Текст книги "Собрание сочинений. Том третий"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Как Тёвел вернул пятак
Секейская повесть
Задёморошский староста Гунило придерживался того взгляда, что всякому овощу свое время. Этим он всегда объяснял свои действия и вообще все на свете. Когда здесь, в секейских горах, впервые появились петушиные султаны жандармов, задёморошане сперва лишь наблюдали, как внизу, в долине Магарада, жандармы принялись за строительство, как им возили на телегах камень и кирпич; но однажды ночью они спустились с гор к Магараду, а три дня спустя жандармскому управлению в Надьбане стало известно, что наполовину готовое здание жандармской станции кто-то разобрал по частям и раскидал по руслу речки.
Сторож, которого жандармы поставили присматривать за их стройкой, твердил, что ничего не знает, что он спал, а когда проснулся, от стройки остался один фундамент. Более того – он и сам-то очнулся в речке, где валялись остатки кирпича и камня.
Сторож был секей с гор; жандармы знали, что по-хорошему от него ничего не добьются, а посему надели ему наручники и привели в Надьбаню. Там ему показали связку ореховых прутьев в кадке у двери караульного помещения.
– Будет лучше, если ты выложишь всю правду, Тёвёл, – заявил жандармский ротмистр. – Вот полюбуйся-ка на этих двадцать спасителей у двери, как они пьют из кадки, чтобы набраться сил для работы.
В ответ на это Тёвёл попросил снять с него наручники, чтоб он мог спустить штаны.
– Я всего месяц назад купил их у буковинского еврея, – усмехнулся он, – а вы, чего доброго, превратите их в лоскуты. Что под штанами, то заживет, а вот штанов было б жаль.
Жандармский ротмистр приказал положить Тёвёла на лавку и бить прутьями до тех пор, пока не признается. Тёвёл под свист прутьев пел:
На медведя с топором,
а на волка с камнем…
– Двадцать спасителей сломалось, – доложил ротмистру через полчаса жандармский вахмистр, – прикажете потоптаться ему на животе?
Ротмистр задумался. На нем уже висело одно расследование – из-за румынского цыгана: тот поджег у Тисы запасы кукурузы. Когда его поймали, ротмистр приказал бить его веревками по животу. А цыган возьми и умри во время экзекуции.
– Никакого сладу, – вздохнул тогда ротмистр, – такой уж народ эти цыгане. Не успеешь его поймать, как он тут же тебе умрет в караулке. Тонка кишка, квёлый народец.
– Лучше, пожалуй, отпустим Тёвёла, – произнес ротмистр решительно. – Приведите его сюда.
– Вот видишь, собачий сын, – обратился он к арестанту, – нечего было запираться. Когда взяли последний прут, ты перестал петь.
– Я не мог вспомнить, как там дальше, – спокойно ответил Тёвёл, – главное, что штаны целы.
Ротмистр ухмыльнулся и сунул руку в карман.
– Вот, держи пятак, – сказал он. – Проваливай, да запомни: если жандармы заметят тебя на тех развалинах, будут стрелять, как им приказано. Кстати и остальным передай в ваших проклятых горах. Пускай собаки-секейи намотают это себе на ус.
И Тёвёла вышвырнули из караулки. Он направился к Тисе, в корчму, где собираются секейские плотогоны. В окно он видел, как по реке сплавляют лес, срубленный в горах. Длинные волокна моха чернели на плывущих бревнах, которые перед корчмой подпрыгивали на камнях. Тёвёл у казалось, что ему передают привет задёморошские леса.
Выпив литр вина, он отправился вдоль Тисы в свои леса. На большом валуне, с которого открывался вид на равнину за Надьбаней, окутанную туманом, он наточил длинный нож и сунул его за пояс. Если б его спросили, зачем ему точить нож, он ответил бы, что ночью пойдет через леса по горам, где к ручьям хаживают пить медведи.
Факты, однако, таковы, что утром от Магарада пришли в Надьбаню жандармы Карам и Полгар, один без правого, другой – без левого уха.
В бумагах записано, что они уснули в заброшенной избушке лесорубов под Магарадом и не могут объяснить, как это произошло.
– Я проснулся от жгучей боли, – записаны в протоколе показания Карама.
– Жгучая боль разбудила меня, – сообщил Полгар.
Оба также расписались под показаниями, что в темноте не разглядели преступника.
Узнав об этом от Тёвёла, задёморошский староста Гунило хлопнул себя по коленям и сказал:
– Бог свидетель, всякому овощу свое время, надо дать ему созреть.
Черт его знает, что он имел в виду. Может, считал, что это было то время, когда в жандармском управлении в Надьбане вымачивались прутья. Староста еще посоветовал Тёвёлу уйти в Румынию, пока все не забудется. А то ведь жандармы могут прийти сюда, в горы. Тёвёл ему на это ответил: жандармы с чем придут, с тем и уйдут, здесь никто не останется – разве что кто из них ляжет где, укрытый мохом. Ну, а перегнать на румынскую сторону своих восемь овец он всегда успеет. И добавил, что хороша будет охота, коли придут жандармы.
Жандармы, однако, долго собирались. Там, где по склонам и в долинах текли ручьи, уже образовалась ледяная корка. С равнин потянулись в горы волки и бродили вокруг овечьих загонов. Задёморошане обнаружили следы медведя прямо на околице и пошли по его следу в Магараду. Кончились тихие ночи, в заснеженных лесах раздавалось завывание волков да рык черных медведей. Звери голодали.
Газару из Задёмороша, лучше всех коптившему овечий сыр, голодная рысь прыгнула с дерева на опушке леса прямо на шею и вцепилась зубами в медвежью шубу с тройным верхом. Она до того разъярилась, что Газар так и пришел домой с рысью, вцепившейся в воротник шубы, и там ее прибили дубинками прямо у Газара на спине. По неловкости сын Газара хватил при этом старика по голове так, что едва не убил одним ударом двух зайцев, или, как не очень-то изящно выражаются секейи, «одной палкой двух свиней». В деревне еще долго говорили об отчаянной рыси. Секей не испугается встречи с медведем, не побоится пяти волков, лишь добродушно спросит их: «А шестой где?» Но встретить рысь nagyon rosszul [15]15
очень плохо ( венг.).
[Закрыть]– это очень дурной знак.
К тому же рысь не как другие звери, она не подает голоса. А нападая, хрипит. Так хрипели купцы, отдавая богу душу после удара топориком.
Это сказал старый Газар, он-то на этом деле зубы съел, знал, что так бывало. Впрочем, те времена прошли, их не воротишь. Купцы уже не ездят в Буковину по узкой дороге через Секейские горы, новая дорога огибает их за сорок километров. Прости-прощай, слава гайдамацкая. Старая дорога заросла травой, но кое-где у обочины можно увидеть невысокий холмик, а на коре дуба или бука над ним вырезанный крест. Старые секейи были добрые христиане: убивая путника, всегда хоронили беднягу, да и память его чтили таким способом. Старый Газар говаривал:
– Эх, сколько я выкопал топориком могилок, сколько вырезал крестов на старой коре! Последний – когда мы прикончили того белобородого. Был он еврей, ну да пускай хоть теперь спит под крестом.
– И рысь хрипит, словно человек, когда его режут, – рассказывал Газар, – кровь у него клокочет в горле, и воздух выходит через эту рану, он и не может кричать, только глаза выкатит. Еще бы – с жизнью прощается. Но рысь хрипит не потому, и это знак дурной. Кому-то в селе не миновать беды.
Вскоре, когда мужики шли по медвежьим следам в Холодную долину, они на краю деревни увидели еще одну рысь, это была самка, подруга убитого самца. Она хрипела в отчаянии, притаившись на дереве в ожидании жертвы. Пристрелив ее, они решили воротиться.
Но Тёвёл сказал, что, если остальные не пойдут, он сам пойдет на медведя, с сыном Дюлой. И пошел.
Потом в долине Магарада прозвучали четыре выстрела и гулким эхом прокатились по лесам, так что даже на другой стороне Кобыльей долины залаяли собаки у овечьей кошары.
А ночью вернулся Тёвёл один, без сына; вышло так, что наткнулись они не на медведя, а на жандармский патруль. Тёвёл рассказал, что сын первым выстрелил в жандармов, но потом слегка поправился – в том смысле, что он, дескать, сказал сыну просто так, в шутку: «Сынок, попугай чуток этих господ». Бедняга Дюла так и сделал. А когда жандармы застрелили его, Тёвёл не успел даже отнести тело куда-нибудь в сторонку и завалить камнями, чтобы волки не разорвали его на кусочки.
Тёвёл не причитал, глаза его смотрели безо всякого выражения. О своей утрате он рассказывал с тем же спокойствием, как перед этим о гибели своей лучшей собаки, – он, мол, говорил ей вечером: «Рушво, ну куда тебя несет ночью, ведь волки сожрут». И сожрали.
И только ложась на шкуры у очага, он пробормотал, натягивая на себя бурку сына:
– Тебе она, Дюла, больше не понадобится. Ладно, погодим до весны.
И крепко заснул.
Долго было тихо, ничего не происходило. Снег сошел. Задёморошане сохраняли спокойствие. Волки снова перешли в заросли камыша у Тисы, а медведи перебрались в леса и драли там кроликов в погожие весенние дни. В долине Магарада уже возвели крышу над новой жандармской станцией, и тут пришла весть, что, мол, в магарадском ручье нашли череп молодого Тёвёла. Лесоруб Бюзаши отдал за него товарищу бутылку самогонки и принес наверх, в горы, где и выменял старому Тёвёлу за ремень.
– Видишь, Дюла, – сказал Тёвёл, насадив череп на валашку сына в углу комнаты, – не говорил я, что мы встретимся по весне? А теперь, сынок, прости, у меня сегодня есть хорошая работа.
И ночью в долине Магарада жандармам ни к чему было освещать себе путь, переходя по камням ручей. Ей-богу, не было нужды! Им ярко светила полыхающая новая жандармская станция.
Когда весть об этом дошла до жандармского ротмистра Тетлена в Надьбане, то, как и по сей день рассказывает торговец кожевенным товаром, что живет против жандармского управления, Тетлен выскочил с саблей наголо на тротуар перед зданием и стал носиться там, крича: «Тёвёл. Тёвёл!» Потом принялся рубить саблей ворота управления, замахнулся и на торговца, но вернулся назад, ворвался в дверь караулки и, сдернув со стены ружье, вбежал в тюрьму.
– Ключи! – заорал он и отпер камеру, где валялся на нарах какой-то драчун. Тетлен едва не убил его, но вдруг отшвырнул ружье, выбежал из тюрьмы, а в канцелярии бросил чернильницей в вахмистра и от злости прямо заплакал.
– Корвань, – закричал он вахмистру, – все на охоту! Посмотрим, кто в Задёмороше будет осенью коптить сыр. Ну, что вылупили зенки, бездельники?
Ротмистр Тетлен первым выскочил из караулки и помчался в горы. Могучие горы синели вдали и безмолвствовали, словно презирая глупого Тетлена. На извилистой дороге за Магарадом, уже в лесу, Тетлен сказал:
– Знаете что, Корвань? Вы все ступайте но старой дороге на Задёморош, а я пойду один, как загонщик, и пригоню их на вас. Они у меня попляшут!
Когда из задёморошского загона убегает овца, ее ловят, накидывая на нее püvöruk – веревку с петлей, к которой привязаны два камня. Петля захлестывается вокруг шеи и благослови тебя, пуверюк, как поют в секейских лесах:
Коль убежит от меня
моя девушка с косами,
пуверюк снова овечку мне вернет…
Пуверюком, выходит, ловят убежавших овец, возлюбленных и еще отправившихся в горы ротмистров.
Ротмистр Тетлен ворвался в Задёморош и на площади расстрелял все патроны из револьвера, впрочем, ни в кого не попал. Тёвёл сказал соседям, чтоб они не мешались, он-де справится с ротмистром сам, и когда тот, не видя подкрепления, которое все еще бродило по горам, обратился в бегство, Тёвёл последовал за ним с пуверюком. За деревней, в лесу он накинул веревку ему на шею, сказав такие слова:
– Может, вы изволите помнить, что нам надо рассчитаться.
И поволок полузадохнувшегося ротмистра в ложбину, и все что-то искал. А искал он муравейник. При этом он непрестанно вел с ротмистром ласковую беседу. – Да уж, вельможный пан, вам небось и не снилось, что жизнь свою закончите в муравейнике. Здесь вас не отыщут, и никто вам не поможет. Я вот еще оглушу вас топориком, с вашего позволения, чтобы легче было повесить за ноги головой вниз в муравейник.
Раздался глухой удар. Тёвёл изрядно попотел, прежде чем подвесил оглушенного ротмистра за ноги над большим муравейником, – ротмистр оказался тяжел. Голова его наполовину погрузилась в муравейник, черные муравьи полезли ему в нос, рот, в боевом задоре разбежались по одежде, а Тёвёл отступил на три шага и приветливо улыбнулся.
– Еще я вам, ваше благородие, должен пятачок, помните, вы дали мне его, когда сломалось двадцать спасителей. Я возвращаю вам его, как видите, с процентами.
Тёвёл достал из пояса монету и бросил ее в муравейник, к голове ротмистра. Ее тотчас облепили черные муравьи. Тёвёл подошел к дереву, на которое повесил ротмистра, и, вырезав ножом на коре крест, медленно направился на румынскую сторону.
Репортаж с ипподрома
Когда Лола впервые очутилась на ипподроме, она пренебрежительно оглядела соседок по конюшне. Знали бы они, кто рядом с ними жует сено!
Кобыла Геда из соседнего бокса, которая трепала зубами заношенную шапку неосторожного мальчишки, приставленного в помощь конюху, покосилась на двух своих старых приятельниц и шевельнула ушами. Те лениво повернулись к Лоле, машинально пережевывая тощую смесь сена с соломой, которой их пичкал хозяин ипподрома.
Геда наблюдала за новой соседкой, величественно и брезгливо выбиравшей клочки сена из этой смеси и с достоинством обрабатывавшей их челюстями.
– Простите, – сказала Геда, – вы зря брезгуете и не едите солому. К утру живот подведет.
– Я никогда не ела соломы, мадемуазель, я воспитана в замке. Представляете, я – чемпионка Германии. Я – Лола из Шато д’Иль, призерка стиплчеза в Мангейме и в заезде мужчин на кубок Брауншвейга. Сейчас я, правда, немного кашляю…
– Скажите лучше – запальная, – отозвалась кобыла Дарлинг, – по вас это и видно. И как это некрасиво, что вы, воспитанная в дворянских кругах, не представились нам сразу. Поэтому я позволю себе усомниться в вашем блестящем дворцовом воспитании. В общем, жрите себе спокойненько сечку и забудьте о чемпионатах.
– Que peuple [16]16
Что за народ ( фр.).
[Закрыть], – вздохнула Лола.
– Pardon, mademoiselle, – ответила Дарлинг, – je comprends aussi cette langue [17]17
Прошу прощенья, мадемуазель, я тоже понимаю этот язык ( фр.).
[Закрыть], на мне ездил эрцгерцог. И вы, как все, распрекрасно привыкнете к соломе, а заодно и к хлысту на ипподроме. Предупреждаю: вас будут бить хлыстом по ногам. Недавно на мне целых пять кругов ездил ветеринар, так он сказал хозяину, что это очень помогает против шпата. Такой, мол, массаж предохраняет от воспаления стрелки, если вы понимаете что-нибудь в анатомии. В первый раз меня выбраковали за то, что я на маневрах откусила пол-уха одному адъютанту, из-за чего синие получили приказ генштаба с опозданием и проиграли. Тогда меня купил какой-то любитель раритетов, его я сбросила при первой же возможности, и он, представьте, мадемуазель, сломал себе шею. Это нечто общее и нам и людям, моя сестрица погибла на скачках подобным образом. Прекрасная была лошадь. Я видела ее чучело в конюшнях герцога Ауэрсберга.
– И я могла погибнуть точно так же.
– Неважно, мадемуазель, слушайте дальше. Потом владельцы продали меня для опытов ветеринарному институту. Это были блаженные дни. Надо мной производили опыты, так, к примеру, меня кормили мелассой и солодовым цветом. Потом давали мышьяк и, наконец, прививали тиф, а после всего этого спасали мне жизнь. Полгода я была пациенткой, меня отпаивали молодым пивом и сывороткой. Никогда я не жила так прекрасно. Когда я снова набралась сил меня свели с ослом, а через год – с лошаком. Осел и лошак были ко мне очень шармантны.
Стоявшая в заднем боксе кобыла Элла заметила, что все мужчины такие обманщики. У нее был жеребенок от одного пивоварского жеребца чистокровной штрийской породы, а когда она через какое-то время с ним встретилась, он покусал ее и лягнул.
– Ах, Элла, – сказала Геда, – ты бы уж лучше помалкивала насчет этой истории. Покойная Пуссви, которую отвели к колбаснику, хорошо знала того жеребца. Он выбирал себе только интеллигентных кобыл, и до нее у него была одна из цирка, которая умела бить копытом до восьми. И тем не менее он говорил, что она не знает, где право, где лево.
– Не ссорьтесь, девицы, – сказала Дарлинг, – не хватало еще, чтобы вы подрались. Да, я, кажется, говорила об осле и лошаке, как они были шармантны. Готовы были достать мне с поля кукурузные початки. К сожалению…
– В жизни не пробовала кукурузных початков, – решилась вставить слово Элла.
– Так слушай и не перебивай. К сожалению, мы вынуждены были расстаться. Как-то раз лошак сказал мне: «Мадемуазель, прощайте навсегда, завтра мне вспорют брюхо. Меня ждет жестокая работа на пользу вивисекции. Знаю, я помогу людям, потому что я лошак…» Очередь осла пришла позднее. Он тоже был прекрасно воспитан и прощался со мной подобным же образом. Радостно прокричал «и-а» и сказал, что с радостью отдаст жизнь ради людей, на то он и осел. Как я узнала позднее, мои дети, рожденные от этого краткого знакомства, таскают сейчас горные орудия в Боснии. Однажды я укусила главного ветеринарного советника, когда он проходил мимо. Совершенно нечаянно. Он протянул мне в перчатке кусок сахара, а я схватила его за указательный палец. Из института меня продали, и у меня началась новая жизнь. У одного крупного садовода меня запрягли в конный привод, которым черпали воду. С утра до вечера я ходила по кругу. Это была подготовка к здешнему ипподрому. Потом мне сказали нечто непонятное: меня продадут с аукциона. И меня действительно продали, но тот конный привод я не забуду никогда! Я ни о чем не думала и чувствовала только то, что я понемногу тупею. Это было прекрасно. Здесь, я бы сказала, другие условия. Здесь вы снова научитесь думать.
– Позвольте, – гордо сказала Лола, – вы считаете, что я не научилась думать? Как только у меня пройдет кашель, я снова поеду на соревнования, почему вы смеетесь?
– Моя золотая, кто сюда попал, тот погиб. Берите от жизни все что можно и ешьте сечку!
– Вижу, что не гожусь для вашего общества, – гордо возразила Лола. – Вы утратили идеалы, и вам осталась одна сечка.
Двери конюшни распахнулись.
– За нами пришли, – воскликнула Геда и подвинулась к кормушке, чтобы ее удобнее было отвязать.
– Будьте благоразумны, мадемуазель, – сказала Дарлинг Лоле. – Это ваше первое выступление.
На ипподроме оркестр еще не играл, только у столиков вокруг манежа сидели несколько девиц, сонно потягивая пиво и покуривая сигареты.
Лола, Геда, Дарлинг и Элла стояли оседланные на песке манежа.
– Взгляните на старушку у двери с надписью «Дамский туалет», – сказала Дарлинг, – я слышала недавно, как наш хозяин с хромым конюшим говорили, будто когда-то она ездила на ипподром вся в бриллиантах, а теперь вот отпирает ключом дамский туалет и ждет, чтобы ей дали крейцер. Прошлый раз кто-то бросил ей фальшивый пятак, и надо было слышать этот скандал.
– К тому же у нее кашель, – иронически добавила Геда.
– Я чемпионка Германии и среди таких сплетниц не останусь, – заржала Лола и принялась скакать по манежу.
Былая слава ударила ей в голову, решили позднее Дарлинг, Элла и Геда, а Лола между тем выпрыгнула и, как прежде через препятствия, стала перепрыгивать через столики.
На другой день ее продали мяснику. И уже прийдя на бойню, она гордо заявила старому хромому мерину:
– Запрещаю вам говорить мне «ты», я Лола из Шато д’Иль, у меня приз за стиплчез в Мангейме и за мужской заезд на кубок Брауншвейга.
По странному совпадению старушка, состоявшая при дамском туалете ипподрома, пришла к мяснику купить на 20 геллеров колбасы из славной идеалистки Лолы и сообщила, что именно в этот день сорок лет тому назад она бежала от графа с бароном…
Любовь в Муракезё
В архивах Надьканижи хранится запись, гласящая, что в 1580 году сюда пришли какие-то люди от реки Муры, которые напали на местный турецкий гарнизон (а Надьканижа находилась под управлением самого султана) и перебили его.
В этом документе сообщается также, что многие из тех людей были вооружены лишь топориками на длинных рукоятках и что, забрав в плен оставшихся в живых турок, они отвели их в свои родные края, накормили, показали женщинам и отпустили на свободу.
В архиве содержится еще жалоба господу богу на этих отпущенных турецких пленных, которые вернулись назад в город, снова им овладели и головы ни в чем не повинных городских советников отослали визирю в главный город жупы – Белград.
Когда я сиживал вечерами на равнинах Муракёза у реки Муры возле больших костров, далеко освещавших простиравшуюся вокруг степь, глядел на людей, собравшихся у костра, и слушал их рассказы, я вспоминал об этих записях в надьканижском архиве. Да, эти парни из Муракёза остались и теперь такими же. И теперь еще они могут проявить без оружия чудеса воинской доблести только ради того, чтобы показать женщинам своих пленных.
Подтверждает это хотя бы история Юры Копалия и заболянской Гедвики.
* * *
Заболяны издавна славятся красивыми девицами и великолепными конями. (Да простят мне читатели это не очень галантное сопоставление!) В Муракёзе эти две «вещи» всегда ставятся рядом, и в песнях, тягучих, как гудение ветра по травянистым равнинам, поется, что парень из Муракёза хотел бы владеть статной девицей и статным конем. Поется в них еще, что парень посадил бы девицу на красавца коня и помчался бы с ней по Муракёзу до самой реки Дравы.
Там, за Дравой, он продал бы коня и купил своей красавице белый жемчуг и вышитый золотыми нитями кафтанчик. А потом он… Дальше в песне поется о не очень-то благородном деле: он, видите ли, украл бы своего коня, посадил бы на него возлюбленную и вернулся бы назад в Муракёз.
Вот об этих-то последних строках песни и поспорил я как-то с одним старым мурянином.
– Нет, какое же это воровство! – спорил со мной старик. – Конь-то был его собственный! Разве можно украсть у себя самого собственного коня? Ты говоришь: он его продал? Так ведь он продал ради шутки. Нет, нас, мурян, никто не обмишулит.
Действительно, обмануть мурянина не так-то просто. Однажды один торговец-еврей поселился в Блоте. Так что вы думаете? Уже за полгода он лишился всего и поспешил перебраться к венграм в Кёрменд, чтобы снова встать на ноги. Между прочим, он утверждал, что нет на свете девчат красивее, чем в Блоте. Но это неправда.
Что бы там ни говорили, все же самые красивые девушки – в Заболянах. Порасспросите-ка барышников, понравились ли им Заболяны. Они с восторгом расскажут вам, какие там водятся роскошные кони, и в заключение обязательно добавят:
– А если такого коня подведет вам девица из Заболян, да взглянет на вас, вы почувствуете такое блаженство, что забудете и торговаться.
То же самое утверждал и пан Полгар, старый опытный барышник из Надьвараждина. А ему-то уж нельзя не верить: ведь он объехал все деревни по берегам Муры, Дравы и Савы до самой венгерской пусты и очень любил заглядываться на девушек да одаривать их цветными алыми платочками.
Он подтвердит и то, что говорят о заболянских девицах: что их любовь не купишь за нитку жемчуга; об этом тоже поется в песне, начало которой мы уже слышали. Оказывается, когда парень вернулся со своей красавицей в Муракёз, подарив ей жемчуг и вышитый золотыми нитями кафтанчик, его неверная возлюбленная распрощалась с ним, сказав, что он может идти куда угодно, хотя бы даже в понизовье к туркам. Бедняга послушался и отправился на войну, иначе и быть не могло!
И в чужой земле, в стороне турецкой схоронил он свое горе!
В целом свете нет таких трудностей с любовью, как на этих зеленых равнинах у реки Муры.
Юро Копалия из Заболян испытал это в полной мере. И когда плыл он ночью в лодке по бурной реке Муре, по степям и равнинам на правом берегу разносился его отчаянный протяжный призыв:
– Гедвика! – отражавший всю неизмеримость его страданий.
Юро разбил это слово по слогам, чтобы как можно дольше тянуть такое прекрасное, такое дорогое ему имя, и в ночную тишину то и дело врывался его вопль:
– Гед-ви-ка!
Этот разрывающий сердце стон, плывущий по реке и прибрежным лугам, доносился даже до переправы у Малой Мухны, до которой от Заболян не меньше часа ходьбы. Услышав эти неразборчивые, идущие откуда-то с севера из темноты крики, паромщик всегда крестился, утверждая, что это опять буйствует Буланя. Но более рассудительные крестьяне, собиравшиеся у переправы, чтобы выпить и побеседовать, приписывали эти звуки не русалке Булане, а дерущимся между собой дрофам.
По несчастной случайности у крестьянина Григорича исчез как-то ночью пастушонок Шолайя. Тогда уж и самые рассудительные поверили, что и впрямь Буланя вышла на ловлю человеческих душ. А крестьянин Крумпотич, возвратившись однажды ночью с переправы, уверял даже, что разговаривал с Буланей прямо у самой переправы. Подтвердил это и паромщик Михал.
А дело было так: Крумпотич выпил у Михала шесть литров вина и вышел подышать свежим воздухом. Вернувшийся вскоре с берега паромщик сообщил своим гостям, что Крумпотич ведет на берегу такой разговор:
– Нет, Буланя, не тащи меня в реку, смилуйся над грешным старцем! Ты хочешь проводить меня до Заболян? Ну что ж, проводи меня, Буланя, моя красавица, проводи старого пса. Много я нагрешил на свете: табак тайком выращивал на кукурузном поле, а в молодости, случалось, и коней поворовывал. Сказать тебе, Буланя, моя красавица, кого я обокрал? Вот послушай: у Мишки безрукого на Хорватской стороне увел двух коней, у Таврича из База – тоже двух, у Гемеша, сквалыги-венгра, – только одного, а у Пала и Гулы – по три жеребенка у каждого. Буланя, красавица моя, не губи душу христианскую, душу грешную. Ездили мы, бывало, и за кабанами, аж за Драву… А один раз перегнали их через реку восемьдесят штук. Кто знает, чьи они были. Во всей округе таких не водилось. А мы потом целых три месяца свинину коптили…
На другой день заболянские крестьяне нашли Крумпотича лежавшим на дороге к Блоту, куда они ходили браконьерствовать в королевских лесах Вараждинской жупы.
Он им сказал, что Буланя после долгих разговоров швырнула его в конце концов оземь.
Вот поэтому и неудивительно, что Крумпотич предостерегал Юро Копалию против ночной ловли рыбы на Муре.
– А мне все равно, дядюшка, – сказал Юро. – Мне даже было бы лучше, если бы мной полакомились мурские сомы.
Крумпотич был отцом Гедвики, и страдания Юро были ему хорошо известны.
– А что, Гедвика еще не передумала? – спросил он Юро.
– Даже и слышать обо мне не хочет, – ответил несчастный парень. – Скорее Мура высохнет, чем смягчится ее сердце.
Разговор шел у двора Крумиотича, под навесом, где на длинных жердях сушился зеленый перец. Неожиданно появилась вернувшаяся из степи от лошадей Гедвика. Она была в высоких сапогах, с длинным кнутом в руке.
– Опять сюда притащился! – напустилась она на Юро, усаживаясь на скамейку.
– Да, моя голубушка, – нежно ответил Юро.
– Сними с меня сапоги, – приказала она ему.
Юро выполнил приказ с блаженной улыбкой на лице. Но улыбка тотчас же исчезла, как только она прикрикнула на него:
– А теперь убирайся домой!
Ночью Юро ловит сетями рыбу на Муре, и время от времени в ночную тишину врывается его безнадежный зов:
– Гед-ви-ка!
Звук замирает вдали, и только крики пролетающих над рекой коростелей нарушают безмолвие ночи.
Голос Юро доносится до переправы, и старый Михал испуганно крестится:
– Эх, буйствует Буланя, буйствует. Опять кого-то под воду затащила.
Юро плывет в лодочке, на дне которой бьются пойманные рыбы, и слышит доносящийся с берега приглушенный топот коня. «Кого это здесь ночью несет?» – подумал Юро.
Тут с берега раздался знакомый голос Гедвики:
– Эй, Юро! Подплыви к берегу и проводи меня домой, я боюсь!
И само собой понятно, что за этим последовало: Юро шел возле ехавшей на лошади Гедвики и слушал, а она ему рассказывала, что отправилась ночью посмотреть, что делают жандармы в карауле в Святом Павле.
– Знаешь, Юро, – поделилась с ним Гедвика, – тамошний жандармский вахмистр такой красавец!
Больше не было сказано ни слова. А дома Юро забрался на сеновал и, бросившись в сено, так отчаянно зарыдал, словно старая цыганка, которую ведут в суд.
Сколько страданий принесла ему эта любовь! А ведь всего месяц назад он был почти счастлив, Гедвика пасла той ночью коней. Она разложила костер, жарила на огне сало, запекала кукурузу. Юро сидел тогда рядом с ней, и она его угощала. И даже сказала ему, что будто бы его любит.
Юро не расслышал этого «как будто бы», и, пока костер горел, его не покидало ощущение счастья. Но когда от костра осталось всего несколько угольков, потрескивавших в ночной тишине, Гедвика повернулась к Юро и сказала ему своим нежным голоском:
– Знаешь, Юро, все-таки я тебя не люблю, я передумала. Ты ужасно глупый. Иди-ка лучше домой!
Обо всем этом размышлял Юро, лежа на сене… Утром он вскочил на коня и уехал в Вараждин. Там он продал коня пану Польгару и целых две недели не показывался в Заболянах. А туда пришли вести, что он пьянствует в вараждинских корчмах, водит за собой цыган-музыкантов и заставляет их играть для утоления своей печали венгерскую песню «Nem bánom, dragam, nem bánom – meghalom» – «Не жаль мне, моя милая, не жаль, что я умру».
Потом дошли слухи, что он где-то в Орможе дрался со словенцами, а теперь дерется в Птуе с итальянцами, работающими там на постройке дороги.
В общем, с ним все произошло именно так, как поется в одной из песен Муракёза: «Бросила парня девица, тонкая, как кукурузный стебель. Сел он на коня и помчался с саблей в зубах в дальние страны. Вернулся он с саблей домой, а сабля – сплошные зазубрины. И каждая из них – людская душа, в небо, в рай улетевшая».
Правда, в нынешнее время мужчины в Муракёзе уже не так кровожадны. Некоторые поговаривают даже, что они больше грозятся, чем действительно вступают в драку. И все же они лучше своих соседей – венгерских свинопасов, которые, повстречав вас в пути, просто так, из удальства, пырнут вас ножом, да еще при этом приветливо пожелают:
– Jó éjszakát! – «Спокойной ночи!»
Юро Копалия орудовал в Орможе и в Птуе лишь своими кулаками. Раздавая направо и налево удары, в маленьких прокопченных корчмах он хоронил свое горе; и когда пил вино из кувшина, бормотал себе под нос:
– Zaoramo našje luge – «Погребем свои печали».
Звучало это весьма поэтично, но сам он постепенно превращался в одичавшего бродягу, пробившегося до самого Коршеца за Птуем. Здесь, в роще, среди рябин и кустов кизила, где он собирался отоспаться, его вдруг охватила совершенно непереносимая тоска.
Она появляется у многих после буйного разгула, в особенности же когда начинаешь пересчитывать свои гроши. Содержимое же Юриного пояса, в котором он когда-то хранил деньги; представляло сейчас весьма плачевное зрелище. Собственно говоря, и пересчитывать-то было нечего… Юро потянулся, встал и решил начать отступление. Это был уже совсем не тот Юро Копалия, который еще недавно так стремительно покинул родные места, умчавшись на север; теперь это был вполне пристойный молодой человек, который с каждым встречным приветливо здоровался и который даже не пошел через Ормож, поскольку тамошние словенцы более чем дружески ему напомнили: