412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Муакс » Орлеан » Текст книги (страница 2)
Орлеан
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 19:40

Текст книги "Орлеан"


Автор книги: Ян Муакс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Я никогда не понимал, какие преимущества дает страдание; я видел в нем только недостатки. Ни один вид человеческой деятельности не требует быть несчастным – за исключением молитвы, которая питается горем. Взять хотя бы художественную литературу: она нуждается в открытости другим и в кислороде; отравленные печалью, мы создаем произведения, от которых веет затхлостью и которые оседают под весом собственной серьезности.

В тот год выпало много снега; почти половину декабря двор был покрыт толстой коркой хрусткого наста, переливающегося голубоватыми бликами, похожими на взбитые белки в десерте «Плавучий остров». Его прямо хотелось съесть. Я злился на прохожих, которые, пока я сидел взаперти в классе, пачкали грязными сапогами незапятнанное таинственное пространство, оставляя за собой глубокие коричневые следы цвета кофе с молоком. Учительница, мадам Леклу, устроила жеребьевку. Мы по очереди тащили из шляпы билеты, на которых были написаны темы уроков. Мне попалось умножение на 8, особенно мной ненавидимое. Я и сегодня считаю его самым трудным. Оно не обладает текучестью, свойственной другим цифрам, и неизменно блокирует мой мозг.

Когда пришла моя очередь отвечать, я совсем растерялся и принялся называть первые пришедшие на ум числа, не имеющие никакого отношения к проклятой таблице. Меня немедленно поставили в угол. Это было мое излюбленное место; наказание каждый раз открывало новые возможности для наблюдений и размышлений. Какая-нибудь трещинка в штукатурке, не сразу замеченная, сулила бесконечные чудеса. Я самым внимательным образом всматривался в нее; вроде бы с прошлого раза она расширилась или во всяком случае изменила очертания. Если в углу, где наказанные избавлялись – как по волшебству – от необходимости слушать нудный урок, появлялся майский жук, или рыжий муравей, или паук, меня охватывало внутреннее ликование. Повернутый сгорбленной спиной к классу, я становился обладателем самого ценного из сокровищ – вселенского одиночества и раскрепощающего ощущения, что я на своем веку никогда ничего не добьюсь. Признание собственной ничтожности доставляло мне неизъяснимую радость. Неудача, ошибка, бездарность, лживость, провал – все это был я; я нашел свое место среди людских толп. Чувство тупика несло мне освобождение; я блаженно парил в окружавшем меня презрении. Я никогда ни с кем не дружил; ни один представитель системы народного просвещения не сказал мне – и никогда не скажет – ни слова похвалы, не отпустит ни единого комплимента. Я целиком принадлежал собственной посредственности, всеми брошенный в этом космосе; меня только терпели – в этом углу, в любом углу; от меня отвернулись и взрослые, и дети.

Непригодный к жизни, сломанный, готовый рухнуть, уничтоженный, я мог совершенно безнаказанно предаваться самым безумным литературным фантазиям. Поскольку мое участие в происходящих событиях не только не поощрялось, но и не приветствовалось, мне позволили исписывать целые тетради всякими сумбурными историями; публичную читку одной из них я устроил единственный раз, на перемене; учительница, обидевшись на пассаж, в котором она упоминалась, конфисковала у меня тетрадь и вызвала в школу моих родителей.

Моя проза содержала описание внешности учительницы, ее обвисшей груди, пышного зада и веснушек – всего, что служило мне источником вдохновения и водило моим пером. Вызов в школу родителей означал для меня смертный приговор. После уроков я подошел к учительскому столу; я просил, я умолял, я клялся, что больше никогда не буду делать подобных глупостей, что отныне я буду внимательно слушать урок, вникать в каждое слово учительницы и вести себя послушно, как монах, – я даже встал на колени и молитвенно сложил руки. По всей видимости, эта славная женщина понятия не имела о том, чем для меня обернется ее решение, но я-то знал; мне отрубят голову. Она недрогнувшей рукой вписала в мою тетрадь несколько коротких предложений и велела назавтра вернуть тетрадь с подписями обоих родителей. Она желала встретиться с ними как можно скорее – дело не терпело отлагательств. В тот день я не спешил возвращаться домой и не шел, а плелся черепашьим шагом.

Мои попытки уговорить кого-нибудь из одноклассников составить мне компанию не увенчались успехом. Обычно детей после школы забирали родители, и пришлось признать очевидное: навстречу будущему мне предстоит идти сквозь снег одному. Дома я решил не тянуть и сразу покончить с ужасным делом. Я показал матери тетрадь, она влепила мне затрещину и стала читать мою писанину. Потрясенная вульгарностью и нескрываемой дерзостью автора, она немедленно позвонила отцу; я слышал в трубке его замогильный голос. Он не мог прийти прямо сейчас, но обещал, что наказание будет соразмерно масштабу совершенного преступления.

Я мечтал, чтобы на Рождество мне подарили лопату. Тогда я вырыл бы в заброшенном углу сада яму и закопал в ней парочку, которая произвела меня на свет. Это была бы огромная и глубокая, как ночь, яма, и я зашвырнул бы в нее их обоих, предварительно отравив.

Я укусил мать за руку. До крови. Она заорала. И с ужасом уставилась на рану, как будто на нее напал столбняк и она вот-вот умрет. Потом она метнула мне в лицо банку горчицы; та рассекла мне нижнюю губу и разбилась о плиточный пол. Мать схватила меня под мышки и бросила на пол, на осколки, которые впились мне в тело стаей ядовитых муравьев. Потом проволокла до прихожей и принялась лупить по голове зонтиком. Издаваемые ею вопли меняли пространственно-временной континуум, искажая картину мира: свет сворачивался, волны перекручивались, время проваливалось в пустоту; стены дома оседали. Она следила за моей реакцией, надеясь, что ее крики проникнут мне в сердце. Наконец она выбросила меня за дверь – я был босиком, – как мешок с мусором. Двор нашего дома, запорошенный свежевыпавшим снегом, выглядел изумительно; все вокруг казалось простым, чистым и строгим. Жемчужинами посверкивали снежинки. Это была ледяная версия Востока.

Я ждал возвращения отца на лестничной клетке, не сомневаясь, что к материнской взбучке он добавит свою, фирменную. Я листал бесплатный каталог магазина игрушек, лежавший на почтовых ящиках, когда он ворвался в холл и направился прямиком ко мне. Титаническим усилием он поднял меня с пола, как неодушевленный предмет. Я зажмурился. Он поднес меня к потолку и разжал руки. Я рухнул вниз и тут же получил удар ногой – это был его излюбленный прием. Как ни странно, я заметил у него на лице непривычное выражение: он как будто колебался, не зная, каким еще издевательствам меня подвергнуть. Раздосадованный нехваткой воображения – скорее всего, вызванной тем, что он не читал преступный текст и не мог соотнести суровость наказания с тяжестью проступка, – он, вместо того чтобы множить силу и частоту ударов, неожиданно плюнул мне в лицо.

В этот момент в дверях появилась мать. Я сидел на полу, сжавшись в комок и прикрываясь руками в ожидании новых тумаков, а она со смехом подняла надо мной ранец и вывалила мне на голову его содержимое: «Вот тебе! Развел срач, вонючка! Разбери сейчас же!» Отец успокаивающим жестом взял ее за локоть и кивком дал ей понять, что инцидент исчерпан. Я сполна заплатил за свое злодеяние. «Этот говнюк меня в гроб вгонит!» Она сделала два шага и тоже плюнула мне в затылок ядовитой слюной.

Дверь за ними захлопнулась. Я еще слышал их приглушенные голоса. «У меня больше нет сил! Если бы только кто-нибудь…» – всхлипывая, произнесла мать. «Так больше продолжаться не может!» Через секунду, снова обращаясь ко мне, она с надсадой, выговаривая каждый слог и срываясь на визг, прокричала: «Чтоб ты сдох!»

Я просидел на пороге еще час. Жесткий уродливый коврик колол мою задницу. На площадке появился наш сосед. Он улыбнулся мне и вызвал лифт. Прежде чем зайти в кабину, он счел нужным мягко меня пожурить: «Что, нашалил?» – и изобразил рукой шлепок. На белый снег спустилась ночь, окрасив землю в фиолетово-лиловые тона. Видимо, в конце концов надо мной сжалились, потому что меня накормили ужином и даже разрешили посмотреть мультфильм, что обычно было строго запрещено. Сюжет крутился вокруг лунных приключений. Придуманная Жаном Имажем троица героев, один из которых, пылая маниакальной страстью к дуэлям на шпагах, разозлил некоего селенита, бормоча каббалистические заклинания. Дурачок, что ему помогал, вроде бы втрескался в девчонку с круглым бледным лицом, размалеванную, как цирковая наездница.

Когда я лег в постель, то заметил, что у моего плюшевого мишки не хватает одного глаза. Пришлось мне спать с кривым мишкой.

~~~

Четвертый класс. В «Ашане» городка Сен-Жан-де-ла-Рюэль, между залитыми ярким, как в операционной, светом полками, заваленными носками, банками концентрированного молока, стиральным порошком и книгами, я случайно взял в руки и начал машинально листать томик, со страниц которого на меня глянули оазисы, верблюды, пыльные дороги, наргиле, пальмы, ослы, финиковые пальмы и люди в джеллабах.

Мать, занятая покупками, сама того не желая, оставила меня в обществе Андре Жида. Это был Жид в сандалиях и соломенной шляпе, Жид из касбы, обожженный алжирским солнцем, Жид в окружении смеющихся детей на фоне барханов. Я несколько минут разглядывал фотографии, явившиеся из другого времени, такого далекого, что оно казалось не столько минувшим, сколько небывшим. Я успел забыть Жида, когда пару месяцев спустя меня отправили в чужой класс – у моих одноклассников был урок физкультуры на лыжах, в котором я не участвовал, – я снова столкнулся с ним, на сей раз благодаря «Малому иллюстрированному Ларуссу».

Я еще не знал, какое влияние окажет на меня автор «Яств земных», но что-то во мне уже сдвинулось с мертвой точки: передо мной открывался параллельный мир, в котором никто не посмеет меня унижать; новая вселенная, недоступная хамлу и моим родителям, вселенная, заполненная тайнами, Жидом и словами. Образ Жида пьянил меня; я выучил наизусть даты его рождения и смерти: 1869,1951. Все, что располагалось в промежутке, распахивало передо мной двери в иную эпоху, где в моем распоряжении оказалось все, что меня интересовало и что меня касалось, – о чем я раньше даже не догадывался. В тот день я твердо решил погрузиться в Жида – не переводя дыхания, до самых его глубин. Я не собирался совершать набеги на его творчество, напротив, я был готов отступать, лишь бы оставаться с ним, проводить с ним долгие, как жизнь, каникулы.

С тех пор я вознамерился сменить место жительства. Я буду жить не у Жида, я буду жить в Жиде. Из поклонника Жида я превращусь в самого Жида, вернее, в его новое продолжение – в частичку Жида, существующую и действующую, пока я живу на земле. Эта химера принесла свою пользу, подарив мне мир литературы. Значит, понял я, можно дышать другим воздухом и замерзать от другого холода. Я принял необратимое решение отречься от себя самого – от своей одежды, от своего тела, от самого своего бытия, – чтобы ложиться и вставать с мыслью о книгах. За столом, в машине, в постели, в гостиной, в гостях – я постоянно, дрожа и шатаясь, думал о романах, с которыми не расставался. Я лез из кожи вон, чтобы раздобыть книги, предназначенные «для взрослых». В серии «Розовой библиотеки» (и еще больше – «Зеленой библиотеки», адресованной подросткам) мне чудился подвох. Я не желал знакомиться с искусственными текстами якобы для «легкого чтения». Удовольствие мне доставляла только литература – просто литература, поначалу озаренная стилем Жида с невероятным мерцанием в каждой фразе (именно к нему я без конца возвращаюсь и сегодня). Мне было плевать, что страсть к Андре Жиду со стороны мальчика девяти с половиной лет воспринималась как ересь, нелепость, непристойность или безумие: я жадно поглощал «Яства…» и заучивал из книги наизусть целые пассажи; больше всего мне нравился отрывок про бурные реки. Я по сей день считаю этот текст одним из величайших шедевров литературы, созданных на французском языке.

Равнодушный к суете, тычкам, затрещинам и другим унижениям, которым я продолжал (чаще всего случайным образом) подвергаться, я наслаждался Жидом – долгими часами, дни напролет, особенно в школьные каникулы. Я чувствовал себя как в раю. Каждый абзац, каждое предложение, каждое слово наполняли меня восторгом. Его четкая, несмотря на обилие ответвлений, отступлений, акцентов и мышеловок, проза открыла мне свободный доступ к красоте. С тех пор для меня прекрасно в первую очередь то, что хорошо написано. Я пытался подражать своему кумиру. Безуспешно и безнадежно: мой вымученный «стиль» был словно покрыт бородавками. У меня не получалось воспроизвести эту простоту, это странное умение говорить очевидные вещи, не впадая в банальность, и я погружался в отчаяние. Тогда (помню, это происходило во время чемпионата мира по футболу в Аргентине) я начал просто тупо переписывать целые страницы из произведений моего живого бога (Жид хоть и скончался, но не умер) и выбрал роман «Если зерно не умрет», чаровавший меня мистической красотой названия. Я не понимал ни истоков этой красоты, ни ее значения, но чувствовал, что она переносит меня в тот мир, имя которому – поэзия. На мой взгляд, ни в автобиографической, ни в любой другой литературе нет названия прекраснее. Я целыми днями, как помешанный, ходил и бормотал: «Если зерно не умрет… Если зерно не умрет…», напирая то на «если», то на «зерно» с его раскатистым «р» и стараясь, чтобы мой голос звучал хрипло.

Родители не преминули обратить внимание на это распутство. Поначалу ограничиваясь привычными пытками (на которые мне было плевать), они упустили дебют моей болезни (острого жидита). Они просто видели, что я читаю, следовательно, не докучаю им. Большего от меня не требовалось. Они не подозревали, что у них под носом вырос почитатель Жида, которого они кормили и содержали в чистоте и который потихоньку прогрызал их жизненное пространство, угрожая нарушить их равновесие, иначе говоря, представлял для них опасность.

К сожалению, они поспешили положить конец своей мимолетной беспечности. Первым делом они конфисковали все мои сокровища, полностью меня обокрав. Большую часть бесценных томов («Яства земные», «Если зерно не умрет», «Пасторальную симфонию», «Топи» и другие) я и сам стащил – из «Ашана», из городской или школьной библиотеки. Как сейчас вижу огромный мешок для мусора, набитый остывшими равиоли и стаканчиками из-под йогурта, в который отправились мои книги. Ночью, когда, махнув рукой на строжайший запрет и рискуя получить порцию колотушек, я встал и, дрожа как осенний лист, пошел спасать свою мини-библиотеку, из глаз у меня катились слезы. Мои лучшие друзья – помятые, порванные – лежали вперемешку с головами карпов с мертвыми глазами, пластиковыми бутылками и картофельными очистками, заляпанные сметаной и соусом болоньезе. Очистить их от этой грязи было уже невозможно. Мне удалось спасти только «Топи». Этот экземпляр хранится у меня до сих пор, замаранный какими-то оранжевыми пятнами, – несмываемый след чудовищной подлости.

Отец узнал про мою ночную вылазку. Рано утром он вышел из своей спальни нагишом, почесывая волосатую грудь. Как был, сверкая яйцами, он схватил меня за запястье и потащил к помойному ведру. Выяснилось, что в попытке спасти бесценные тома я просыпал из пакета часть мусора. Отец стоял передо мной, сжав зубы и прикусив нижнюю губу. Размах его рук, огромных, как крылья, казался чудовищным. Когда его правая рука обрушилась на меня, я почувствовал: сейчас голова расколется. Он вцепился мне в волосы и дал под зад пинка – я и сам практиковал этот прием, когда на перемене дрался с мальчишками в школьном дворе. От удара я упал на холодный и твердый кухонный пол. Наконец, в каком-то припадке безумия он поднял мешок с мусором и вывалил на меня его содержимое. Вынужден признать, что в подобной ситуации Жид ничем мне не помог. Сила, которую я черпал в его книгах и которая внушала мне веру в то, что отныне моя жизнь станет легкой и я смогу скользить между взбучками, как между струями дождя, меня покинула. Чтение Жида не принесло мне никакой пользы; я вернулся на исходную позицию, предоставленный собственной беспомощности, собственному уродству и ничтожеству. Нет, я не ждал, что отныне жизнь будет меня баловать – под тем предлогом, что я, как читатель, проник в мир, именуемый еще незнакомым мне термином «литература», но все же я удивился: после стольких восхитительных часов, проведенных среди родников, мутных рек и спелых фруктов Бискры, я опять утирал с лица кровь. Я – не без толики тщеславия – полагал, что подобная дикость не способна коснуться человека, убежденного, что лихорадочное чтение классических текстов должно в «реальной жизни» предохранить его от чужой глупости и ее оружия – звериной жестокости.

В чем я завидовал Жиду, так это в том, каким было его детство – несвободным, но бережным, немного искусственным, но напоенным любовью. Я больше не жалел, что родился на свет, поскольку вытеснил свое существование существованием Жида и поставил себе целью продолжать жить – не своей, а его жизнью. Да, Жид умер в 1951 году; потом он по неведомым мне причинам взял небольшую паузу, но снова родился в 1968-м, вместе со мной. Он по-прежнему следовал своим жизненным путем в облике ребенка: он воскресал во мне, а я выживал благодаря ему.

Я собрал весь просыпанный мусор. Родители как ни в чем не бывало сидели за столом и завтракали. «Хватит скулить! – рявкнул отец. – Осточертело слушать твое нытье!» Я рассчитывал на Жида, на его несравненный талант, и надеялся, что в одной из его еще не знакомых мне книг найду идеально закрученную фразу, секрет сочинения которых он унес с собой в могилу в Кювервилле-ан-Ко, и эта фраза поможет мне немедленно изничтожить моих прародителей. В мечтах я видел, как они падают на плиточный пол и разлетаются ошметками, а я собираю их вместе с картофельными очистками и липкими банановыми шкурками и запихиваю в большой синий мешок, в настоящий момент переваривающий «Яства…».

~~~

Пятый класс. Это был год диско. Из радиоприемников без конца неслись сумасшедшие чеканные ритмы. Я, как испуганный зверек, накрывался одеялом с головой и, пренебрегая запретом, слушал транзистор, жадно впитывая музыку ночных клубов, всегда казавшуюся мне проникнутой глубокой печалью. Мыслями я переносился в воображаемый Нью-Йорк, на танцпол, и кружил в танце влюбленную в меня девчонку с нежной кожей, и ее конский хвост порхал по воздуху, словно кисть безумного художника. В клубе было жарко; бородатые парни щеголяли в белых расклешенных штанах, из-под которых выглядывали ботинки на высоком каблуке. Моя рука лежала на изгибе девичьей шеи, послушно следовавшей за каждым моим движением. Пучок переливающихся лучей бомбардировал фотонами почти телевизионную декорацию, пронзая своими острыми разноцветными лазерами клубы дыма, поднимавшиеся от бесчисленных зажженных сигарет.

В ту ночь меня никто не засек; комендатура дрыхла без задних ног, не мешая мне наслаждаться ночными радиосвиданиями. Зато по утрам я был не в состоянии открыть глаза. Отец отправлялся навещать на дому пациентов в половине седьмого, поэтому миссию вытащить меня из постели брала на себя мать; я наотрез отказывался повиноваться, все еще одурманенный своими нью-йоркскими приключениями. В моей черепной коробке неистовствовали Траволта и группа Bee Gees, топоча каблуками, как топчут грешников в безднах ада. В висках у меня стучал большой барабан; и речи не шло о том, чтобы подняться. Я пытался торговаться, нагло требуя еще сна. Мать дала мне пять минут и пошла готовить завтрак. Потом она силой попыталась оторвать мою голову от подушки, но у нее ничего не получилось – я пребывал в состоянии, близком к коматозному, и вновь и вновь проваливался в сон, словно падал в бездонную, до самого центра земли, яму.

В конце концов она намочила ледяной водой мочалку-перчатку и протерла мне лицо; хорошо еще, не вылила на меня стакан воды. Ругаясь сквозь зубы, я встал, назло ей стараясь делать это как можно медленнее. Никакого завтрака на кухонном столе я не нашел. Ни какао, ни ломтика хлеба с маслом. Конечно, мы уже опаздывали, и я явился бы в класс минут на десять позже остальных, но до сих пор меня еще ни разу не лишали завтрака. Обеда – сколько угодно, не говоря уже о десерте. Конфеты, мороженое – все это было не про меня. Но завтрак! Идти в школу без завтрака – это было что-то новенькое. Мать двумя пальцами, как сосиску, взяла меня за ухо. Меня будто ударило током. «Я тебе покажу Траволту! Ты у меня попляшешь!» Я был еще в пижаме, но она вывела меня за дверь и затолкала в машину. Я умолял ее вернуться и позволить мне одеться. Она ответила, что бросила мои вещи в багажник, так что я смогу одеться по дороге.

Ухо у меня пылало огнем. Я громко возмущался. Мне не дали поесть, значит, я до обеда буду мучиться от голода, может, даже заболею, тем более что по четвергам у нас физкультура. «Не волнуйся, засранец, – отозвалась мать (обращаясь ко мне, она чаще всего употребляла слово „засранец“), – ты получишь свой завтрак». Я не понял, что она имеет в виду, и, поеживаясь в накинутой на пижаму куртке, переключился на созерцание зимнего городского пейзажа, выдержанного в серовато-голубых тонах и кое-где оживляемого струйками дыма.

Школа располагалась в красном кирпичном здании, возведенном в годы Третьей республики. В нем сохранились даже отдельный вход «для девочек» и отдельный – «для мальчиков». Наш учитель месье Пуйи был человеком сухим и суровым, но в общем-то справедливым. На свете нет ничего хуже, когда тебя карают неизвестно за что. Он не брезговал в случае надобности прибегать к телесным наказаниям, с чем мы соглашались. Кроме того, они не имели ничего общего с ничем не оправданной и слишком жестокой поркой, какую мне регулярно устраивали дома, когда я копил случайные синяки, как бронхи весной получают заряд пыльцы.

Мы прибыли к месту назначения. Мать снова улыбнулась мне, и от ее взгляда я окаменел. В нем читалась адская злоба, словно явившаяся сюда из давно минувших веков. Она выдернула меня из машины, на сей раз за волосы (курчавые, пышные и густые). Мне показалось, что она выдрала их с корнем. Я взвизгнул. Несколько прохожих обернулись на звук и как ни в чем не бывало продолжили свой путь сквозь зиму и время (интересно, что с ними сейчас?). Мать открыла багажник и довольно хихикнула, словно пряча за смехом собственное безумие. Из багажника она достала термос и пластиковый пакет – это был мой завтрак. Но никакой одежды я там не увидел. Счастливая, что подстроила мне ловушку, мать, ликуя как дитя, снова схватила меня за запястье и потащила в школу; я отбивался как мог, но вскоре мы очутились у дверей класса, где уже шел урок. Мать постучала. Месье Пуйи открыл дверь и с изумлением уставился на меня. Мать объяснила ему, что привела меня в таком виде в чисто воспитательных целях, чтобы впредь мне было неповадно опаздывать (то есть бросать вызов школьной системе и образу моей будущей жизни уравновешенного, надежного и ответственного взрослого человека). Учитель, который, как она знала, придерживался строгих воспитательных принципов, охотно присоединился к преступной коалиции. После краткого колебания месье Пуйи покосился на меня, плотоядно улыбнулся и принял ее предложение. В глазах у него, когда он смотрел на мою мать, плясали пузырьки шампанского, но, стоило ему перевести взгляд на меня, они мгновенно превратились в отравленные стрелы. Пушистый цыпленок обернулся грозным кондором. Мать, донельзя довольная своим гнусным поступком, дождалась, чтобы месье Пуйи ей подмигнул в подтверждение того, что их договоренность в силе, развернулась и ушла.

Я появился в классе в пижаме. Учитель потребовал, чтобы я, «как все», оставил куртку на вешалке, прибитой в коридоре. Мать вручила ему термос и пакет с моими бутербродами. Одноклассники, вначале изумленные, будто узрели перед собой обитателя Марса или Венеры, намеренного рассказать им о нравах и обычаях далеких миров, вскоре разразились долго не стихавшим дружным звонким смехом. При этом зрелище присутствовали Орели Лопес и Лоранс Ютен, которых я любил «в равной степени». Месье Пуйи приказал мне занять мое обычное место, отвинтил крышку термоса, развернул салфетку и положил передо мной бутерброды. Ему пришлось прикрикнуть, чтобы ученики угомонились. Я с покорностью робота сделал несколько глотков какао; у меня возникло ощущение, что во вселенной что-то сломалось: пространство и время больше не соответствовали моим привычным представлениям. Вкус горячего какао, фланелевая пижама (еще хранящая тепло постели), носки на ногах – все это совершенно не рифмовалось с окружающей меня обстановкой; какой-то злодей, сошедший со страниц американского комикса, которыми я зачитывался, налепил на нее неправильный ярлык. Мои действия, до этого дня абсолютно естественные, потому что совершались у нас на кухне с ее обоями, плиточным полом, настенными часами и цветами, в другом пейзаже выглядели дебильными. Мне, как и каждому, десятки, если не сотни раз снился ужасный сон: я стою голый или в лучшем случае в одних трусах посреди школьного двора, а на меня из всех окон пялятся, весело хохоча, ученики. Но реальность оказалась хуже самого страшного сна, и это полностью выбивалось из нормальности. Я сидел и ел свой завтрак – в крышку от термоса, служившую чашкой, капали слезы – в классе, то есть в месте, где принято учиться и заводить друзей.

Я допил какао (оно потеряло свой волшебный вкус, превратившись в отвратительное горькое пойло; с того дня я в рот не беру какао) и сжевал свои бутерброды, после чего атмосфера в классе понемногу успокоилась, но носки и пижама легли на меня несмываемым позором. Эта история сломала меня; я чувствовал на себе уничтожающие взгляды. Даже приди я на урок голым, это ничего не изменило бы: я был в клочья разорван насмешкой. Урок я не слушал; передо мной неотступно маячил образ матери; мое омертвевшее, навсегда травмированное сердце (никакая физическая агрессия, никакое моральное страдание никогда не причиняли мне такой боли) отказывалось биться. Отныне мне предстояло жить в родном доме на правах подпольщика, сиротой при живых родителях. Впрочем, начиная с этого дня я мысленно лишил их статуса родителей: отныне в моих глазах они стали тем, кем всегда и были, – простыми производителями. Меня связывала с ними только биология, а биология – это еще не все. Тем не менее в биологии есть свое проклятие – физическое сходство и унаследованная жестикуляция, из-за которых однажды поздним августовским вечером, встав перед зеркалом в пустой квартире или в гостиничном номере, ты испытываешь непреодолимое желание пустить себе пулю в лоб. Рано или поздно смерть избавит меня от себя самого, а значит – от них.

«У нас проблемы с нашим сыном», – любили повторять эти два типа. Затаившись у себя в комнате, я буду расти вопреки им и ждать, когда настанет час моего освобождения, тот бесконечно счастливый миг, когда я увижу их в последний раз. В тот день – и только в тот день – я по-настоящему появлюсь на свет, вернее говоря, свет появится во мне.

~~~

Шестой класс. Излюбленным орудием, которое мой отец использовал, чтобы меня бить, был электрический удлинитель. Он доставал его из ненавистного шкафчика, где тот хранился, раскручивал на манер лассо и хлестал меня что было силы. Иногда ударом прикрепленной на конце розетки, снабженной двумя металлическими штырями, мне ломало кость. Боль телепортировала меня в иной мир, в неведомый космос.

В тот год, с кем бы я ни общался, все единодушно хвалили мои способности к рисованию, и я решил посвятить себя искусству комикса. Для начала я проиллюстрировал жизнь Андре Жида, описанную в книге Клода Мартена из серии «Писатели вне времени», выходившей в издательстве «Сёй». Верховные власти восприняли это решение как наглую провокацию, и каждый мой рисунок (я проявлял чудеса изобретательности, чтобы их прятать) заканчивал одинаково: разодранным в клочки или брошенным в камин.

Я и не думал подчиняться и продолжал творить все новые миры, населенные непокорными детьми, которым помогали по-спартански мужественные мишки – отважные воины, умевшие при приближении врага превращаться в тараканов (я только что открыл для себя «Превращение», и эта книга стала моей любимой, почти отодвинув на задний план «Яства земные»). Отныне мои «произведения» покоились под матрасом; там же я хранил «Топи», в надежде спасти книгу от родительского полицейского надзора. В школе я учил немецкий, и в нашем учебнике было много иллюстраций в жанре комикса, поэтому я наврал, что учительница велит нам рисовать персонажей каждого урока (Хильду, Манфреда, Ральфа и прочих). Когда после очередного родительского собрания мой обман был разоблачен, на меня обрушились грозные кары.

В тот вечер отец пришел с работы поздно. Он ворвался ко мне в комнату и учинил в ней обыск. Он не церемонился: расшвырял мою крошечную библиотеку, выдвинул из письменного стола каждый ящик и опрокинул его содержимое на пол. Потом он приказал мне встать с кровати. Я отказался. Он добежал до стенного шкафа, достал свое электрическое лассо и принялся меня хлестать. У меня потекла кровь. Было так больно, что я думал, что сейчас умру. Пижамы не шьют из стали. Он был неутомим; я пытался прикрывать локтями голову и одновременно – руками – живот, и удары сыпались мне на руки. Мне казалось, что их опускают в кипящее масло. Это было нестерпимо.

Меня трясло как в лихорадке. «А ну, вылезай!» – срывая голос, орал отец. У него на лбу блестели крупные капли пота, на висках надулись лиловые жилы. Он продолжал охаживать меня шнуром, сделав всего пару передышек – судя по всему, чтобы насладиться мгновенным блаженством в расслабленной руке, – но тут же с новой силой возвращался к своему занятию. Раны от ударов покрывали все мое тело (спину, руки, плечи, бедра, икры); по коже словно ползали, выписывая зигзаги, муравьи – то ледяные, то обжигающие огнем. На мои крики примчалась мать. «Прекрати! – испуганно охнула она. – Ты его убьешь!» На что отец невозмутимо ответил: «И что? Ты же этого хотела?» – «Подумай о соседях!» – прошипела мать, и на том процедура бичевания закончилась. Я больше не мог сопротивляться; полумертвый от боли, я позволил стащить себя с кровати. Отец отпихнул меня подальше, приподнял матрас и обнаружил мою пещеру Али-Бабы.

Там были все мои сокровища. «Топи», спасенные, как я уже упоминал, из помойного ведра; транзистор (совсем забыл сказать: подарок одной из теток, встреченный родителями с крайним неудовольствием), мгновенно обращенный в кучку обломков; мои комиксы – их при помощи зажигалки подвергли аутодафе (из моей комнаты повалил черный дым, вызвав беспокойство соседей). Но это было еще не все. Я прятал под матрасом свои запачканные экскрементами трусы. Дело в том, что в конце последнего урока, как только звенел звонок, со мной происходила одна и та же история. Психологи называют это явление «соматизацией». При одной мысли о том, что я должен возвращаться «домой» (в действительности в тюремную камеру), где меня поджидали два психа, готовые в любую минуту наброситься на меня с кулаками, у меня непроизвольно расслаблялся кишечник, чего я даже не замечал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю