355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Дрда » Знамя (Рассказы и повести) » Текст книги (страница 9)
Знамя (Рассказы и повести)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:21

Текст книги "Знамя (Рассказы и повести)"


Автор книги: Ян Дрда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

«Красная Тортиза»
1

На полях, простершихся от леса до самой деревни, еще лежит снег – широкая белая перина, перевязанная двумя лентами проселочных дорог. Это поздний снег. Он выпал в конце февраля, когда вот-вот уже должна была прозвенеть первая песня жаворонка. Но что за беда! Ведь этот снег спас от вымерзания озимые, да и источники вдоволь напьются талой воды: они пересохли после 1947 года и только нынче понемногу приходят в себя. Скоро с буйной весенней силой засияет мартовское солнце и древесные соки потянутся от корней к почкам. Снега не станет, и ты увидишь чудо: наше вишневское поле, недавно, как сетью, покрытое межами, кромсавшими его на бесчисленные кусочки, слилось теперь в широкое раздолье единой кооперативной нивы.

Иные «мудрецы» утверждали раньше, будто наша чешская страна только тем и хороша, что своими пестрыми крохотными полями – полоска к полоске, заплата на заплате, словно юбка бедной пастушки-сироты, призреваемой общиной и пасущей скотину на лужайке.

Но с общинным призрением сирот у нас в Чехии уже покончено. А сейчас мы кончаем и с этой заплатанной юбкой, с этой нищей красой, которая не давала ни тепла, ни сытости. Мы хотим другой, новой красоты, которая давала бы народу не только хлебную корку с картофельной шелухой; мы хотим просторной и щедрой красоты истинной свободы.

Когда-то и я бестолку трудился на своем клочке земли: хоть маленький, да свой. И этим я обворовывал сам себя, потому что на моей халупе вместо черепицы лежала ипотека[41]41
  Ссуда, выдаваемая под залог недвижимого имущества. – Прим. перев.


[Закрыть]
, в воротах стоял сборщик налогов, из нашей миски, что ни день, хлебал кулак, на которого мы работали с женой в расплату за упряжку лошадей, да ростовщик, у которого я занимал, чтобы отдать долги в проценты по долгам.

Сейчас впервые в жизни я могу с уверенностью сказать: это наше поле! И каким оно стало огромным! Когда сойдет снег, увидите: вся округа стала просторней, раздалась в ширину и в длину, короче говоря, получила новые размеры. И страну нашу мы переделываем из малой в большую, словно вместо старой хаты строим новый, просторный дом. И когда-нибудь в старости, стоя на краю могилы и подводя итоги своей жизни, я скажу: мы можем гордиться тем, что присутствовали при переселении чешского народа из общинной хижины для неимущих в богатую усадьбу.

Товарищи, наибольшей гордостью и радостью моей жизни является то, что я, Йозеф Ветровец из Вишневой, бывший батрак, пастух, а ныне председатель единого сельскохозяйственного кооператива, принял участие в работе, когда народ у нас в Чехии строил свое счастье.

* * *

Говоря по правде, нам показалось тогда, что Советская Армия свалилась в Вишневую, как с неба. Опоздай она хоть немного – от деревни остались бы одни закопченные стены, а большая часть жителей погибла бы в дыму и пламени пожарищ.

Тогда, в начале мая, на Ветреном холме и в лесах за ним закрепилась сильная часть эсэсовской армии Шернера, на которую, как говорят, до последнего часа возлагал свои надежды Гитлер. Пушки начали бить по западной окраине Вишневой. Они разрушали дом за домом, будто собирались сравнять с землей всю деревню.

Это был страшный день – восьмое мая тысяча девятьсот сорок пятого года. Одиннадцать домов вдруг оказались в огне, в загоревшихся хлевах ревела скотина, а люди сидели в погребах и ничем не могли помочь, потому что вся деревня простреливалась из пулеметов, установленных на Ветреном холме. Кто пытался сделать хоть шаг, оставался лежать в пламени. Так былое нашим кузнецом Влчком.

Люди говорили: «Пришел наш конец!» А один сельский богач, – впрочем, скажем прямо, самый крупный кулак Паливец – клялся всеми святыми, что готов пожертвовать всем имуществом, остаться в одной рубашке и даже совсем голым, лишь бы сохранить свою жизнь и дожить до освобождения.

Однако недельки через две после того он показал себя… Но с такими мы уж посчитаемся!

Хата у меня без подполья, и потому я остался с женой в светлице. Проситься в погреб к соседям-кулакам мне не хотелось: я этих выжиг очень хорошо знаю. Пустить-то пустил бы, но немного погодя кулак пришел бы в мой дом и оказал: «Послушай, Ветровец, пусть твоя жена на недельку придет к нам, поможет жать, да и тебе ничего не сделается, если денек-другой поработаешь у молотилки. За тобой ведь еще должок: помнишь, как я спас вам жизнь, когда спрятал вас в своем погребе?»

И мы с женой остались сидеть в светлице. Иногда, когда стрельба несколько ослабевала, я поднимался на чердак и в слуховое окошко смотрел, что делается на улице. Два раза, когда мне казалось, что стрельба усиливается и приближается к нам, я прятался. А потом и к стрельбе привык. Немецкие пушки на Ветреном холме тонули в облаках серовато-голубого дыма, огонь – вспышка за вспышкой – вырывался из стволов: все восемь орудий били одно за другим. А несколько ниже сыпались быстрые огоньки из пулеметов, напоминая искры, которые брызжут у точильщика из-под стали, приложенной к точильному кругу.

Но вдруг в центре батареи, у самой земли, вспыхнули совсем другие огни – желтые и синие, – и в воздух взлетел фонтан камней и пыли. Сердце у меня замерло от радости: это ведь был снаряд, угодивший прямо в гущу врага!

И теперь посыпался удар за ударом: русская артиллерия мерно била по вершине Ветреного холма, как молот бьет по наковальне. А ведь мне и в голову не приходило, что наши так близко. Я послал к чорту всякую осторожность, распахнул слуховое окошко и только теперь как следует увидал все, что делалось вокруг. Вот с правой стороны от Естржаба сквозь лес продирается что-то тяжелое. Березы и вершины елей гнутся, как от сильного ветра… И вдруг один за другим, словно стадо железных чудовищ, на луг выходят пять серовато-зеленых, пятнистых, как олени, танков. Рядом с ними и позади мелькают пехотинцы, заходят прямо во фланг эсэсовцам на Ветреном холме.

Слева, со стороны Белой Горки, послышалась дробь пулеметов. Из молодых светло-зеленых вербочек, из прошлогоднего желтого тростника, из темных зарослей заячьей капусты – отовсюду доносились выстрелы, вырывались яркие вспышки. Даже из черных высоких кустов Можжевельника, стоящих на каменистых дорогах, как печальные путники, слышалось: «ра-та-та-та, ра-та-та-та…»

Я думал, что с ума сойду от радости. Высунулся из слухового окна и кричу во все горло, чтобы жена внизу, в светлице, услышала меня.

– Андулка! – кричу. – Аничка! Наши здесь!

И не успел дозваться ее, не успел перевести дух, как с каменной стенки, за которой находятся гумна, к нам во дворик спрыгнули два солдата со звездочкой на пилотках, в выцветших гимнастерках, с коротким толстым ружьем в руках. Тогда я не знал еще, что это автоматы.

Грязные ручейки пота текли у солдат по лбу, по щекам, усталые добродушные лица сияли и, несмотря на ожесточенность боя, глаза улыбались.

Не знаю, что со мной сделалось в ту минуту. Взглянув одним глазом на кучу песку под слуховым окном, я присел и – бух! – прыгнул вниз, во двор, чуть ли не под ноги одному из солдат. В другой раз я наверняка переломал бы себе все кости. Но сегодня, как видно, все должно было быть хорошо, и я только немного ободрал руки.

– Ах, чорт, экий ты парашютист, дядя! – засмеялся один красноармеец и даже подхватил меня под локоть, помогая встать.

…Много раз по ночам я представлял себе, как это произойдет, думал о дне, когда к нам наконец придут русские. Много раз я обдумывал слова, которые скажу им при встрече, чтобы они знали о нашей любви к ним. А сейчас я, не раздумывая, раскрываю объятия и обнимаю одного, другого солдата, прижимаю их к себе, а из глаз у меня капают слезы. Я целую солдат так горячо и порывисто, как не целовал, наверное, даже мою Андулку, когда ухаживал за ней двадцать лет назад.

Парни измучились от жары и жажды. Они бросились к колодцу, осторожно прислонили автоматы к срубу и выплескали на головы и на лица добрых полведра. Когда потоки воды омыли пыль и пот, оказалось, что это настоящие красавцы, как на картинке! Честное слово! Один чернявый, другой светловолосый, но оба загорелые, с большими чистыми глазами – глаз не отведешь! Мне так хотелось подхватить их обоих, отвести к себе в светлицу, накрыть стол самой красивой скатертью – с яблочками, петушками и букетиками!.. Под нашей крышей таких гостей еще не бывало!

Но парни были, как огонь. «Где фашисты?» – спросили они меня. Когда я объяснил знаками, что в деревне их уже нет, что они вон там, на Ветреном холме, ребята одним прыжком перемахнули через забор и, как ласки, исчезли во всходах ржи.

Только тут у меня затряслись колени. Сел я на крыльцо, подпер голову руками и плачу, плачу от счастья.

Через час Советская Армия разбила врага на Ветреном холме, освободила всю нашу Вишневую, и саперы принялись тушить пожар. У кулака Паливца они спасли все постройки, благополучно вывели из горящего хлева двенадцать дойных коров, а из пылающего сарая вытащили сеялку, косилку, сноповязалку и картофелесажалку. Машинам ничего не сделалось, немного только обгорела покрытая лаком краска и на ней вздулись коричневые пузырьки.

Жена кулака Паливца хотела во что бы то ни стало поцеловать руку капитана, командовавшего саперами, а сам Паливец – этакий осел! – пытался всучить ему бумажку в тысячу крон, как раньше давали пожарным на пиво. Но вскоре, в начале июня, когда я уже был в Вишневой председателем местного национального комитета, этот самый Паливец пришел и стал жаловаться: у него, мол, кони из русского обоза потравили половину луга и объели три сливы на меже, – и потребовал возмещения убытков. Я предложил ему подать письменную жалобу, а потом барабанщик огласил ее на деревенской площади. Народ едва не забросал кулака камнями.

Плут останется плутом – об этом нужно всегда помнить…

* * *

Вот это был праздник в Вишневой!

Женщины весело набивают матрацы душистой ржаной соломой, оставшейся после молотьбы цепом, вылавливают пауков по углам, гоняются за истошно кудахтающими курами, чтобы сварить суп с лапшой, желтой от яичных желтков. У всех от радости работа кипит в руках, глаза блестят: в Вишневой осталось стоять подразделение Советской Армии.

Над крышами в сиреневых сумерках взлетают ракеты – алые, зеленые, желтые. Лопаясь, они то разлетаются, как стайка цыплят, то, как кометы, увлекают за собой золотые огни или рассыпаются багровыми огненными шарами… И все, даже небо, говорит, что у нас наступила свобода, что русские спасли нам жизнь, принесли мир.

– Ступайте дальше, солдатики, – говорили сначала иные хозяйки, когда старшины размещали солдат по домам.

Но вот смотришь: живут солдаты и день, и другой, и третий, все пришлись ко двору.

Это было похоже на чудо: мы ведь в жизни русского словечка не слыхивали; но на следующий же день все наши девушки говорили «хорошо» и все мужчины кричали «здравствуй», «привет»; мальчишки подгоняли друг друга, как взрослые: «Давай вперед!», «Шагай быстро!». Нашу гармонику уже называли «гармошкой», а хозяйки кричали с крыльца вместо «Обедать!» «Давайте кушать!..»

Наш народ впитывает в себя русский язык, в сердцах звучат прекрасные, звонкие, просторные слова, от которых веет далями, и в то же время эти слова так близки, так ярки и красивы, как пасхальные крашенки.

Бесспорное дело: быстрее всего человек воспринимает чужой язык сердцем. Но ведь русский язык – не чужой, он близок нам. Когда над этим призадумаешься, то сразу видишь, что наши и русские слова словно вылетели из одного гнезда, как цыплята от одной матки. Только окраска немного иная, только возраст разный. Мы говорим «врата», а они – «ворота», мы – «глава», а они – «голова», мы – «крава», а они – «корова», мы – «млико», а они – «молоко». Словом, у русских в языке больше широты, так же как и в сердце. Ведь такого большого сердца, как у них, нет ни у кого на свете! Наш народ это сразу почуял и потому так быстро полюбил и русских и их язык. А тот, кто любит, тот, друзья, и понимает!

И наоборот. Я видел это на примере наших живоглотов-кулаков, едва они немножко пришли в себя. Они скорей предпочли бы, чтоб у них перекосило рот, только бы не вымолвить хоть одно русское слово. Они даже делали вид, что ничего не понимают по-русски. С кулаком Каливодой произошел такой случай. К нему пришел капитан Светлов, тот самый, который со своими саперами спас Вишневую от пожара. Завидев издалека Светлова, наши снимали шапки и приветствовали его. Но он не был каким-нибудь зазнайкой; это был человек сердечный и простой: с каждым бедняком он поговорит по душам, каждого ребенка приласкает, любой мальчишка находит в нем товарища. Солдаты шли за ним в огонь и в воду. И вместе с тем это: был суровый и требовательный командир, который не спустил бы и ничтожного пустяка, если бы речь шла о воинском деле.

Так вот этот самый капитан Светлов опросил о чем-то кулака Каливоду, а Каливода ему ответил:

– Ну, приятель, кто это поймет вашу косноязычную тарабарщину?

При этом присутствовал батрак Каливоды Карас, довольно пожилой, очень сдержанный человек. Едва эти слова сорвались с языка Каливоды, как Карас бросил свою работу, подскочил к хозяину и – р-раз! – прямо ему в зубы. «Вот тебе, – говорит, – косноязычная тарабарщина, вот тебе, живодер несчастный! Десять лет я у тебя надрываюсь, смотреть на тебя противно. Все от тебя сносил, молчал, а теперь больше не буду! Ты у гитлеровских фельдфебелей из рук жрал, во фронт перед ними становился, «хайль» кричал, когда к тебе гестаповцы пришли за куском свинины! А теперь вот как! Выгнать надо тебя из деревни! Ты чудовище, Иуда Искариот, предатель!»

И возможно, что еще раз закатил бы Карас Каливоде оплеуху, если бы его не удержал капитан Светлов.

О таких делах и рассказывать-то совестно, но правда есть правда, ее не спрячешь.

Но кроме этих двух-трех живоглотов, у которых вместо сердца кошелек да маммона, все наши люди полюбили советских воинов, как собственных сыновей.

У нас в хате жило пять человек, их имена до сих пор записаны на стенке у стола.

Гвардии старшина Михальчук Иван,

Гвардии старший сержант Бурков Сергей,

Гвардеец Мамедзаде Ибрагим,

Гвардеец Галиакберов Баграм,

Гвардеец Чачвадзе Георгий.

Как тут не скажешь: до чего это замечательно! У меня сошлось пять солдат, и все разных национальностей! Сережа был русский, Ваня – украинец, Ибрагим – из Азербайджана, Баграм – из Казахстана, а Георгий, которого товарищи обычно звали Гога, – грузин.

Помню, когда меня, восемнадцатилетнего парня, послали проливать кровь за императора, так и у нас в австро-венгерской армии было великое множество национальностей: тирольцы, штирийцы, чехи, мадьяры, хорваты, и невесть кто еще. Но друг к другу мы относились по-волчьи. Чех схватывался с мадьяром, хорваты с тирольцами, а иногда мы все готовы были перерезать друг друга, так что уже нельзя было разобрать, кто кого бьет. Такова была политика господ: деритесь, сволочи, между собой, нам будет удобней распоряжаться вами.

Когда я рассказал об этом нашим ребятам, они принялись смеяться.

– Понимаешь, Иосиф Иосифович, – говорил мне Ваня, – правильно, за твоим столом пять национальностей. У нас не пять, а свыше ста национальностей, но все вместе мы советские люди.

Он поднял свою могучую, как полагается кузнецу, руку и растопырил пальцы.

– Этот, средний, самый большой, – русские. А вот этот, соседний, – ну, хоть украинцы, а этот, предположим, – белорусы. Здесь вот – грузины, а тут – литовцы или эстонцы, а можно было бы начать сначала: армяне, азербайджанцы, казахи, киргизы, таджики, туркмены. Да будь у тебя двадцать рук, все равно не хватило бы пальцев, чтобы подсчитать, сколько у нас национальностей! А теперь смотри! – И он сжал все пальцы в кулак. Вот это все вместе и есть Советский Союз! Каждый палец крепко спаян с другим, каждый помогает друг другу, все пальцы разом берутся за большое дело… И если, например, фашисты сунули нос в наш советский огород, так вот и получили! – И Ваня опустил кулак на липовый стол так, что тот затрещал.

Должен вам признаться: когда эта пятерка уселась за наш стол, а мы с женой – между ними, я понял, что до этого времени не знал большего счастья. Мне казалось, что это пять моих сыновей, один красивее другого; все сильные, умные, храбрые, так что во мне все таяло от радости.

К работе они нас, собственно, почти не допускали. Баграм, который, кажется, был в колхозе животноводом, все время вертелся в хлеву около наших Белянки и Лыски, ухаживал за ними, кормил их и подстилал солому. У коров все блестело чистотой, как на свадьбе. Он сам ездил за клевером и за травой и при этом не выпускал из рук портновской сантиметровой ленты, которой измерял длину спины, объем живота, высоту ног, объем вымени у животных, и все записывал в блокнот. Он обмывал соски, осматривал зубы, копыта, с карандашом в руках следил за ежедневным удоем, а когда мог, сразу же гнал коров куда-нибудь попастись на травке: на солнышко, на воздух. А ведь у нас, знаете, как водилось: если корова не работала в упряжке, она весь божий день была заперта в хлеву.

– Плохо, плохо, – качал головой Баграм. – Прекрасные у вас труженицы, а вы так скверно с ними обращаетесь! Как они могут доиться, если им приходится целыми днями работать, а вы кормите их соломой и не пускаете гулять? Вот если бы ты видел моих коров, то-то бы подивился!

Ваня же, до войны работавший кузнецом в колхозе «Тарас Шевченко», перечинил мне все, что было возможно. Он оковал дышла у телеги, сменил ободья на колесах, разобрал, вычистил и промазал мельницу для зерна, обстругал рубанком и выскоблил осколком стекла две новые буковые оси так, что дерево стало гладким, как девичья рука. Мертвое дерево буквально оживало у него под руками, хорошело, как девушка хорошеет от ласки милого.

Сережа был из Новосибирска, прокатчик, то есть человек, привыкший к тяжелому физическому труду.

Но не брезгал он и всяким другим: моей жене он, гвардии сержант, помогал чистить картошку, разводил огонь, варил из линей и окуньков уху, точил ножи, серпы и косы. На гимнастерке у него были, кроме гвардейского значка, орден и медали. «Это был солдат, – говорили все, – как лев…» И все-таки видно было, что он жаждал мирной работы, так же как Ваня и Баграм, как все остальные.

Ибрагим был хлопководом.

– Хлопок! Хлопок! – рассказывал он мне целыми вечерами и при этом жестами показывал, как постепенно растет хлопчатник, как его нужно окучивать, подводить к нему воду по канавкам, рыхлить землю и снова подгребать ее к росточку, как прищипывать побеги, как обращаться с коробочками, как чесать хлопок и очищать его от семян.

Я думаю, что ему и по ночам снился хлопчатник, – так он был влюблен в свою работу. Но при этом хорошо разбирался и во всем остальном хозяйстве. Он сшил небольшие мешочки и собирал в них все: зерна нашей ржи, озимой пшеницы, яровой, твердой, усатой, ячменя, овса, гороха и чечевицы. У нас оставалось на чердаке несколько штук яблок «паненчаток», но от «паненок» у них осталось, пожалуй, только имя, потому что они засохли и сморщились, как старушки. Вы посмотрели бы на Ибрагима, когда жена их принесла! Он еще раньше несколько раз осматривал гордую крону «паненчаток» и спрашивал, что это за сорт. Я сказал ему, что это старинные чешские яблоки, которые теперь можно увидеть в садах чрезвычайно редко. Он чуть не до потолка прыгал от радости, когда получил плоды. Осторожно разрезав все семь штук, Ибрагим выбрал из них семена, зашил в мешочек и на нем написал чернильным карандашом: «Чешский девичник».

– Зачем тебе семена, Ибрагим? – спросил я. – Все равно ведь из них вырастут дички.

Ибрагим только усмехнулся:

– Ты когда-нибудь слыхал о Мичурине?

– Как же, конечно, слыхал!

– Так вот, я ученик Мичурина!

А пятый из этих молодцов – Георгий, Гога. Он был мастером на все руки: тракторист и кузнец, сапожник и повар, охотник, стрелок, гармонист, танцор… Короче говоря, это был наш общий любимец! Гармошка у него всегда была под рукой, песенка наготове. Заиграет лезгинку – и сам же притопывает, ноги ходуном таки ходят. А там, глядишь, в конце концов пустится танцевать, понесется, как ветер, лицо разгорится, глаза заблестят – залюбуешься! А какой стрелок! Сидим мы вечером у пруда Плачка, а над лесочком тянется клин диких уток и полукругом заворачивает к нам. Гога просто впивается в них глазами, потом поднимает худощавыми руками винтовку… Бац! И селезень, летевший во главе стаи, камнем падает вниз. Гога гремит затвором, снова стреляет – и падает вторая птица. Дважды подряд попасть в летящую птицу – это сумеет только настоящий охотник; так верен должен быть глаз и так тверда рука.

* * *

Один такой вечер у пруда Плачка я никогда не забуду…

Дело, однако, совсем не в утках, а в другом. Над водной гладью становилось темно, зажигались одна за другой июньские звезды, на каменистых дорогах трещали кузнечики, у берега, где растет тростник, начинался необыкновенный щучий жор. Здесь, на берегу пруда, я впервые услыхал от Гоги слова: «Красная Тортиза». Сначала я подумал, что это имя милой, что весенние сумерки навеяли на Гогу тоску.

Тоска, печаль – они были чужды Гоге. Он ведь так умел всех рассмешить, развеселить…

Но сегодня у пруда, под этим темно-синим, искрящимся звездным небом, Гога сидел тихий и мечтательный. Он выдергивал длинные травинки и задумчиво покусывал их своими красивыми ровными зубами. Мы долго молчали. И только спустя много времени я понял, что Гога думает о своем доме, а «Красная Тортиза» – это его родной колхоз на Кавказе. «Руда Тортиза» – назывался бы он по-нашему. Гога думал о том, что сейчас, вероятно, начинают уже золотиться бескрайние поля пшеницы, которую он убирал комбайном, что наливаются гроздья на лозах новых виноградников, посаженных бригадами девушек. Он рассказывал о ночных сменах трактористов, о полевых таборах, о тяжелых початках кукурузы, за уборку которой колхоз получил красное знамя мастеров высоких урожаев; он говорил о своей сестре Кето, сельской учительнице.

Я притронулся к его руке:

– Полно, Гога, ты ведь скоро уже вернешься. Будешь пить дома вино нового урожая.

Он чуть улыбнулся, пожал мою руку и говорит:

– Да нет, ты не понял меня, Иосиф Иосифович. Я не тоскую. Другое пришло мне в голову. Я думал, что вам нужно так перестроить жизнь, чтобы и здесь, в вашей прекрасной и богатой Чехословакии, людям хорошо жилось. Вы очень много страдали, но теперь вы свободны. Теперь власть в руках народа. Ты сам здесь, в Вишневой, представитель этой власти. Не останавливайтесь на достигнутом, переделывайте жизнь, переделывайте людей, иначе все: кровь, страдания – окажется напрасным!

Я слушал его, и передо мной внезапно засиял яркий свет. Да, об этом ведь я никогда не думал по-настоящему. Я успокаивал самого себя: гитлеровцев больше нет, мы свободны, значит, все в порядке. Жили мы раньше плохо… Эх, испытал я эту жизнь на собственной шкуре! Какой жестокой мачехой была для нас первая республика! А как мы будем жить теперь, через год, через два, через пять лет? Как будут жить Паливец, Каливода, Грубый – все богатые мужики, которые от века жирели, высасывая соки из всей деревни, и за одолженную упряжку выжимали две недели человеческого труда? Аграрников, продавших республику Гитлеру, правда, уже не существовало как партии. Но крупные кулаки, богатеи остались. Неужели же они по-прежнему будут сидеть на нашей шее? А ведь будет еще хуже, если они сумеют осуществить то, что задумали: они разбогатели на спекуляции во время войны, ищут и поспешно покупают машины, конские упряжки, собираются строить амбары побольше, расширяют свинарники.

А что было у нас? Чем, например, я буду пахать под озимые, если Белянка будет стельной? Пойду к Каливоде: дядюшка, одолжите? Или сам впрягусь рядом с Лыской, а Андулку поставлю за плуг?..

И вдруг все эти мысли тяжко заворочались у меня в голове.

– Расскажи, Гога, о «Красной Тортизе»! Как у вас там живут?

Мы просидели на берегу пруда далеко за полночь. Кузнечики давно замолчали, зато с первыми проблесками утра снова начали свою работу кукушки. И у меня перед глазами вырастала «Красная Тортиза» – сказочная страна за горами, за долами и все же действительно существующая, живая, как вот этот черноволосый солдат, для которого она – родина.

«Красная Тортиза»! Она и по ночам будет мне сниться… Рассказ Гоги вызвал во мне жажду, которую я долго не мог утолить…

2

Гога, наверно, давно уже попивал свое красное тортизское вино из винограда, посаженного девичьими руками. Ибрагим сидел на корточках перед – молодыми ростками хлопчатника. Баграм воспитывал телят, Ваня натягивал шины на колеса колхозных телег, а Сережа прокатывал в Сибири сталь. Наступил мир.

Когда в ноябре от нас, из Вишневой, уходила Советская Армия, я троекратно расцеловался на прощанье со всеми своими ребятами.

– До свидания! До свидания! – говорили мы, а на сердце у меня было тоскливо.

Гога уезжал последним. Он обнял меня, прижал к груди, поцеловал и сказал:

– Ну, ничего, Иосиф. Увидимся в «Красной Тортизе»!

Он вскочил на место шофера, прихлопнул дверку, и его кудрявая голова скрылась за стеклом. Грузовик повернул, и больше я не мог видеть Гогу. Может быть, потому, что помешало стекло… А может, и оттого, что глаза мои затуманились слезами.

Но зернышко, посеянное русскими, взошло у нас, – драгоценное зернышко. Оно пускает росток, и ты даже не знаешь об этом, пока вдруг однажды оно не пробьется на свет, как молодой листок из почки.

Я человек неученый, так же как многие мои товарищи: в нашей старой одноклассной школе мы получили мало знаний и во время занятий чаще, пасли коров и гусей, чем сидели на уроках.

Но эти семь месяцев, когда у нас в Вишневой гостили советские воины, были для нас университетом. Кубоушек и Вавра, молодой кузнец Влчек, отца которого застрелили эсэсовцы, Лашан и его сын Куба, который работал в рыбачьей артели, Клоужек и Бурда, Гонза и Петр Кован, Маречковы и Влашек, Млезива, Зика, Йех, Копичка, Пилецкий, Шоуна, Октабец и Говорка – все эти люди, большей частью безземельные крестьяне, а с ними и кое-кто из ремесленников уже в июле основали у нас коммунистическую организацию.

Кулаки оговаривали, проклинали нас, поп грозил нашим женам адским пламенем и вечной гибелью души, но мы не сдались. Где написано, что мы никогда не избавимся от этой юдоли слез? Правда, наш пруд Плачек и назван так потому, что деревенский люд немало поплакал, копая его из-под палки.

Но разве это стародавнее горе не должно когда-нибудь миновать?

В Праге выступает Клемент Готвальд, обращаясь к рабочим и к нам, мелким земледельцам. Мы пока еще не видали его собственными глазами, но верим ему. Наши деды говаривали: «Видна птица по полету, а человек – по речам». А речи Готвальда, когда мы слушаем их по радио, – это наши речи. Без уверток и закорючек говорит он обо всем, что есть, не ловит журавлей в небе. Обдуманно и мудро, как настоящий хозяин, указывает он, как, что и где нужно сделать. Он не сулит жареных голубей, говорит, что нужно трудиться не покладая рук и что путь, по которому мы пошли, будет не из легких. Но мы и не хотим жареных голубей. Теперь, когда труд стал свободным, руки наши сами ищут работы.

Готвальд из наших. Он родился в небольшой хате в Дедицах и, как хороший столяр, умеет по-настоящему стукнуть по шляпке гвоздя. Он прямо в глаза говорит господам, что республика будет принадлежать трудящимся, – господам, которые еще и сегодня подогревают свою панскую похлебку. Он знает что к чему: не зря он учился у Сталина, не зря двадцать лет он боролся против барских прихвостней за дело рабочих! И за ним идут все рабочие. Как же такая живая и мощная сила, как парод, может проиграть! Нет, если только мы будем дружны и если глаза наши будут широко открыты, мы добьемся своего.

За короткое время мы увидели, как у богатых мужиков в нашей деревне отросли новые рога. Честное слово, они напоминали оленей. Когда угрожает опасность, рога у них отваливаются, но как только они приходят в себя, у них пробиваются новые, и, конечно, на отросток побольше. И тут кулаки начали донимать тех, кто становился им поперек дорога. Я вскоре и сам это испытал.

Наша корова Белянка пала при отеле, купить новую было не на что. Волей-неволей весной тысяча девятьсот сорок шестого года пришлось обратиться к кулаку Грубому. Он просто меня высмеял:

– Да зачем тебе пахать, приятель? Сейчас ты председатель национального комитета, деньги гребешь лопатой. Оставь поле попросту непаханным!

Другим богатеи боялись отказывать хотя бы потому, что все батраки разбежались и каждая пара рабочих рук была на счету. А обо мне они договорились: «Если председатель потеряет место, другой побоится занять его должность, и тогда в деревне не будет никакого беспокойства от этих голодранцев».

И мне пришлось надрываться с одной коровенкой, обрабатывать свое поле кое-как. Можно ли глубоко вспахать с одной животиной? Понятно, какой урожай я получил…

Когда после уборки в сорок шестом году на собрании национального комитета я заявил, что мы должны хозяйничать в интересах республики и что наша обязанность – дать стране как можно больше хлеба. Грубый перед всеми набросился на меня.

– Эх ты, хозяин! – кричал он на меня, как на мальчишку. – Только языком умеешь хозяйничать! А погляди, какая у тебя выросла пшеница! И курицу не стал бы я кормить такими обсевками.

У меня ком в горле стал от обиды при таких упреках, тем более, что в комитете все, кроме наших коммунистов, принялись громко смеяться надо мной: я-де стал теперь садовником, у меня в поле одни цветы растут…

И это была правда. Все у меня заросло сорняком. Стояла середина сентября, а я не мог выехать в поле: не с чем было….

Но поддержали меня в тот день воспоминания о Гоге, о «Красной Тортизе» и моя предобрейшая жена Андулка. Другая потребовала бы от мужа, чтобы он бросил политику и получше приглядывал бы за собственным добром да не сердил кулаков. А Андулка – нет. Узнав от меня о случившемся, она притянула меня к себе, погладила рукой по щеке и сказала так хорошо, как во времена молодости:

– Только не бойся их, Йозеф! Я думаю, что ты во всем прав и наша правда должна когда-нибудь победить! Ведь мы не одни: у нас есть партия, у нас есть товарищ, Готвальд, он хорошо знает, как кулаки точат на нас зубы, как хочется им снова загнать нас в старый хомут! Они погубили бы тебя, если бы ты был один. Но разве могут они что-нибудь сделать с целой партией? Я знаю, что говорят в деревне: Ветровца, мол, пустят по миру, в один прекрасный день он все свое хозяйство унесет в ранце за спиной и не почувствует тяжести в пути. Но мы посмотрим, кто кого! Если бы даже ты временно проиграл в Вишневой, если бы эти волки довели нас до нищеты, мы просуществовали бы и без них. Зато я всегда могу сказать: «Мой муж борется за лучшую жизнь для бедных людей, и это греет сердце лучше, чем кулацкая перина!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю