Текст книги "Собрание сочинений. Том третий"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
Штявницкая идиллия
Повстречавшись в окрестностях Штявницы – перед Штявницей или за Штявницей, бродяги заклинали друг друга нипочем туда не ходить. Так этот богатый город оказался закрыт для бродяг и нищих по их собственной воле. А ведь штявницкие жители весьма щедры, и кладовые у них всегда ломятся от изобилия копченостей из свинины и диких кабанов. Горожане охотно проявляют милосердие, веря легенде, что, пока дающая рука горожан будет щедра, город не провалится под землю. Дело в том, что земля под Банской Штявницей вся изрыта – город стоит на государственных рудниках, в которых добывается золото и серебро. Однажды на верхнем конце города уже провалился дом горожанина Кужмы, а на месте, где он стоял, образовалось глубокое озерко. И под озерком спит вечным сном семья пана Кужмы, которую несчастье постигло как раз во время обеда.
Штявницкие горожане восприняли эту трагедию особенно чувствительно потому, что обед для них – это обряд, подлинное священнодействие. Они не едят, они молятся. Суп – их introitus [31]31
вступление ( лат.).
[Закрыть], а копченый овечий сыр с Дюмбьера – это ite missa est [32]32
заключительная часть ( лат.).
[Закрыть]. Трагедия семьи пана Кужмы казалась им тем более ужасной, что накануне в разговоре с соседями пан Кужма весьма радовался предстоящему обеду – подумать только: запеченная голова дикого кабана с капустой и арбуз с благословенных равнин под Римавской Соботой.
Быть может, через тысячи лет, когда на место катастрофы придут палеонтологи, они найдут рядом с костями пана Кужмы и голову кабана. И наука заявит, что здесь погиб на охоте прачеловек от клыков доисторического чудовища. И никто никогда не докопается до истины, а именно, что была здесь какая-то Банска Штявница. Даже если сохранятся до тех времен карты генерального штаба – тем более что на них Штявница обозначена как Шелменбаня, чего не понимают уже в Ситно и в Святом Андраше, хотя до них отсюда всего два часа ходьбы вдоль Штявницкой речки. А ведь именно из Святого Андраша прибывают сюда головы диких кабанов, из Ситно приводят поросят, а из Жибритове (это чуть подальше) дичь. А с равнин между Крупиной и Алмашем – белоснежных гусей, которых в Штявнице зажаривают с ягодами рябины.
Над Препацким озерком летают дикие утки. И их тоже, зажаренных с ягодами можжевельника, вкушают добрые штявницкие горожане. От Алмаша дуют по котловине на штявницкие склоны теплые ветры, и там родится вино, превосходящее огненные вина с гедялских холмов. Это – та же лоза, которой прославился Дёндёш, откуда, как известно, саженцы привезли в Токай.
Честно сказать, не знаю, насколько это правда, но я слышал об этом в Штявнице.
Вино превосходно, и вкус у него отменный, особенно когда им запиваешь дыни, привозимые в город тоже из окрестностей Алмаша. Маринованные дыни чудесны, когда их подают к зажаренным цыплятам из Быстрицы; цыплята отменны и так крупны, что некий штявницкий горожанин вполне справедливо воскликнул:
– Какие же это цыплята, это настоящие страусы!
А из окрестностей Естраба возят индеек; великаны, а не индейки. Их белое мясо поливают в Штявнице особым соусом из красного кизилового варенья.
Ну, и, наконец, на штявницкий рынок приносят форель из горных ручьев около Жибритова. Представьте к тому же прелестный пейзаж, залитые золотым сиянием солнца изумрудные луга, и вам станет понятно, почему штявницкие горожане так жизнерадостны; ведь они знают, что солнце светит им, чтобы на виноградниках краснел виноград, чтобы зрела рябина и чтобы с лугов собирать ароматное сено, которое придает особый вкус мясу. Вот и выходит, что солнце, озаряя в столовой тарелки с супом, вновь освещает плоды своих трудов.
На штявницкой речке двенадцать мельниц мелют белую муку для жителей города, чтобы и корочка ромштексов из телятины, привезенной с Грона, была нежно хрустящей и вкусной.
Всего было вдоволь в этом благословенном городе, который смело мог бы поместить на свой герб вместо медвежьей головы – нож и вилку. Шахтеры из окрестных рудников после смены оставляли в городе немалые деньги, и потому там всегда было весело.
В старых домах сохранились корчмы, в которых прежде засиживались рудничные рабочие – саксонцы во времена короля Владислава, когда здесь начали добывать серебро. И если сюда заходили бродяги и нищие, они всюду слышали музыку и пение, а завсегдатаи питейных заведений – и рудничные рабочие и горожане – зазывали их в корчму, где еды и питья было столько, что однажды старый нищий, насытившись, со слезами на глазах добродушно сказал господам горожанам, сидевшим за длинным дубовым столом:
– Ешьте и пейте, благородные господа, а мне больше невмочь.
По всему краю рассказывали бродяги о том, как в Штявнице подавали на стол ногу серны, как горожане зазывали их к себе домой, уговаривая расслабить ремень, а после каждого куска поили – для улучшения пищеварения настойкой из можжевельника, растущего на живописных жибритских склонах.
Приходили сюда нищие даже из Спиша, из Гемера, Липтова. От равнин под Дёндёшем и до самых татранских гор и снежной Магуры прославляли они в своих разговорах золотые сердца штявницких жителей, горожан и рудокопов.
Как вдруг пришла беда. Инспектором городской полиции поставили пана Ласло Галаша, родственника здешнего жупана, который, вероятно, при иных обстоятельствах испортил бы горожан, не будь они такими добряками. А потому, когда он сказал старосте города Фридешу, что его дядя Галаш станет во главе городской полиции, пан Фридеш и сам удивился, как это не пришло ему в голову. Хотя, по правде говоря, до того дня он и понятия не имел, что в земле короны святого Стефана есть какой-то Ласло Галаш.
А ведь пан Ласло Галаш был необычным человеком. Он служил полицейским в Пеште и отличился дважды: раз он привел в участок своего отца – за нарушение порядка в ночное время, а во второй раз – хозяина квартиры, у которого тихо и мирно жил уже восемнадцать лет. Его Галаш задержал за то, что тот шумел на мосту. Но потом, во время каких-то демонстраций, он отрубил саблей нос сыщику тайной полиции. Этот поступок не смогли уравновесить даже те два случая сверхсознательного и примерного исполнения обязанностей, и Бруту пришлось уйти. Причем, даже без пенсии; но он продолжал охранять общественный порядок и законность на свой страх и риск. Он проникал в игорные дома и конфисковывал банки в свою пользу; впрочем, жил он более чем скромно, поскольку во время этих акций ему здорово доставалось. Однажды он застукал во время азартной игры одного полицейского комиссара, и тот посадил его под арест. Дело явно пахло мошенничеством, Галаш сидел два месяца, а потом его выслали из Пешта. Очутившись в крайней нужде, он обратился за содействием к своему племяннику – штявницкому жупану – и стал полицейским инспектором в этом превосходном городе.
С той поры и стали обходить Штявницу бродяги и нищие. Вышло в точности, как Галаш сказал бургомистру: «Я истреблю в городе нищенство». Тот сослался было на старые обычаи гостеприимства, но пан Галаш повторил, страшно вращая глазами:
– Я истреблю в городе нищенство. Бог свидетель, что у того, кого я поймаю на этом, долго будет чесаться спина.
Потому нищие и рассказывали друг другу, что в Штявнице, их былом раю, полицейский инспектор порет бродяг и нищих веревками. В такой-то момент и состоялся злосчастный обед пана Кужмы.
– Господь прогневался на нас, что мы не чиним добрые дела, забыли нас теперь бродяжки и нищие, – говорили горожане, – вот взять, к примеру, покойного Кужму, он провалился во второй раз, но теперь уже насовсем.
Это была горькая правда – десять лет назад Кужма провалился на выборах, а теперь вместе с домом и семейством провалился в старую шахту.
А полицейский инспектор, становясь грозой местных жителей, возомнил себя всесильным.
После нищих, цыган и бродяг он было взялся и за веселых рудокопов. Однажды они, возвращаясь с рудника, шли с верхнего конца города на нижний и распевали горняцкую песню, старую песню рудокопов:
Когда они подошли к нижним воротам, на них обрушился пан Галаш.
– Вы чего верещите, поганые псы, – начал он беседу. – А что, как я отведу вас в магистрат?
– Для такого дела нужны двое, – вежливо ответил ему рудокоп Мартин Калаш, – один, который поведет, и второй, который послушается; понятно, старый седой осел?
И они двинулись дальше с песней:
Вставай, Юро, колотушка стучит,
коли поздно придешь, не пустят в шахту…
Пан Галаш вытащил саблю и заорал:
– Вот я вам покажу! Узнаете, как чешется спина.
– А что, ребята, – сказал Калаш – врезать ему разок? Не по-благородному выйдет, коли мы все навалимся на старикашку.
– Ну, ясно, Мартин, врежь ему разок-другой, он и поумнеет.
– Хватит с него и раза, – решил Калаш и замахнулся крепким шахтерским кулаком. Пан Галаш выронил саблю и кувырнулся. Потом, словно передумав выкидывать фортели, растянулся на земле.
– Где мы остановились? – спросил Калаш, и ватага удалилась, распевая:
Как пришел я поздно, в шахту не пустили,
да еще обушком побили.
Пан Галаш не знает, долго ли он лежал у нижних ворот на булыжниках из кремня, добываемого в окрестностях. О штявницкой мостовой в кругах специалистов недавно говорили с должным почтением, будто в ней столько золота, что община предместья могла бы расплатиться со всеми своими долгами. Впрочем, пан Галаш лежал на мостовой не из уважения к ней, он бы с радостью поднялся; дело в том, что из кармана мундира у него выпала бутылка можжевеловки, а это порочит инспектора городской полиции, и он во второй раз впал в беспамятство, когда какой-то милосердный горожанин дал ему напиться из его же собственной бутылки. Ну, и, кроме того что можжевеловка слишком крепка для потребления во время службы, удар Калаша, по мнению всех очевидцев, был что надо. И Галашу не оставалось ничего иного, как прийти в себя на постели в доме горожанина Чулена – прямо напротив нижних ворот, куда его перенесли. Мещанин Чулен блаженно улыбался, убедившись, что его собственное изобретение, домашняя водка из кизила, оказала на полицейского инспектора благотворное действие – Галаш поднялся и принялся поносить всех и вся. Он вернулся к жизни, к выполнению долга, и первым делом вспомнил самые сочные ругательства свинопасов венгерской равнины, которые некогда переняли их у куманов.
– Ну, что я говорил? – победоносно обратился к сыновьям пан Чулен. – Говорил я, что это питье из кизила поднимет и мертвеца из гроба!
Как ответ на это с постели послышался злобный вопль:
– Расстрелять, повесить, расстрелять! – И вслед за этим тоскливый крик: – Где моя сабля?
Пан Чулен подал инспектору его старую, причудливой формы саблю, принесенную кем-то с улицы, и пан Галаш, усевшись на постели, взял саблю и положил ее возле себя на перину. Можжевеловка, выпитая до описанных событий, и кизиловая водка, которую влили в него в доме Чуленов, начали действовать. Он поднял саблю и запел гусарскую песню:
Ha meghalok, meghalok, menybe visznek angyalok. – Пусть я умру, умру, ангелы все равно возьмут меня на небо.
Потом улегся на бок и захрапел, держа в руке поднятую к потолку саблю. Хозяева хотели положить его руку с саблей на перину, но он держал ее так крепко, что ничего не вышло.
В таком виде и нашел его благородный пан жупан, который прибыл тотчас, едва узнал, что с его протеже, его дядюшкой, произошло прискорбное происшествие у нижних ворот.
Мещанин Чулен после рассказывал, что пан жупан, увидев дядюшку Ласло, спящего в столь странной позе, постоял с минуту и укоризненно сказал спящему: «Ну и штуку вы откололи, дядюшка». Потом повернулся к пану Чулену, потряс ему руку и произнес:
– Благодарю вас, приглядите за ним, и на ближайших выборах я выдвину вас кандидатом от правительства. Мне известно, что он пьет можжевеловку.
Пан Чулен ответил, что все понял, – это означало: «Понятно, что он пьет на службе с разрешения пана жупана».
На дороге пан жупан добавил, что следует считаться с возрастом пана Галаша и, разумеется, еще принять во внимание, сколько ему довелось пережить. Тут пан Чулен позволил себе кашлянуть, тотчас объяснив, что простыл на винограднике. Потом, уже внизу, в дверях, пан жупан ущипнул Илонку, дочь пана Чулена, за щечку и пошлепал служанку, что они приняли с подобострастным смешком.
Был уже вечер, когда рука пана Галаша ослабела, сабля упала на постель и он проснулся.
Он лежал под периной одетый, и потому, надев сапоги, был сразу в полной готовности и мог спуститься вниз, в столовую, где его ожидал ужин, один из великолепных шедевров штявницких хозяек. Белейшее мясцо поросенка, покрытое бронзовой корочкой, аппетитные индюшьи ножки, жаренная на сливочном масле отличная форель, копченый овечий сыр с Дюмбьера – все это привело пана Галаша в восторг.
Он бормотал с набитым ртом, поддевая вилкой с блюда самые лучшие куски:
– Isten biszony, az jó – бог свидетель, это здорово.
Призывал он бога в свидетели и тогда, когда пил из оловянного кувшина времен короля Матяша благословенное вино, цвет которого отливает опалом, поскольку якобы под верхним слоем земли в штявницких горах много опалов, что в общем-то правда.
Наевшись и напившись вволю, он потребовал, чтобы ему показали, где он будет спать, и попросил, чтобы его разбудили перед обедом, что и было сделано.
После обеда – это была торжественная демонстрация искусства штявницкой кухни – пан Галаш велел послать к точильщику, наточить саблю.
– Передайте этому бездельнику, – приказал он служанке, когда она взяла саблю, – что я пришлю за ней через неделю.
Потом он изъявил желание взглянуть на виноградник своего гостеприимного хозяина.
Пан Галаш с достоинством зашагал за паном Чуленом и его сыновьями на виноградник, где его угостили вином из ягод шелковицы. Они пекли на костре баранью ногу и запивали ее очень старым Штявницким чертовым (подразумевается – вином), как его называют в том крае. Пан Галаш ругал словаков, обзывая их скотами.
Пан Чулен, отец которого основал в Ревуцой словацкую гимназию, краснел и говорил:
– Простите, все совсем не так плохо, совсем не так плохо, совсем не так плохо.
С гор над Алмашем послышался звон колокольчиков – это овцы потянулись с пастбищ в деревню, и в разгаре сияния заката пан Галаш уснул. Чулен и его сыновья основательно попотели, прежде чем дотащили его на руках до города и уложили в постель в своем доме. Ночью пан Галаш проснулся и, вообразив, что он еще на винограднике, разбудил весь дом, призывая подбросить дров в костер и требуя, чтоб ему отрезали еще кусок бараньей ноги.
Когда ему объяснили, где он, он тотчас попросил немного можжевеловки и высказал пожелание, чтобы его разбудили к обеду. И еще выразил надежду, что завтра на столе будет жареная голова дикого кабана под соусом из шиповника.
Так прошла неделя, и пан Галаш послал за своей саблей. Когда ее принесли, он вышел из себя и стал кричать:
– И это называется наточенная сабля! Отнести ее назад, снова наточить и принести через неделю!
А пан Чулен и его семья уже говорили: «Наш дядюшка, наш бачи [34]34
дядя ( венг.).
[Закрыть]Ласло Галаш». Пану Чулену даже стало казаться, что он и сам состоит в родстве с сиятельным паном жупаном.
Когда по прошествии еще одной недели (бачи Галаш еще больше растолстел) снова принесли саблю от точильщика, пан инспектор уже не выходил из себя. Он рассмеялся и воскликнул:
– Взгляните – и это наточенная сабля? Снесите ее назад, я уж не буду злиться, но пусть он снова наточит ее и пришлет сюда через неделю.
И завел речь о том, что сегодня к ужину было бы неплохо поджарить цыплят.
Сабли у пана Галаша нет и по сей день, ему все не нравится, как ее точат, а кухня горожанина Чулена ему, наоборот, весьма по душе, по его мнению – лучшая в городе.
Нищие снова без страха ходят по Штявнице, а рудокопы весело поют, возвращаясь домой. А пан жупан все продолжает заверять пана Чулена, что на выборах выдвинет его кандидатом от правительства.
Так что штявницкая идиллия продолжается.
Писарь в Святой Торне
I
Когда Жигмонд Куфала стал писарем в Святой Торне, он был стройным и мечтательным юношей, с бакенбардами на худом лице. Регулярно, дважды в неделю он ходил на бадачоньские холмы и лежал там на траве под старым дубом.
Он смотрел на простиравшийся под ним край. Вдали поблескивала водная гладь озера Балатон, на полях кукуруза стояла такая высокая, что поля казались рощами. И среди них терялись полоски зеленого табака, а совсем вдали виднелись необозримые пастбища с разбросанными то там, то сям большими деревнями, белевшими на зеленом фоне, словно брызги извести.
На юге всегда будто клубился туман – это были леса за Мурой и Дравой, выше них обрисовывались резко очерченные контуры серых туч, затемняющих горизонт каких-то гор на хорватской стороне.
Глядя на всю эту красоту, Жигмонд Куфала предавался мечтам и часто думал, как прекрасно было бы все, что он видит, описать в большом стихотворении. Он неоднократно пытался высказать стихами свои восторги, но всякий раз его постигало разочарование. Своих чувств он выразить не мог, получались просто описания.
Однажды он дал прочитать свои творения учителю Пало, который напечатал уже несколько стихов в городской газете, и тот сказал ему про его стихи, что это голая декорация. Читая их, представляешь табак и кукурузу, и больше ничего.
И учитель прочитал Жигмонту одно из своих опубликованных стихотворений о лете (он писал его зимой, когда на окраине городка завывали волки) и сказал:
– Здесь ощущается душа летнего знойного дня. Людей должен прошибать пот, когда они это читают, им должно быть жарко, милый Жигмонд Куфала. А в общем-то прекрасно, что вы пишете стихи. Поэзия не дает человеку ожесточиться. Если б ваш предшественник писал стихи, вряд ли его посадили бы на пять лет в Варад. Когда старик Тот пришел в городскую управу за пособием, писарь говорил со стариком, говорил, а потом вдруг взял и пырнул ножом. Писарь, правда, оправдывался тем, что старик Тот грозился отрубить ему голову старым турецким ятаганом, который сорвал со стены, но скажите мне, пан Жигмонд, будь он поэтом, разве поднялась бы у него рука на дряхлого старика?
Жигмонд Куфала ушел от пана учителя подавленный. Далеки холмы бадачоньские с необозримым горизонтом. Здесь же, в ста шагах от школы, на площади, где во время ярмарки утаптывают землю сотни голов скота, находится городская управа Святой Торны. Там он сталкивается с прозой жизни, занимаясь делами с королевским бургомистром паном Декани, человеком, начисто лишенным поэтических склонностей.
Пан Декани держал рядом в зале заседаний, примыкающем к канцелярии, кувшин с вином; наполнял его полицейский инспектор, поскольку по счастливому стечению обстоятельств полицейский участок находился в одном доме с трактиром «У бородатого священника», имевшим дурную славу, потому что от его завсегдатаев можно было ожидать всего.
Осушив за исполнением служебных обязанностей кувшин вина, королевский бургомистр Святой Торны проявлял суровость ко всем, кто приходил в правление, и принуждал Жигмонда Куфалу держаться с посетителями грозно и неприступно.
Большей частью это были крестьяне из окрестных сел, которые после ярмарки не ушли вовремя с площади, и их задержали городские полицейские.
– Ты, сын, тоже им потачки не давай, – поучал писаря пан Декани, – особенно хорватам, на них надо прикрикнуть, а не говорить шепотком, как ты норовишь. Пригрозишь им кутузкой, – они тут же денежки достанут из-за пазухи, венгерской душе на радость. Так уж бог устроил, что венгр правит этими примитивными народами.
После его ухода Жигмонд Куфала лишь тоскливо вздыхал. Те, о ком говорил королевский бургомистр, не сделали ему ничего худого. В бытность его писарем в венгерском Лубреке, где большинство были хорваты, он постоянно видел их. По вечерам он всегда ждал, когда хорватская молодежь пойдет домой с поля. Впереди шли парни в высоких черных сапогах, в белых рубашках с вышитыми рукавами, они начинали песню, а девушки хором подхватывали и отвечали им другим куплетом.
Пахло сено на прибрежных лугах у Муры, над плотной стеной дубового леса на хорватской стороне, казавшейся крепостной стеной, поднимался серп месяца. Облачка еще розовели от солнца, заходящего в Штирии, а здесь в тихий вечер звучали красивые, мягкие мелодии хорватских песен, которые пели веселые, такие славные парни и девушки.
II
Сегодня в Святой Торне большой праздник. Духовой оркестр гонведов, прибывший из Канижи, играл на площади перед тюрьмой – городская кутузка в Торне размещается прямо в школе. В полуподвальном этаже содержат арестантов, а выше, на втором и третьем этаже идут уроки, там учат, что на свете один бог – венгерский, и одна родина – Венгрия.
За решеткой как раз сидели два цыгана, попавшие сюда за драку. Теперь они, помирившись, дружно показывали язык публике, состоявшей в основном из kondás’ей и kanasz’ов – свинопасов в широченных штанах с бахромой внизу, похожих на юбки. Грязные штаны пропахли дымом костров, у которых сидят в пусте свинопасы, подкладывая в огонь кизяк и обжаривая потом в горячей золе сало и кукурузу.
Были здесь и девушки из пусты, с волосами, смазанными конопляным маслом. Они топали сапогами в такт музыке, вздымая пыль и что-то выкрикивая друг другу. Мелькали их яркие шейные платки, красные юбки с зелеными лентами и черные корсажи с двумя рядами крупных серебряных пуговиц.
С краю, по вымощенной части площади, расхаживали жители городка; в толпе выделялась зеленая форма двух таможенников, их неизменно окружали барышни, одетые с поразительной самоуверенностью безвкусицы.
Там прогуливалось городское «общество» – чиновники, купцы и ремесленники. Они курили дешевые сигары, а на другой стороне площади дымили из глиняных трубок пастухи. Все ждали, когда от здания управы пойдет процессия школьников, – сегодня торжественно посадят акацию в честь несчастной королевы Елизаветы.
Дело само по себе было щекотливое: первоначально, много лет назад, решили, что королеве Елизавете перед костелом будет воздвигнут памятник. Но затея лопнула, поскольку пан бургомистр Декани на собранные для этого деньги построил себе виллу у озера Балатон, куда он ездил каждую осень, когда на бадачоньских холмах проходил праздник сбора винограда.
Из-за этого у него были неприятности. Тогда он во время выборов вовсю старался ради партии труда, и после ее победы дело замяли.
Однако почтить память королевы было надо хоть как-нибудь, поэтому вместо памятника решили посадить акацию.
За неделю до торжества бургомистр явился на службу слегка навеселе и поручил Жигмонду Куфале написать большое стихотворение, посвященное столь знаменательному событию, и прочитать его.
Он отдал это распоряжение, пользуясь своей властью, и мечтательный тощий юноша отправился за вдохновением под свой дуб на Бадачоне. Хотя стихи нужны были не о кукурузе и не о табаке или лесах за Мурой и Дравой.
Но снизу, из долины, доносилось отчаянно-заунывное пение пастухов, и Жигмонд Куфала предпочел пойти домой. Впрочем, и там у него ничего не получалось.
На другой день пан бургомистр сказал ему, что стихотворение должно быть весьма патриотическим. А посему отчаявшийся пан Жигмонд принялся стряпать патриотическую смесь.
Сегодня он стоял возле садовника, который сажал акацию под возгласы «eljen» [35]35
да здравствует ( венг.).
[Закрыть]толпы вокруг. Пан Жигмонд, в черном пиджаке, рукава которого были ему коротковаты еще когда он кончал школу, ждал своей очереди.
Школьники запели: «Isten ald meg a Magyart» (Боже, храни мадьяров), и бургомистр дал ему знак подняться на трибуну, задрапированную зелено-бело-красной тканью.
Взволнованный, он развернул свитки белой бумаги и начал:
Много цветов на земле Арпада…
Стихи были не его, а Кишфалуди, но что поделать – надо было как-то начать.
…которые пыталась притеснить чужая рука…
Это уже было из Петефи, но звучало столь красиво, что подходило к первой строке.
И дело пошло, далее был представлен мечтательный Шандори и не очень известный, но неистовый и страстный Ласло Какони.
Его собственными в стихотворении оказались лишь строки о кукурузных и табачных полях, которые он все же протащил туда контрабандой.
Акацию он превратил в древо печали, нечто вроде плакучей ивы, приплел сюда надежду на то, что, подобно ее могучему стволу, непоколебимо выстоит средь бурь и венгерский народ.
Он собирался продолжить строками из Петефи, когда заметил, что все кругом бегут куда-то с дикими криками.
Он воскликнул еще: «Talpra a Magyar!» – «Встань, мадьяр!», и тут что-то большое сильно ударило его сзади.
Перепуганный рыжий бык, словно шутя, поддел рогами оратора под жилет и понес его по городу, причем настроившийся на торжественный лад оратор, совсем сбитый с толку, продолжал кричать: «Talpra a Magyar!» – «Встань, мадьяр!» Бык, словно поняв, вскинул голову, и мечтательный писарь Святой Торны полетел вверх, к небу. К счастью, не слишком высоко, лишь на соломенную крышу домика на Каполафалвской улице, где и уселся верхом на гребень крыши у трубы, словно на коне.
Пан Жигмонд еще увидел, как за быком мчатся по улице на лошадях три пастуха с арканами в руках, но тут ему вдруг стало дурно, и бедный писарь съехал по соломенной крыше прямо на телегу, стоявшую возле дома.
Очнулся он в своей комнате, завернутый в мокрую простыню, и у постели увидел полицейского инспектора, квартирного хозяина. Выражение радости на лице хозяина свидетельствовало о том, что по случаю этого происшествия он порядком хлебнул.
– А шустро он вас, это, подцепил на рога, а? Когда еще такое повторится… А как спина? – спросил он.
– Спасибо, немного жжет.
– Он совсем легонько поддел, молодой человек, он словно играл с вами. Но зато вконец разорвал брюки, жилет и пиджак. Просто умора! Только и разговоров, что такого веселого праздника в Святой Торне еще не было. Даже пророк Илья не так красиво летел к небу. Ведь бык, можно сказать, почти что догола раздел вас. Мы влили в вас пол-литра вина.
Он взял со стола кувшин и поднес его ко рту пана Жигмонда. Тот покачал головой.
– Тогда я выпью за ваше здоровье, – провозгласил полицейский инспектор, – это хорошее вино, удачного года.
– Вы небось и не знаете, что вас приезжала навестить помещица из Каполафалва, пани Юльча Шемени, красавица вдовушка. Бык-то был из ее стада. Она страшно расстроилась: приехала на празднество – а тут такая беда. Плакала и обещала похоронить вас за свой счет.
Писарь застонал, а полицейский инспектор ухмыльнулся.
– Полно вам, дружище, это она сгоряча обещалась, никто всерьез не поверил, похороны нынче влетают в копеечку, а она, говорят, ужас до чего скупа. Ну, свечку там за упокой души поставила б. Ежели ей приходится платить штраф за своих работников, которые вовремя не освободят в базарный день место на площади, она ругается из-за каждого крейцера. Но до чего хороша! Посмотришь – сущий ангел, воплощение доброты, а вот на ж тебе, штрафы платить не хочет. Раз был случай, что она пожаловалась аж самому верховному жупану комитата. Было бы из-за чего – из-за пятидесяти златок, ее работники передрались с мужиками в трактире «У бородатого священника». Ее красивое личико подействовало на верховного жупана больше, чем речь самого лучшего адвоката; когда она улыбается, это просто чудо, а глазами так и играет.
Он опять основательно отхлебнул из кувшина и с воодушевлением продолжал:
– Господи, а фигура у нее! Боже мой, что за грудки. Глаза разбегаются, не знаешь, на что смотреть – то ли на глазки, то ли на ушки, розовые, как у поросенка…
Язык у инспектора заплетался.
– А как она тут над вами стояла и плакала, то была еще красивее. Утирала слезы таким тонким платочком и все повторяла, какие похороны вам устроит, наймет духовой оркестр из гонведов, чтобы вас похоронили с почетом, потому как вы пали за отечество. Да не вздыхайте вы, неужто думаете, что она сдержала бы слово, к тому же ничего серьезного у вас нет, наш доктор сказал: «Ничего странного, что он все еще без сознания, какое было потрясение! Он речь говорит, стихи произносит, ни о чем таком не думает и вдруг взлетает в воздух. Вы уж заверните его, люди добрые, в мокрую простыню, влейте ему вина и пусть он выспится». Вот и спите…
Он вышел из комнаты, но с порога пробормотал:
– Да, хороша собой пани Юльча, только штрафы платить не хочет, плутовка. А где взять на вино?
Вскоре после ухода полицейского комиссара Жигмонд Куфала уснул, и ему снилась прекрасная женщина, которая устраивает ему похороны. Сон был очень запутанный. Жигмонд ехал на свои собственные похороны, погребальные дроги тащила пара быков, а он пошел поблагодарить пани Юльчу за такие красивые похороны.
Потом еще ему снилось, что вместо пани Юльчи его приняла барышня из Веррё, это была его старая студенческая любовь, когда он учился в юридической академии в Пресбурге. Он уже тогда был мечтателем и влюбился в эту черноволосую девушку, которая продавала сигары в табачной лавке своей матери. Иногда по воскресеньям после обеда он катал ее на лодке по Дунаю, и однажды лодка перевернулась прямо перед пароходом. Их вытащили из воды на пароход, доставили на берег, где передали полицейскому. Утром об этом можно было прочитать в газетах. Их имена и нравоучительное назидание, что в лодках резвиться не пристало. Тем самым был положен конец их любви. Печальный конец любви, – барышне из Веррё пришлось уехать в Нове Замки, где она вышла замуж за капельмейстера; история оставила глубокий след в душе Куфалы. А ее последнее письмо буквально уничтожило его: письмо содержало всего несколько строк – она упрекнула его, что он первый полез на веревочную лесенку, которую им бросили с парохода, и что он трус. Сейчас, после столь долгого времени, она вновь явилась ему во сне.
Его разбудил шум на улице – пьяные пастухи расходились из трактиров по своим деревушкам и возвращались в пусту.
Их пение походило на рев несущегося стада, спасающегося бегством от тучи кровососов, голумбашской мошки.
Хриплые, какие-то ожесточенные голоса донеслись и сюда, а текст песни, которую они с поразительным терпением и неутомимостью тянули до бесконечности, не лишен был поэзии. Это была одна из прекрасных песен венгерских пуст:
Meg engemet, babám szerettél…
«Да, пока ты любила меня, моя девонька, в пусте было весело. Я объезжал стада, весело распевая о том, что, когда солнце зайдет, я поеду к колодцу в пусте и ты наберешь мне воды – для меня и моего белоногого коня».
Meg engemet, babám szerettél…
«Но теперь, моя девонька, ты уже не любишь меня, и, когда я приеду вечером к колодцу, никто уже не наберет мне воды».