Текст книги "Варварские свадьбы"
Автор книги: Ян Кеффелек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
II
Людовик был долговязым мальчуганом с худощавым лицом. У него были покатые плечи, мускулистые руки и светло–каштановые волосы, которые госпожа Бланшар, боявшаяся вшей, собственноручно стригла почти наголо. Подвижные, необычайно зеленые глаза смотрели с испугом, как глаза затравленного зверя.
Вот уже семь лет, как мальчик жил у самого моря, но ни разу его не видел, а только слышал его шум. Зато чердачное окошко выходило во двор и из него видна была пекарня, а вдалеке, полурастворенные в утреннем тумане, тянулись бесконечные сосны. Рокот, гул, шепот моря слышались днем и ночью, а в непогоду шум был настолько сильным, что заглушал даже храп спящего булочника. Мальчику хотелось выйти наружу и увидеть, что это так шумит, но дверь всегда была заперта на ключ.
Когда господин Бланшар проходил по двору, перенося из пекарни в магазин дымящиеся булки, до мальчика доносился горячий хлебный аромат. Каждое утро на подоконнике, на полу и даже на его волосах оседал тончайший слой белой пыли с неуловимым вкусом.
Внизу, на входной двери в лавку, постоянно звенел колокольчик, а вечером в наступившей тишине то раздавался, то вновь затихал мелодичный звон ложек и тарелок, часто прерываемый пронзительными криками женщин и гневными возгласами булочника.
Еду мальчику приносили раз в день, ближе к вечеру. Бульон с тапиокой[15]15
Крупа из крахмала клубней маниока съедобного.
[Закрыть], топинамбур и рыбу – бычков, которых господин Бланшар ловил вблизи порта под эстакадой, там, где хозяйки опорожняли свои ведра. Хлеба, даже черствого, не давали никогда. Николь отказала ему в материнском молоке, булочник отказывал в хлебе.
Приносила еду госпожа Бланшар или ее дочь – волосы, седые как лунь, чередовались с волосами цвета хлеба. С ним не разговаривали, и он не говорил. Однако снизу доносились голоса, и постепенно слова запечатлевались в памяти, смутные образы вспыхивали в его сознании, и в конце концов он начинал их распознавать. Когда дверь закрывалась. Людовик набрасывался на еду. Ел он руками.
Господин Бланшар не приходил никогда. Однажды утром, выходя из пекарни, он встретился взглядом с малышом, подстерегавшим у чердачного окна появление горячего хлеба. Булочник злобно мотнул головой и сплюнул. В тот вечер внизу разразился жуткий скандал. Отец с матерью осыпали оскорблениями дочь, а та проклинала Бога. Вдруг дверь на чердак отворилась и Людо увидел двух взбешенных женщин. Мать тащила дочь за волосы и кричала: «Надень–ка ему это. потаскуха! Напяль то. что ему положено, этому проклятому америкашке!» – «Ни за что!» – рыдала Николь. – «Чтоб ты сдохла!» – взвизгнула мать и вытолкала дочь за дверь. Затем с остервенением сорвала с мальчика одежду и нарядила в платье с воланами – грязное и разодранное, клочьями свисавшее до икр.
Впрочем, его всегда одевали как девочку, только трусы были мужские: из грубой синей хлопчатобумажной ткани, правда, из них доставали резинку: босые ноги были обуты в резиновые сандалии со сломанными застежками.
Каждый день ему приносили кувшин воды для умывания, в его распоряжении был старый туалетный столик и таз на подставке с поломанной ножкой. На стене висел осколок зеркала. Меняя положение, мальчик мог видеть в нем то одну, то другую часть своего лица, но не все лицо целиком. Его завораживало отражение его зеленых глаз. Но однажды жена булочника добила зеркало ударом каминных щипцов.
Оправлялся он в бак с песком, а иногда, в знак протеста, мимо бака. Госпожа Бланшар возмущалась: «Какое безобразие!», драла его за уши и тыкала носом в нечистоты. Виновник просил прощения на коленях.
Зимой он спал в платяном шкафу, завернувшись в солдатскую шинель, а над ним на плечиках висела старая одежда. Вечером его тень следовала за ним. и его раздражало, что ее никак не удавалось поймать. С наступлением тепла он расстилал на полу мешки из–под муки и. устроившись перед открытым окном, ловил шум моря и запахи ночи, пока не засыпал, завернувшись в мольтоновый чехол гладильной доски, неосознанно поглаживая большим пальцем анальное отверстие. Темноты он не боялся, но любая мелочь могла нарушить его сон. Тонкая струйка слюны в углу рта вызывала у него слезы. Случайно коснувшись рукой предплечья своей другой руки, он испуганно вскрикивал, что неизменно вызывало раздраженный стук снизу. Его мучила изжога, отдавая во власть бессонницы и фантастических видений. Во сне он порой так сильно стучал зубами, что господину Бланшару казалось, будто стены его дома точат полчища долгоносиков.
Людовик скорее шептал, чем разговаривал, естественный тон собственного голоса пугал его. Однако ночью чужие голоса раздавались в его голове и слова барабанили, как градины по крыше: Парню надо учиться надо отдать его в школу… ведь ты же не можешь сгноить его на чердаке… да нет же он вовсе не идиот… мама говорит что он сам… если хочешь я могу взять его на несколько дней к себе… какое твоей матери дело ведь он же ни в чем не виноват… всего–то и надо чтобы прошло немного времени… ты не находишь что он славный… вот увидишь ты еще к нему привяжешься…
Однажды ночью он принялся колотить в дверь ногами и разнес ее. Чета Бланшаров с трудом урезонила этого сомнамбулического бунтаря, не чувствовавшего ударов плети. Наутро мальчик с восхищением наблюдал за ремонтом, в течение которого хозяин дома не проронил ни слова.
*
Нанетт, кузина Николь, пыталась склонить тетку снова отдать ей мальчика на воспитание. Она жила на выселках, среди полей. Пользуясь правом еженедельного посещения, она приходила к малышу, разговаривала с ним, заставляла его говорить, считать на пальцах, спрашивала, хорошо ли с ним обращается мама Николь, любит ли он, когда ему умывают личико, – а, хрюша ты моя? – доступно рассказывала о маленьком Иисусе, галлах, королях Франции, о разных ремеслах и невзначай спрашивала, помнит ли он счастливые минуты, проведенные с ней раньше. Но Людо не отвечал.
После ухода Нанетт булочница отбирала игрушечные машинки и другие подарки под тем предлогом, что малыш может затолкать их себе в рот и задохнуться.
Предоставленный самому себе, он целыми днями колдовал над жалкими сокровищами, скрашивавшими его дни: колченогим креслом, дырявыми корзинами, сломанной швейной машиной или противогазом, доламывая их и дальше чуть ли не с чувственным наслаждением. А когда ему становилось грустно, он вырывал себе брови.
Под крышей, среди балок, он соорудил укрытие из мешковины, в котором можно было спрятаться и забыться. Залезть туда можно было по веревке. Забившись в свою «пещеру», он оставался там до вечера, не замечая бега времени и наслаждаясь кромешной темнотой, неприступной для солнечных лучей.
Компанию ему составляли пауки; он наблюдал за тем, как они ткут паутину и подстерегают вьющуюся в воздухе добычу, обманутую игрой света и тени. Он любил следить за решающими мгновениями охоты, когда паук бросается на жертву и пожирает ее – и только по легкому трепету крылышек можно было догадаться о ее предсмертных муках. Однажды августовским вечером он услышал шум в зияющем проеме дымовой трубы, машинально сунул туда руку и взревел от боли: в запястье ему когтями и клювом вцепился лунь, но, испуганная криком, птица взмыла к стропилам крыши. Людо разглядывал звездообразную царапину на руке, а в это время под самой крышей сидела безмолвная, как луна, сумеречного цвета птица.
Жар мучил мальчика целую неделю, ребенок бредил: солдатская шинель с угрожающим ворчанием выходила из шкафа и. растопырив рукава, наступала на него. Он не притрагивался к рыбе и с самого рассвета до изнеможения пристально всматривался в полузакрытые глаза пернатого хищника, который при дневном свете казался окаменевшим. Птица охотилась ночью, принося под утро остатки своей трапезы, и Людо разглядывал в ее отсутствие смеющийся оскал мышиных черепов. Месяц продлилось молчаливое перемирие между хищником и ребенком, а затем лунь исчез.
Людо до мелочей был известен мир, открывавшийся из его окна: крыша пекарни, дорога, идущая мимо булочной и теряющаяся среди полей, лай собак, цвет далеких сосен, меняющийся с каждым месяцем, вечно странствующее небо, пахнущее смолой и жженым рогом. После грозы посреди двора начинал струиться ручей. Людо часто казалось, что дверь вот–вот отворится, что кто–то наблюдает за ним через щели в стене, но вскоре он обо всем таком забывал.
Электричества на чердаке не было, и он знал только солнечный свет, слишком рано угасавший в зимнее время. Летом он изнемогал от жары под раскаленной крышей, но все же любил смотреть в лазурное небо, любил цветущие вокруг луга, сладостное очарование долгих вечеров, красные волны нетронутых виноградников, подбиравшихся к стенам пекарни, а ночью – драгоценную россыпь созвездий.
Когда ему исполнилось пять лет, госпожа Бланшар нашла для него работу.
Рано утром она приносила ему тазик с картошкой или стручками гороха и малыш принимался их чистить. В дождливые дни появлялись стопки мокрого белья, которое он должен был развешивать на веревке, разделявшей его владения. Машинально цепляя прищепки, он задумчиво смотрел, как на расстеленные на полу старые газеты падают капли с розовых корсетов его мучительницы. Он с первого взгляда узнавал белье каждого члена семейства, наряжался в него, самозабвенно покусывал, словно грудь, чашечки бюстгальтера, а в хорошую погоду обожал смотреть, как все эти вещи хлопают на ветру, окликая его, будто старого друга.
Однажды зимним вечером он заметил полоску света под полом. Расческой выскреб скопившуюся между досками пыль и приник глазом к щели. На нижнем этаже он увидел белокурую женщину, сидящую со сложенными руками на разобранной постели. Он заморгал от удивления, обнаружив, что на ней ничего нет, и принялся за ней подглядывать. С той поры Людо каждый вечер тайком наблюдал за своей матерью, приходя в бешенство, когда она уходила в невидимую часть комнаты; это созерцание нежной наготы ее тела вызывало в нем глухую меланхолию.
*
Бог свидетель, она сделала все для того, чтобы он не появился на свет. Были испробованы все заговоры, все колдовские средства: крапивный уксус, луковая шелуха, ботва черной редьки в новолуние. Она даже поранилась столовой ложкой, пытаясь освободиться от плода самостоятельно. ''Поднимай руки, – советовала мать, – поднимай руки вверх, чтобы он удавился пуповиной». По сотне раз в день она поднимала руки как можно выше и по сотне раз за ночь вытягивалась изо всех сил, вцепившись в спинку кровати, чтобы побыстрее его задушить. В кошмарных снах перед ней проплывали маленькие розовые виселицы.
''Доучилась, – с горечью думал отец, – носит теперь какого–то ублюдка в брюхе. И мэр, и вся деревня теперь обхохочутся – мол, сама, небось, напросилась. Скоро все будут пялиться на ее живот! Доучилась…»
– Он должен подохнуть, – свирепо повторяла мать, – ах, только бон сдох! Бог не допустит, чтобы мы стали посмешищем всей окрути. Чтобы хлеб, который я каждый день осеняю святым крестом, осквернился грехом, грехом моей дочери. Скоро соседи узнают, что она понесла, и будут показывать на мой дом пальцами.
После каникул Николь не отправили в пансион. «Она теперь помогает мне в лавке…» Эта помощь не продлилась и месяца. Николь уединилась в своей комнате, уязвленная шарящими взглядами покупателей, уже искавшими под ее халатом скандальную округлость. В своем заточении она перетягивала живот хлыстом из бычьих жил – тем самым, что мать притащила с чердака, чтобы выбить из нее признание: «Говори же. гулящая! Расскажи своей матери, какая ты потаскуха!» И этими ударами хлыста мать как бы совершила над ней повторное насилие. Принудив себя к посту, Николь первое время начала худеть и, решив, что спасена, воздала хвалу Господу. Но однажды ее стало тошнить. Ребенок… Значит, он не погиб. Если она и чахла, то плод наливался жизненными силами. Это сводило ее с ума – эта плоть в ее плоти, эти два сердца, заточенные в ее теле, этот поединок с невидимкой в темных глубинах ее существа. Она кляла незваного пришельца, кляла себя, осыпая ударами свое раздавшееся тело, оплакивая свои красивые груди, превратившиеся в бочонки с молоком, и до самого разрешения то богохульствовала ночи напролет, то молилась Богу, положив на живот пятикилограммовые гири или спеленав себя, как мумию, влажным эластичным бинтом настолько туго, что едва не теряла сознание.
Он родился в конце марта, в воскресенье вечером, после того, как отзвонил колокол и дождь прекратился. Булочница принимала роды у дочери и проклинала ее. Она перерезала пуповину опасной бритвой и пошла объявить новость господину Бланшару, отправившемуся в порт на рыбалку. «Это мальчик, Рене, его нужно зарегистрировать». Булочник сплюнул в воду: «Иди сама, это твоя дочь». – «Я так точно не пойду – подумай, сколько людей каждый день заходят в лавку, даже сам мэр. И потом, нужно подыскать имя». Булочник поднял глаза. Прямо перед ним причаливала местная баржа с песком; разворачиваясь кормой к берегу, она гнала в его сторону мелкую рябь. Показался борт с загадочной надписью: «Людовик BDX 43070». Когда–то хозяин рассказывал ему о некоем германском короле, немного чокнутом, которого звали Людвиг. Он не любил фрицев, зато любил чокнутых, поскольку и сам был с приветом. Людвиг – красивое имя, но Людовик все–таки как–то привычнее.
Так родившийся внебрачный ребенок стал зваться Людовиком.
*
Издали донесся звук шагов и голосов. Мальчик прислушался, отложил рыбью голову, почти идеально отполированную ногтем большого пальца – единственным ногтем, который он не грыз, – и насторожился. Из своего укрытия он мог наблюдать за входом на чердак через отверстия, проделанные в мешковине. Щелкнул ключ. Сначала показалась Николь. за ней вошла Нанетт и повесила мокрую накидку на крючок.
– Это не дождь, а наказание!.. Ну так куда же он мог подеваться?
– Как обычно, лежит там, наверху, – вздохнула Николь с безразличным видом.
– Настоящая мартышка, – тихим голосом восхитилась Нанетт. – Совсем как Бриёк. Каждый раз он устраивал игру в прятки.
Затем, подняв голову, она повысила голос, обращаясь к невидимому собеседнику: «В его возрасте уже трудно быть верхолазом. Нужно быть ловким и очень крепким».
Людо уронил в щель рыбью голову, отполированную до кости. На наблюдательном пункте у него их был целый десяток: в его играх рыбьи головы кусали его за пальцы своими мелкими острыми зубами.
– Смотри–ка! Рыбья башка! – воскликнула Нанетт и подобрала голову. – Вот уже и рыбы с неба падают. Но я–то пришла к Людо. Только не превратила ли его злая колдунья в бычка? Как знать…
– Перестань! Ни к чему все это, – раздраженно отрезала Николь. – Ты прекрасно знаешь, что он здесь.
И вооружившись метлой, прислоненной к шкафу, она ткнула ею в мешковину, сквозь которую просвечивала тень сжавшегося в комок тела.
– Ну хватит! Выходи, поздоровайся с Нанетт.
– Оставь его. Захочет – сам слезет.
Не взглянув на посетительниц, Людо сбросил вниз веревку и спустился по ней.
– Вечно он из себя что–то корчит. Давай–ка, причешись и вымой руки, чтобы поздороваться!
– Погоди, – воскликнула Нанетт и нежно обняла малыша. – я займусь тобой. Ну вот! Все так же безобразно одет! Ты могла бы одевать его в брючки.
Взгляд Николь принял отчужденное выражение.
– Мама не хочет. Она говорит, что он неряха.
– Но я же вам уже сто раз повторяла: и тебе, и твоей матери, что сама куплю ему одежду.
Нанетт гладила лицо мальчика, который прижался к ней, заинтересовавшись позолоченной побрякушкой, висевшей у нее на шее. и все больше распалялась:
– Ты только глянь на его волосы! Как будто ножом стригли. А туфли? Ходит зимой босиком, как беспризорник. И потом, здесь же не топлено!
– Ну. так он же не мерзляк.
– А тебе наплевать. Но ведь ты ему все же… Ой, не знаю. Ему надо учиться. Парень должен ходить в школу и к священнику. Нельзя же его гноить на чердаке. То. что я прихожу раз в неделю, этого мало!
– Мама говорит, что у него не все дома. Он бросается рыбой, когда кто–нибудь идет по двору. Придвигает кресло к двери и держит, чтобы никто не вошел. Иногда даже ходит прямо на пол.
– Ну и что? Это значит, что он несчастен, только и всего. Но уж, конечно, не чокнутый. Посмотри, какие у него живые глаза! Я хочу забрать его к себе.
– Мама говорит: нельзя. Мы ведь будем отвечать, если он что натворит, а от него и так одни неприятности.
Нанетт отпустила Людо; он отошел в глубь комнаты и, отвернувшись к стене, принялся царапать ее ржавым гвоздем.
– Да уж, твою мать это устраивает, – снова заговорила Нанетт. – Ей бы еще больше понравилось, если бы я здесь не появлялась. Ее, как нарочно, никогда не бывает, когда я прихожу. Только я хотела бы высказать ей все, что об этом думаю.
Николь приняла оскорбленный вид человека, в присутствии которого чужие люди нападают на его близких, а он не может отреагировать.
– Ладно, – сказала она, переминаясь с ноги на ногу. – Мне надо вниз, отец ждет, пора вынимать хлеб. Будешь уходить – зайди попрощаться. И не забудь запереть на ключ.
– Не бойся, не забуду. А с ним ты что, не прощаешься?
– И вправду, – глуповато усмехнулась Николь. – Только с ним прощайся, не прощайся… – Она повернулась и вышла, не добавив ни слова.
Когда кузина ушла, Нанетт открыла шкаф и зажала нос.
– Я же тебе говорила, чтобы ты днем проветривал.
Скрежет гвоздя, царапавшего стену, сделался еще пронзительнее.
– И нечего держать здесь рыбьи головы, они же воняют. Я принесла тебе шоколадку, ты ведь любишь шоколад. Только не ешь всю плитку сразу, как в прошлый раз.
Она распахнула чердачное окно; порывы ветра с дождем рассекли затхлый воздух.
– Ты же знаешь, что от твоего гвоздя у меня мигрень. И посмотри, какая стоит пылища.
За неимением стула, она присела на толстый серый чурбан, на котором, должно быть, когда–то кололи дрова.
– Значит, ты и сегодня не хочешь разговаривать? А помнишь, что я тебе говорила в прошлый раз? Я тебе обещала, что когда ты станешь разговаривать, мы с тобой пойдем в зоопарк. Ты увидишь слонов, жирафов, страусов, а если будешь хорошо себя вести, то я куплю тебе эскимо.
Нанетт была маленькой неприметной женщиной лет тридцати, на чертах ее лица лежала горькая печаль, усиливавшаяся с каждым годом. Она потеряла трехлетнего сына; звали его Бриёк, а умер он от вирусной инфекции, которой она заразилась в колониях во время беременности. С тех пор ей дважды пришлось делать переливание крови.
– Ладно, раз не хочешь разговаривать, я тебе почитаю. Только будь умницей и перестань ковырять стенку.
Скрежет смолк. Людо, словно наказанный, по–прежнему стоял лицом к стене. Взгляд Нанетт остановился на его выстриженном затылке.
– Ты можешь посмотреть сюда, Людо, ведь это же совсем не трудно. А потом нужно улыбнуться, ты никогда не улыбаешься своей Нанетт. Ты даже, наверное, забыл, сколько будет два плюс два.
– Четыре, – робко ответил нетвердый голос.
– Правильно! Видишь, ты ведь совсем не глупый! А сколько тебе лет? Неужели забыл? В твоем возрасте уже все понимаешь…
– Семь, – прошептал мальчик.
– Семь чего? Семь лет! Тебе семь лет. В году триста шестьдесят пять дней… Хочешь, я продолжу историю, которую читала в прошлый раз? Помнишь? Скажи Нанетт, помнишь или нет?
Людовик потихоньку снова принялся скрести стену.
Мама говорит что он сам упал и что теперь у него не асе дома… что с того твоей матери… ничего ведь не будет… в последний раз он был маленький и впрочем он ведь не виноват.
– Не помнишь – не страшно. И перестань ковырять в носу, а то он у тебя станет как картошка.
Нанетт достала из сумочки пожелтевший экземпляр «Маленького принца»; закладкой ей служил бубновый король. Она начала чтение, водя пальцем по странице и выделяя голосом знаки препинания, подобно сельскому учителю, смакующему красоты отрывков из хрестоматии.
– Значит, ты тоже явился с неба. А с какой планеты? «Так вот разгадка его таинственного появления здесь, в пустыне!» – подумал я и спросил напрямик:
– Стало быть, ты попал сюда с другой планеты?
Но он не ответил. Он тихо покачал головой, разглядывая мой самолет:
– Ну, на этом ты не мог прилететь издалека…
И надолго задумался о чем–то. Потом вынул из кармана моего барашка и погрузился в созерцание этого сокровища.
Можете себе представить, как разгорелось мое любопытство от этого полупризнания о «других планетах». И я попытался разузнать побольше:
– Откуда же ты прилетел, малыш? Где твой дом? Куда ты хочешь унести моего барашка?
– Помнишь барашков? Они пасутся на лужайке. Каждый вечер ты видишь, как они возвращаются в деревню, а собака их охраняет.
Нанетт продолжила чтение.
Он помолчал в раздумье, потом сказал:
– Очень хорошо, что ты дал мне ящик: барашек будет там спать по ночам.
– А ящик – это что? – спросил Людо. Как бы невзначай он приблизился к Нанетт и, вытянув шею, разглядывал картинки в книжке.
– Ящик – это, ну, вроде коробки, понимаешь? Постой, это как шкаф, только поменьше.
Людо посмотрел в сторону шкафа. В карманах висевших там вещей он находил носовые платки, заколки для волос, которые прятал в щели между кровлей и стенами. Затем перевел взгляд направо, на полуоткрытую дверь чердака, за которой в полумраке угадывалась лестница.
– А барашек – это что?
– Я же тебе только что говорила! Они пасутся на лужке. А вечером возвращаются по дороге мимо булочной.
Сделав несколько бесшумных шагов, Людо подошел к шкафу и осторожно его потрогал.
– Ну да, – с умилением сказала Нанетт, – это вроде ящика, правильно.
– Ну конечно. И если ты будешь умницей, я дам тебе веревку, чтобы днем его привязывать. И колышек.
Она не видела, как Людо вернулся к ней: бесшумно, словно кошка, проскользнув мимо входа на чердак. Он сел между туалетным столиком и швейной машиной, нахмурив брови и прислонившись к перегородке, и, казалось, весь превратился в слух. Под платьем он держал сжатый кулак.
– А колышек – это что?
– Колышек – это, чтобы привязывать барашков. Деревянная палка, которую забивают в землю. А к ней еще есть веревка. Ты молодец, что спрашиваешь. Вот увидишь, скоро ты тоже станешь умным, сладкий ты мой.
В левой руке, потной от напряжения, Людо сжимал ключ от чердака, который только что стянул.
– Но ведь если ты его не привяжешь, он забредет неведомо куда и потеряется.
Тут мой друг опять весело рассмеялся:
– Да куда же он пойдет?
– Мало ли куда? Все прямо, прямо, куда глаза глядят.
Тогда Маленький принц сказал серьезно:
– Это не страшно, ведь у меня там очень маю места.
И прибавил не без грусти:
– Если идти все прямо да прямо, далеко не уйдешь…
– Чудная книга, правда. Людо? Знаешь, я ее перечитывала раз сто, наверное, да, сто раз, не меньше. И каждый раз думала о Бриёке. Я тебе рассказывала о Бриёке. И фото показывала. Это мой малыш. Он тоже улетел на другую планету. И каждый раз я думаю о нем.
– Зачем он улетел?
– Понимаешь, он тоже был маленьким принцем, как и ты. Когда–нибудь мы полетим к нему на небо. Только вот он не бросался рыбами из окон, никому не причинял зла и оправлялся аккуратно.
Людо насупился. Он раздраженно постукивал головой о перегородку, в то время как Нанетт, спрятав книжку, встряхивала свою все еще мокрую накидку перед тем, как ее надеть.
– Ладно, я пойду. Я бы еще осталась, но твоей бабушке это не нравится. Слушай, ты сегодня проводишь меня до двери?
Нанетт притянула к себе ребенка и. прижавшись щекой к его щеке, принялась баюкать его и нежно целовать за ушком. Чтобы подавить нахлынувшее волнение, она повторяла про себя, что от этого милого поросеночка пахнет отнюдь не благовониями и что в следующий раз не поможет и одеколон.
Она уже собралась выходить, смущенная пристальным взглядом зеленых глаз мальчика, когда тот внезапно покраснел и, протянув сжатый кулак, уронил к ее ногам украденный ключ.
*
Время от времени Николь тайком поднималась на чердак навестить сына. Эти встречи проходили в полном молчании, и никакие внешние признаки не говорили ни о любви, ни об отвращении матери к ребенку. Николь избегала взгляда зеленых глаз и наблюдала за сыном исподволь, стоя на пороге, готовая в любой момент уйти. Людо цепенел при ее появлении, но иногда с вызовом смотрел на нее, и тогда она отводила глаза.
В один из дней на лице ребенка появились красные пятна, которые он нервно расчесывал. Похоже, у него что–то болело, дыхание было тяжелым. Николь подождала несколько минут, затем, не выдержав, спустилась вниз и разбудила мать, отдыхавшую после обеда.
– Врача?.. Еще чего!.. И чего тебя понесло наверх? Он может хоть весь покрыться прыщами, только это не вернет мне порядочной дочери, которой я все отдала, всем пожертвовала! И что за это получила? Байстрюка, какой позор! Иди лучше помоги отцу в пекарне.
И голова булочницы снова нырнула в подушки. Николь слушала, как дождь стучит по стеклам. Вот уже три дня, как он не утихал. Три дня, как дом превратился в набухшую водой губку, а сердце ее набухало тоской. Мысли ее путались; она спустилась на первый этаж и с непокрытой головой прошла через двор, решительно прыгая через лужи. Дойдя до пекарни, повернула назад и возвратилась в дом. Шкафчик для провизии висел на стене под лестницей. Она нашла там несколько сосисок, яблоко и фаршированный помидор; все это она отнесла на чердак и разложила перед Людо, не взглянув на него. Тот взял побитое яблоко, источавшее сладковато–кислый аромат, подобный тому, что стоял в воздухе летом в сильную жару. Он не притронулся ни к сосискам, ни к фаршированному помидору. Вечером госпожа Бланшар, войдя, чуть не поскользнулась на них и принялась поносить дочь с верхней площадки лестницы: «Воровка! Негодяйка! Гадина!», добавив, что в ее доме нечего прикармливать прижитых в блуде выродков, что если ей так нравится, пусть идет попрошайничать, а лучше – прямиком на панель! Она унесла ужин Людо, и тот уснул на голодный желудок, уткнувшись носом в яблоко. Около полуночи, отяжелевший от сна, он необычайно живо впился в яблоко зубами и в мгновение ока уничтожил его.
Людо не помнил того времени, когда жил на нижнем этаже и страдал от своих матери и бабушки, дававших ему бутылочки то со слишком горячим, то со слишком холодным молоком – мол, если подохнет, так тем и лучше. Не помнил, как его били, швыряли, завязывали рот в колыбельке – «так он, по крайней мере, не орет». Не помнил, как Николь громко бредила, снова переживая в кошмарных снах сцену насилия, как кричала, что хочет сжечь плод своего позора. Не помнил он и ту ночь, когда едва избежал смерти в печи: господину Бланшару пришлось связать дочь ремнем и вырвать у нее ребенка, чтобы не дать ей открыть печь, ту самую, в которой он сжег всех ее кукол, всех голышей, когда узнал, что она беременна – «ах ты сука, скоро ты наиграешься в дочки–матери не понарошку, а с живой куклой!»
После этого Нанетт взяла Людо к себе в тайной надежде, что ей оставят его насовсем. «Мы, конечно, не будем требовать, чтобы ты отдала его назад, – – говорила госпожа Бланшар. – Но не нужно, чтобы его видели, и никогда не приводи его сюда…» Людо перевезли ночью.
В ту пору он был пугливым ребенком, почти не говорил, не отвечал на вопросы, а когда к нему приставали, замыкался в себе. Было ему три года. Он мог дни напролет сидеть в своем углу, тупо разинув рот, но иногда норовил вскарабкаться на полки или по занавескам. Когда к нему приближались, он выставлял вперед локоть на уровне глаз, как бы защищаясь от ударов. У Нанетт ушли месяцы на то, чтобы приручить его, успокоить; когда ему было страшно, она укладывала его с собой в постель и даже достала из подвала игрушки Бриёка, которые у нее не хватило духа раздать. В итоге Людо научился ходить прямо, улыбаться и немного разговаривать.
Год спустя, впервые после переезда Людо, Николь неожиданно пришла к Нанетт поужинать. «Меня подвез отец. У него какие–то дела с фермерами». Людо вначале дулся, но затем приблизился к красивой гостье, которая смерила его странным взглядом и в течение всего вечера больше не замечала. Напрасно он всячески пытался завладеть ее вниманием, совал ей свои рисунки, жужжал у нее под ногами своим волчком – она вела себя так. словно его не существовало.
В туже ночь Людо, продрогшего, в тапочках и пижаме, подобрали жандармы примерно в километре от хутора Нанетт и препроводили в дом булочника – его законное место жительства. Госпожа Бланшар чуть не взорвалась в присутствии ухмыляющегося сержанта; она была разгневана на свою племянницу, которая думала, что умнее всех, и вот теперь этот мерзавец позорит их перед всем миром. «Вот твой байстрюк, – кричала она дочери, разбуженной шумом. – Выбирайся теперь сама из этого дерьма!» Было три часа ночи. Во взгляде Николь была пустота. Почти безразличным тоном она сказала Людо: «Идем». Он стал подниматься за ней по лестнице. Но не успел он преодолеть и трех ступеней, как она резко повернулась и с силой толкнула его вниз. Он ударился головой о плиточный пол и потерял сознание.
Тогда его и заперли наверху. Чтобы к насилию не добавилось убийство.
*
Однажды утром, ближе к полудню, случилось такое, что Людо не поверил своим глазам: Николь поднялась на чердак, и на ее лице блуждала улыбка. Это было так же неожиданно, как если бы ты вышел из туннеля и на тебя пролился солнечный дождь. Скорее потрясенный, нежели взволнованный, Людо не узнавал свою мать в лазурного цвета костюме, с пышными распущенными волосами и золотистыми искорками в глазах; на каблуках она казалась гораздо выше обычного.
– Здравствуй, Людовик… Ну же, поздоровайся со мной…
Он не ответил, упиваясь этим видением, благоухавшим, как какой–то фрукт.
– Ну что же? Ты не скажешь мне «здравствуй»?
– Здравствуй. – прошептал он.
– Не очень–то ты разговорчив. И потом, ты кричал сегодня ночью.
Она по–прежнему улыбалась. Ее просветлевшее лицо излучало приветливость, но глаза обдавали холодом, как две льдинки, и сухой тон предательски не вязался с ее внешним видом.
– Сегодня ты будешь обедать внизу. У нас гости. Вежливо поздоровайся и сиди тихо на своем месте. Ты умывался утром?
Она повела носом в его направлении и поморщилась.
– Ну–ка, иди мыться, и хорошенько, не то берегись! А потом оденься.
Пока он выполнял приказание, она, не глядя на него, вытряхивала из мешка прямо на пол мальчиковые вещи: серые брюки, клетчатую рубашку, носки и дешевые ботинки.
– Давай–ка, быстрее!
Он взял одежду и скрылся за креслом, избегая ее взгляда, от которого так сильно билось сердце. Сняв платье, он надел брюки, затем рубашку, по привычке перевернув ее задом наперед, так что пуговицы оказались на спине; Николь рассердилась: «У тебя точно не все дома, мама права. Все эти штуки застегиваются спереди. Иди–ка сюда…» Смущенная, как и он. из–за того, что вынуждена помогать ему, отвернувшись в сторону, чтобы не видеть его и не чувствовать его запаха, она все же правильно одела сына, но так и не смогла заставить себя прикоснуться к молнии на брюках, которую он моментально сломал, попытавшись застегнуть.