а рамы заклеены.

– Открой, все равно теперь уже тепло будет!

– А и вправду!

Прислушиваясь, не идет ли мать, Серега быстро надрезает ножом полоски бумаги, отворяет окно и выпрыгивает.

– Крупная плотва-то?

– Ну! Хорошая, говорят!

И они бегом бросаются к Таракановке.

За тенью

Баба Гаша из деревни Рысово Новгородской области рассказывала мне, как вскоре после войны, году, кажется, в сорок шестом, а может, и в сорок пятом, проходили через ее деревню немцы. Несколько раз. Когда парами, а когда и поодиночке.

Она не могла точно вспомнить причину, вынуждавшую их возвращаться из плена пешим путем: не то обворованные, не то проигравшиеся, не то отставшие от эшелонов – ну да речь о другом: шли.

Рысово было в ту пору обыкновенной, разоренной мором и голодом деревенькой дворов до тридцати – малолюдной и почти без мужиков. Хотя прежде здесь насчитывалось более сотни изб, но это давно, до коллективизации. Самым дорогим достоянием послевоенных рысовских хором были скорбные фотографии погибших родственников. У бабы Гаши погиб на войне муж Николай. Строгий и ясный лик его осенял из фотографической потусторонности все остававшиеся этому дому дни и ночи.

И вот в такую деревню, в такой дом приходили немцы. За скудный харч, за ночлег в сарае они выполняли посильный труд по двору и шли дальше. Никто их не обижал, разве только несмышленый народ – ребятишки: то освистают, то «немец-перец-колбаса», а то и камнем вдогонку запустят, – взрослые же относились к ходокам бесстрастно. По молодости я недоумевал: как так? Баба Гаша в ответ начинала смеяться – вздрагивая плечами, но совершенно молчком: у нее был только один зуб, и рта она не раскрывала – стеснялась. Я же еще более горячился, мол, как же так: может, именно они и убили вашего Николая, а вы?.. В мгновение она становилась серьезной и тихо соглашалась: да, может. Потом, жалостливо поглядев на меня, спрашивала:

– А что же оставалось делать?.. Смотреть, как они сгинут с голоду? Подкармливали… Мужики вон наши – все калеками повозвертались: у кого ноги нет, у кого – руки, кто – контуженый, в ком – дырок, как в решете, а и те – дадут работенку да и покормят…

Как-то двое немцев подрядились поправить ей загородку. Сделали. Потом, стало быть, сидят в избе за столом и лопают постные щи с ржаным хлебом. Тут заявляется бригадир – он с костылем шастал, и костыль этот самодельный сильно по полу громыхал. «О-о, – говорит, – да у тебя гости! Кто ж такие?»

Агафья – а тогда она была не бабой Гашей, а колхозницей Агафьей Орловой – и отзываться на этот пустой вопрос не стала. «Не помню, косили мы в тот день или лен теребили: еще до рассвета из дома ушла, а вернулась аж к вечеру – сил никаких нет, а он с глупостями, будто не видит сам, кто они».

А бригадир и говорит: «Форма вроде германского образца, а сами что-то на немцев и не похожи».

Агафья отвечает ему: мол, немцы, документы показывали, из плена идут. Они достают документы, протягивают бригадиру, а тот лишь отмахивается: не верю, дескать, подделка.

Тогда один заявляет: «Я – Вебер, он – Браун», – интересно, что фамилии эти баба Гаша запомнила, но произносила на свой лад: «Вебирь и Бряун».

Бригадир им снова напоперек: «Бывают такие Вебер и Браун, что и не германцы вовсе». Они разобиделись и стоят на своем: мы не другие какие-нибудь. А он опять: «Что я, германцев не видывал? Не знаю, как они робят? У них, – говорит, – души в безнадежной трезвости пребывают, потому робят они справно. А вы понаделали – кое-как: столбы неровно стоят, жердины приколочены криво, а грязи, грязи понатоптали», – и рукою махнул.

«Ну, значит, – рассказывала мне баба Гаша, – они исть перестали, вынают из карманов нарочитые тряпочки – ложки завертывать. Сперва, конечно, вытерли ложки этими тряпочками – чисто-начисто, потом завернули, поспрятывали, поднялись – ну, как тебе по команде! – и ушли. Да: «спасибо» сказали… Мне и ладно: ушли так ушли, мне и до изгороди дела не было: лишь бы крепко, чтобы скотина не забредала. Дал бригадир наряд на завтра, вышла я за ним на крыльцо, глядь: немцы работу свою нарушают. Что ж ты, – говорю, – ирод хромой, нат-ворил? Из-за тебя они теперь разорят все, бросят да и уйдут. Не бросят, говорит. И пошкандыбал себе. Ну, утром собирает он нас на работу, гляжу – все порушено: ох и посмеялись бабы-то надо мной!  Зашла, правда, в сарайку – спят работнички… Что делать? Оставила на крыльце чугунок с остатками щей, сковородкой прикрыла, а на сковородку еще утюг сверху – чтобы, значит, кошки с собаками не залезли. А когда воротилась, все уже было переделано: столбушок к столбушку, жердина к жердине, где понакопано было – дерн, дорожка песочком посыпана… Одно слово – германцы».

Приходили и еще, но тех баба Гаша перезабыла, а этот случай запомнился. Вероятно, из-за вмешательства бригадира, вмешательства, придавшего событию неожиданный поворот. Бригадир, кстати говоря, последнее свое ранение получил на одной из центральных улиц Берлина.

Ходоки эти появлялись нечасто, тем не менее встречи с ними были достаточно заурядны; в селе, где стоит церковь и где погост, на котором покоятся теперь смиренные косточки Агафьи Орловой, немцы даже захаживали в храм помолиться, и никто их не выгонял, никто не трогал, хотя знали, что веры они – иной.

Понятно, что пешком пробирались только те, у которых лучшего выбора не было. Однако сдается мне, что путешественники, отроду не полагавшиеся на авось, имели весьма точное представление о характерах и обычаях народа, через землю которого им – отвоевавшимся – предстояло проходить без оружия и без всякой еды.

Они не могли не знать, что русские после драки кулаками не машут, они должны были догадываться, что злопамятство здесь не в чести, им дано было увидеть – и в дни опьяняющего триумфа, и в дни бесславия своего, – как милосерден этот народ к убогим, нищим, к попавшим в беду.

– Вы с ними вроде бы как со странниками? – уточнял я у бабы Гаши.

– Что ты, желанный! Странников в хоромине спать укладывали, а этих – нет: в баньке там или в сарае каком, а в доме – в доме нет… Встанут утречком, выйдут на дорогу и бредут: куда тень – туда и они. Так и шли за своей тенью.

Должник

Андрей Скрябнев – добросовестный ученик новейших оракулов – был убежден, что человек не только предполагает, но и располагает, и даже война не сумела вышибить эту уверенность из его стриженой головы.

«Люба, – писал он жене летом сорок пятого года, – как я и обещал, возвертаюсь в целости и сохранности».

Тут удачливого бойца перевезли в Маньчжурию, где еще до начала боев он подорвался на мине – смерть приняла его в уготованные объятия без задержки.

– Дурак! – сказала бабка Маруся, прочитав похоронку. – Дообещался! – Она утверждала, что погиб он исключительно из-за письма. – Мыслимо ли: от гибели зарекаться?! Дурак пятилетошний.

– Поч-че-му-у «пят-ти-ле-тош-ний»? – всхлипывала Люба.

– У пятилеток выучился планы строить: столь зерна, столь картофеля, энтова числа посеем, энтова сожнем… Дурак.

– Не ду-у-рак! – обиделась Люба. – Все же у-учетчик!

– А что, учетчик не бывает дурак? Первый дурак и есть! Справный мужик каким-никаким ремеслом владеет: тот, скажем, плотник, тот – кузнец, тот – пастух… Это уж совсем напрасные, те – учетчики… И чего ты в нем только нашла?

– Га-ли-фе-э-э! – заревела новоявленная вдова. – Ди-го-на-ле-вы-е-э-э…

– Ну да оно и ты дура, – вздохнула мать. – Какой с тебя спрос-то?.. Эх, Андрю-ша-Андрю-у-шень-ка-а!.. На кого же ты нас о-оста-а-вил?.. – И обе женщины зарыдали в голос.

Лучшее средство от скорбей – новые скорби: не успело пролиться вдоволь слез, как земля вздрогнула и гулкое эхо разнеслось по окрестным лесам – это двенадцатилетний Петька Скрябнев вышел с фугасом на голавля. Петька и прежде глушил рыбу, и Люба не сильно ругалась – есть что-то надо было… Да и хлопало тихохонько, бестревожно. Но на сей раз взрыв получился страшеннейший: он потряс – в том смысле, что тряханул – Любу, и она испугалась.

– Должно, новый склад отыскал – с большими бонбами, – определила бабка Маруся. – Сам-то не сгинул ли?..

Однако Петькин черед еще не наступил, и даже кое-какой рыбешкой перепало разжиться – ее вместе с поворотом реки забросило в поле.

– Ты вот что, – сказала бабка Маруся дочери. – Пока он не подзорвался да не отправился вослед за отцом, катись-ка к Наталье – сколь уж она тебя звала, с сорок второго, чай…

Так Петька Скрябнев попал в Москву.

Тетка Наталья, служившая в офицерской столовой кавалерийской школы, устроила Любу к себе и договорилась насчет жилья – койки в бараке.

– Утрамбуетесь: он у тебя доходяга – чисто клоп, да и ты не больно кругла. А там видно будет: может, уедет кто или помрет – коечка и освободится.

В ту пору необычайное распространение имели преступные нравы. Это закономерно: народные бедствия благоприятны для волков, ворон и воров.

Подростки и прочая мелюзга сбивались в кодлы, враждовавшие из-за несуразных причин, а то и беспричинно: «Сокольники» шли на «Измайлово», «Роща» на «Пресню»…

Наивные участники баталий не ведали, что в сложнейшей алхимии преступных дел им отводилась роль раствора для кристаллизации будущих душегубов.

На берегах Таракановки обреталась кодла, именовавшаяся «Хорошевкой». Атаманил в ней Валерка Бакшеев, по кличке Бак. Было ему лет семнадцать: фикса, папиросочка в углу рта, надвинутая на глаза кепка, «ша, падла», «попишу-порежу» – все как положено. Хатой Валерке служила одна из землянок, вырытых в склоне оврага, по днищу которого Таракановка и текла. Землянки появились летом сорок первого года после ночной бомбежки, спалившей эту окраинную слободу. Бараки потом отстроили заново, а землянки остались вместо погребов.

Однажды Петьку силком приволокли к Баку. Расспрос был дотошным и длился долго. Выпроводив новичка, Бак приказал своим: «Не трогать».

Целый год Петьку никто не «трогал». Он ходил в школу, играл в войну, а зимой еще катался с горы на салазках: саней тогда не было, из толстого стального прута гнули салазки, на полозьях которых, друг за дружкою, устанавливалось до пяти человек.

Видел Петька и побоища: «Сокол» на «Хорошевку», «Тушино» на «Хорошевку». Собиралось человек по шестьдесят – семьдесят с каждой стороны, дрались всякий раз в овраге. Как правило, ограничивались «кровянками» – множеством разбитых носов, легкой поножовщиной, но случались и более грозные кровопролития.

Осенью с обрыва сброшен был к реке «воронок» – один милиционер погиб. Зимой проломили лбы двоим хорошевским.

Горячечные эти события привораживали Петьку: всякий раз он оказывался рядом. И, не вовлеченный в общую суматоху, то и дело примечал откровения, досужему взору не предназначенные. Он знал, что неугодный милиционер был по-тихому убит участковым Аверкиным: громила Аверкин задержал его под каким-то предлогом возле машины и свалил ударом кулака по затылку. Появился Бакшеев; труп затолкали в кабину, и Аверкин убежал к месту побоища, где прибывшая с «воронком» группа усердствовала на ниве пресечения беспорядков. Бак свистнул, хорошевские, бросая колья, побежали наверх и, когда набралось человек двадцать, машину столкнули. Перевернувшись на дне оврага, она загорелась и взорвалась.

В другой раз Петька, наблюдая за ходом сражения с командных высот, увидел, как из находящейся неподалеку «штабной» землянки вышел Бак и… главарь вражеской кодлы. Покачиваясь, они пожали друг другу руки и разошлись.

– Из шинелки! – крикнул Бакшеев вслед.

Не останавливаясь, чужак на мгновение обернулся и успокаивающе кивнул. Тогда-то двое Хорошевских и погибли: один был одет в шинельного сукна полупальтишко, другой носил шлем, сшитый из такого же материала. Хоронили обоих на Ваганьковском кладбище, хоронили с пышностью, непривычной для тех времен: духовой оркестр, венки с живыми цветами – а была зима… Особо тронула родственников сострадательность кладбищенского начальства, взявшего на казенный счет похороны, памятники и оградки.

Петька догадывался, что за погибельными этими случаями кроются тайные какие-то причины, смысла которых он, как ни старался, а угадать не мог.

Летом добрался Бак и до Петьки. – Ты, кажется, говорил, что в лесу около вашей деревни… – Дело ему поручалось секретное. – Если выгорит – при деньгах будешь.

А деньги Петьке были нужны. Не для себя: матери босоножки-«танкетки» купить. А то бабы в бараке смеялись: «Любка все в кирзачах да в кирзачах – ни один кавалер танцевать не приглашает».

В назначенное утро на мосту через Таракановку приостановилась трехтонка. Быстренько – как наставлял Бак – Петька вскарабкался через борт и зарылся в солому, машина тронулась.

В Москву они привезли полный кузов взрывчатки.

Люба плакала, умоляла сына держаться подальше от греха, но червонцы взяла и босоножки купила.

Поездкой этой Петька заслужил такое доверие, что через неделю был призван в стремные и целыми днями пропадал теперь у ворот Ваганькова рядом с безногим попрошайкой. Иногда безногий отправлял его выследить какого-нибудь гражданина. Прячась за памятниками и деревьями, Петька наблюдал, а потом отчитывался перед калекой.

В те годы посреди Ваганькова стояли жилые дома: двухэтажный барак обслуги и хутор сторожа. По временам здесь собирались выдающиеся мастера отечественного беззакония, и тогда выставлялась охрана. Вот и сейчас на кладбище пребывал фраер всесоюзной размашистости.

На переговоры с ним почти каждый день заявлялся крупный штатский начальник. Оставив черный ЗИС возле рынка, он покупал букетик цветов и спешил на кладбище. Пройдя непрямым путем в дальний угол, останавливался перед старинным памятником. Если вокруг было спокойно, рядом с ним оказывался всесоюзный пахан и начинались переговоры. Петькина задача была – крутиться в некоторой отдаленности и при первых же признаках тревоги поднимать шум. Ближние подступы охранялись скорыми на руку молодцами. Застоявшись, собеседники начинали прогуливаться по аллее туда-сюда. Петька, по случайности, однажды наткнулся на них и услыхал обрывочек разговора.

– А! Ерунда какая-то, – поделился он с безногим наставником. – Про канал какой-то да про канал…

– Под строительство канала, брат, всегда устраивается амнистия, – вздохнул калека, – а за амнистию надо платить – и очень большими деньгами.

Петькина благонадежность – совершенно в духе ратных традиций – была отмечена наградным оружием – пистолетом системы «Вальтер».

Дальнейшее течение его жизни делается в этот момент как будто бы предсказуемым, однако обстоятельствам вновь угодно было распорядиться по-своему: могущественный пахан внезапно скончался.

– На игле, – объяснил инвалид, многозначительно подмигивая. – Что-то не то вколол. – И пожал плечами: – Бывает…

Убрали его в свежезасыпанную могилу: разрыли, бросили на чужой гроб и вновь закопали.

Пока в коридорах двухэтажного дома утверждалась новая власть, Петька за ненадобностью отдалился. А осенью он пошел в ремеслуху, и времени на рисковое подвижничество хватать не стало.

Тут, не без содействия коварных «танкеток», охмурила мать дядю Володю – конюха из кавалерийской школы.

– Чего ты в нем нашла, Любк? – дивились бабы. – Старый и навозом воняет.

– Дак ведь блондин! – изумлялась Люба.

Этот дядя Володя, сам того не ведая, привел Петьку к краю наземного бытия.

– Ты вот что, – сказал однажды Бакшеев, – насчет завтрашнего слыхал?

Петька знал, что на завтра назначено очередное побоище.

– Пора тебе, – усмехнулся Бак. – Созрел… Ты в фуфайчонке будешь?

Петька кивнул: кроме материной телогрейки, ему и надеть-то нечего было.

– И в этих валенках?.. Заметано, – Бак направился своей дорогой.

И тут вдруг в Петькином сознании яснее ясного изобразилось: это – смерть. «Фуфайчонка» связалась с «шинелкой», появление дяди Володи – с возвращением отца одного из погибших. Предчувствия Петькины были верны – Бак не любил, когда рядом с мальцами возникали мужчины не из преступной среды: боялся, что ребятишки болтанут лишнее, заложат его, и в сомнительных ситуациях легко расходовал их. На всякий случай… Правда, второй мальчишечка прибит был тогда по ошибке: шлем у него из такого же сукна оказался.

Что было делать? Где защиты искать?.. Милиционер Аверкин – с Бакшеевым заодно, на Ваганькове власть сменилась… Конюх дядя Володя? А что он может? Ну, завтра прикроет, оборонит, а послезавтра? А через пять, семь, десять дней? Конюх, он – то в конюшне, то в казарме, а Бак – рядом всегда. Тут уж не выкрутишься. И Петька пошел…

В минуту, когда чужаки, наведенные главарем, стали оттеснять его от хорошевских, Петька выхватил из кармана наградной «Вальтер» и пальнул прямо перед собой… Потом еще и еще. Ни в кого он не попадал – уж очень сильно подбрасывало руку при выстрелах, – но баталия сразу же завершилась: обе стороны бросились в паническое отступление. Возвращался Петька один. Бакшеев, стоявший у входа в землянку, молча провожал его взглядом: стрельба оказалась для атамана неожиданностью, и надо было установить, кто именно облагодетельствовал ребятенка пушечкой, чтобы случаем не задеть интересы каких-то больших людей.

Вскоре в барак заявилась не известная никому бабенка, порасцарапала Любе физиономию, и на этом роман с духовитым блондином закончился.

Минуло три года. Петька одолел курс наук и пошел в домоуправление слесарем, мать устроилась дворничихой туда же, получили они комнатушку в полуподвале, и началась новая жизнь. В пять утра – на тротуар: сметай пыль, сгребай снег, лед скалывай. Подсобит Петька матери, а потом весь день бегает: тут батарея протекла, там труба засорилась… Публика была неплохая: офицеры, генералы, тренер футбольной команды, велогонщик, министр, шофер легендарного полководца, два писателя…

И ребятишки хорошие: мастерят самокаты на шарикоподшипниках, гоняют в футбол, зимой каток заливают, и никаких тебе кодл. Таракановка, Ваганьково – все это провалилось куда-то в прошлое, хотя и оставалось рядом. По вечерам – снова тротуар, снова – лом, скребок, лопата или метла с совком. Москву тогда чистили так, что и среди зимы асфальт был словно летний.

В свой срок ушел Петька в армию, в свой срок вернулся к унитазам и стоякам.

Глядь, а у матери новый хахаль – завалященький старикашка такой.

– Больно уж неказист, мам.

– Зато моряк, Петенька: китель – черный, брюки – клеш, а на боку, – Люба закатила глаза, – кинжал…

– Кортик называется… Тогда конечно.

Стал Петька замечать, что время жизни его вдруг задергалось. Если, к примеру, футбольный матч на «Динамо» тянулся, как и прежде, едва не вечность, то некоторые месяцы и даже годы проскакивали в один миг: год – и нет бараков, а на их месте возводятся железобетонные здания; другой – и на кладбище никаких следов от жилья не осталось; третий, пятый… Понеслось время безудержно.

Давно уже нет бабки, умерла мать, затерялся в бескрайних просторах отечества злоумышленный человек Бакшеев. А Петька обрел жену, детей и квартиру и с неослабевающим упорством продолжал укрощать московский водопровод.

Дело шло к пятидесяти годам, взрослели дети. Привязалось к Петру Андреевичу Скрябневу неизъяснимое чувство. Сначала маленькое, чувство это стало затем расти и увеличилось до того, что потревожило разум.

– Вот что интересно, – произнес как-то среди ночи Петр. – Это ведь сколько людей моего года поумирало уже!

– Ну и чего? – не поняла супруга.

– А я живу.

– И хорошо, – определила она.

– Хорошо-то хорошо, да вроде как должен кому-то.

– Сколько? – спросила она с настороженностью.

– Понимаешь… Вот, скажем, в детстве: бросишь гранату, осколки – жжих, жжих, а меня – обносило. Один раз такой взрыв устроил, аж река испрямилась… Камни от взрыва летели: в деревце попадет – хруп деревце, а меня опять обнесло. Потом это: в шайку угодил, как карась в бредень. И вдруг: против моего носа в сетке дыра – я и вывалился. Потом хмырь один вроде как приговорил меня – обнесло. А я сам? Из пистолета в упор стрелял – и промазал, смертоубийцей не стал… Что же это получается?

– Как «что»? Ну-у… повезло, и все тут.

– Вот именно: повезло. Но я ведь за это кому-то должен?

– Чего должен?

– Хотя б «спасибо» сказать.

– Кому?

– Не знаю.

Супруга принюхалась.

– Да не пил я.

– Ходишь по своим генералам, маразмом старческим заражаешься…

– Да при чем тут?! Эх!..

– Ну и не лезь с пустяками, спи давай…

– Да какие же это пустяки? Это, может, самое главное в моей жизни!

– Вот ты и думай, а мне не мешай.

– Буду думать.

– Во-во…

И Петр Андреевич начал думать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю