Текст книги "Знамя (Рассказы и повести)"
Автор книги: Ян Дрда
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Только через некоторое время, придя в себя, он расстегнул прочные ремни протеза. На обрубке выше колена кровоточила стертая в нескольких местах кожа. Но больше, чем физическая боль, его мучил жгучий стыд: что теперь скажет обо мне товарищ Бурка, что подумает Франтишек! Какой я плохой коммунист!
Ни за что ни про что, из-за каких-то предвзятых дурацких ощущений, я обвинил Шмерду чорт знает в чем! Горячусь, как баба, поддаюсь настроению… А Шмерда в эту самую минуту, может быть, точно так же лежит на постели, корчась от боли, и мучается от того, что не мог быть с нами… Завтра же поеду к Бурке… нет, сперва схожу к Шмерде, выложу ему все, извинюсь перед ним… Ведь он старый товарищ Петра Лойина, они работали вместе. Ведь именно они привлекли молодежь, когда начали в Непршейове подпольную работу против нацистов. Ведь он первый в Непршейове попал в когти гестапо…
С необычайной четкостью стоит перед его глазами эта картина: в лучах январского солнца искрится замерзший снег на непршейовской площади; наискосок через площадь, на девственной снежной поверхности, видны два глубоких следа от автомобильных колес. А перед калиткой Шмерды стоит зловещая зеленая машина; три эсэсовца в мундирах и трое в штатских непромокаемых куртках серо-зеленого цвета, в надвинутых на глаза шляпах оглядывают настороженным, враждебным взглядом безлюдную площадь.
Петр Лойин и Станда стоят за занавеской у крохотного оконца в чулане Мареков. Станда слышит, как будто все это произошло только сию минуту, порывистое, взволнованное дыхание Петра, и так как Петр упирается в его плечо левой стороной груди, догадывается, что твердый предмет в кармане Петра – это девятизарядный парабеллум.
– Что делать? Будем стрелять?
– Спокойствие, – говорит Петр. – Не сейчас. Расправимся с этими – завтра пришлют сюда целый батальон. Устроят из Непршейова вторую Лидице. Если они завернут сюда к вам, мы убежим через гумна в лес. Деревня не оцеплена. Но завтра, завтра они поплатятся за Шмерду!
Калитка вдруг распахивается, скорее всего, от удара ногой, и между двумя гестаповцами выходит Шмерда. На руках у него сверкают наручники, шуба накинута на плечи, шляпы на нем нет, лысая голова на сильной шее гордо откинута назад.
– Он человек упорный, из него ничего не выбьют… – шепчет Петр Лойин.
В тот день гестаповцы забрали еще Высоцкого, Хонду, Гаврана Жлабка. Все – шахтеры. Почему, собственно, взяли Жлабка, никто не знал. Такой тихий человек, домосед. Быть может, это произошло в связи с хищением динамита на шахте. Он умер, замученный, так же молча, как жил всю жизнь.
«Проклятый январь, – думает Станда, – скольких хороших людей у нас тогда не стало!»
И вдруг развязавшийся клубок воспоминаний продолжает разматываться дальше. Десять дней спустя разведка отряда «Серп и молот» под командованием комиссара Водолазова наскочила в густом буковом лесу под Током на отряд СС. С эсэсовцами был лесник Мушл, живший в сторожке у Оленьих колодцев.
Разведка партизан не стреляла, хотя у нее и было преимущество внезапного нападения. Нужно было выяснить, куда направляются эсэсовцы. Партизаны в белых маскировочных халатах следовали на лыжах за фашистами по глубокому снегу, через вырубки, на расстоянии двух километров. Фашистов в зеленых шинелях было видно издалека.
Через час все выяснилось. Фашисты шли прямым путем к землянке на северном склоне Тока. Они обложили ее на почтительном расстоянии и стали стрелять как при круговой облаве на зверя. Но в землянке было пусто.
Промерзнув до костей, обозленные эсэсовцы вечером вернулись к сторожке, где они оставили два своих грузовика, и захватили с собой в город и Мушла. Лесничиха упала перед ними на колени, обнимала сапоги молодого эсэсовского офицера, умоляла сжалиться.
– Не бойтесь, мы берем его с собой вместо проводника. Не позже, чем через неделю, привезем обратно, – со смехом уверял ее офицер.
Мушл не вернулся. Зря только жена его унижалась. В конце недели стало известно, что Мушла повесили в таборском гестапо.
Капитан Олексинский тотчас же после отъезда эсэсовцев созвал совещание штаба. Решение было заранее ясно: сейчас же освободить все землянки, известные лесникам и арестованным подпольщикам. Немедленно. Все должно быть сделано до рассвета: никаких следов, никакие материалы не должны попасть в руки врагу.
Перед глазами у Станды блестит занесенная снегом лесная тропа к Гладкой, вся розовая от угасающей зари. Они идут втроем, на сапоги у них намотаны тряпки, вокруг пояса веревки, подмышкой топор. Лесорубы. Им приказано стрелять только в случае крайней необходимости. Трофейные парабеллумы спрятаны в карманах на груди. У каждого две обоймы по девять патронов. Петр Лойин неутомимо протаптывает дорогу в снегу своими сильными, огромными ногами, оставляющими глубокий, как говорит Алеша, «слоновый» след, Станда в середине, Алеша Москвин прикрывает тыл.
Когда Станда закрывает усталые глаза, ему явственно представляется глубокая лесная тишина. Только слежавшийся снег, проваливаясь, слегка хрустит под ногами да деревья потрескивают едва слышно от крепнущего к вечеру мороза. Иногда пронзительно вскрикивает спугнутый фазан.
Переход от дня к ночи происходит как-то странно. Заря вдруг потухла, точно смытая одним энергичным движением, и вместо нее над горизонтом внезапно появилось холодное зеленое пламя. И в ту же секунду позеленел и снег.
– Смотри, какой художник… природа! А! – восторженно шепнул Алеша за спиной Станды. И Станда в эту самую минуту думал: «Эх, если бы я был таким живописцем!»
Землянка под Гладкой была занесена снегам, и ее было трудно заметить. Алеша Москвин остался караулить. Петр со Стандой разгребли хвою, маскировавшую вход, и с электрическим фонариком в руках вошли внутрь. Все было в порядке. Они разгребли землю над специальным погребом и вынули оттуда сорок килограммов взрывчатки и два жестяных ящика с немецкими гранатами. Петр разделил взрывчатку, чтобы положить в два заплечных мешка, Станда взял ящики.
– Готовы? – всунул внутрь голову Алеша.
В этот миг с трех сторон послышались громкие выстрелы. Алеша, невредимый, вскочил в землянку, а Петр зашатался и схватился рукой за левое плечо.
Они были в ловушке.
Алеша бросился к гранатам, насовал их себе за гимнастерку и на животе выполз из укрытия. Тройной взрыв разорвал тьму. В чаще, откуда стреляли из винтовок, кто-то взвыл нечеловеческим голосом.
Ручной пулемет правильными очередями начал бить по дерновой крыше. Все трое легли на землю у самого входа.
– Боятся близко подойти, знаю я их! – спокойно прошептал Алеша. – Уже темно, забирайте все гранаты, сейчас выскочим. Пойдем на прорыв!
В то время когда они нагнулись над ящиками с гранатами, поспешно разбирая небольшие металлические цилиндры, у входа вспыхнул ослепительный свет и раздался взрыв. Фашистам удалось бросить гранату перед самым входом в землянку. Объятые глубокой тьмой, ослепленные внезапной вспышкой, ощупывали партизаны друг друга.
Станда нашел плечо Алеши. Ватник был разорван осколком, пальцы попали во что-то теплое, липкое. Но Алеша был в сознании: он на миг осветил фонариком пол, чтобы ориентироваться. Петр Лойин лежал ничком в луже крови, осколок сорвал шапку вместе с куском кожи. По левому уху струей бежала кровь. Но и он был в сознании, его темные глаза ярко блестели во мраке.
– Ты цел, Станда? – шепнул Алеша и прикоснулся к нему рукой. – Беги!
– Нет, – сказал Станда. – Останемся все вместе. Живыми в руки им не дадимся!
– Беги и скажи командиру! Приказываю! Надо спасти других!
Петр Лойин приподнялся на локте, обтер левый глаз, залитый кровью, и притянул поближе к себе жестянку с гранатами.
– Беги! – подтолкнул он Станду здоровой правой рукой, – прыгай в ущелье, куда придется. Снегу там много, съедешь до самого низа. Скажи, что мы попали здесь в засаду! Пусть остерегаются!
Они поцеловались на прощанье. Станда почувствовал на губах кровь Петра. Алеша приподнялся у входа, стремительно швырнул две гранаты. – Беги! Привет!
Станда стиснул в правой руке парабеллум, в левой – деревянную рукоятку гранаты и гибким движением выскользнул из землянки. Он упал в глубокий снег, ободрав лицо о ледышки, но все доходило до него откуда-то издалека, как что-то постороннее. Сейчас он слышал только голос Алеши: «Приказываю!»
Добегу!
Станда разгреб перед собой снег, перевернулся на бок, в какое-то мгновение успел осмотреться в темноте вокруг себя. Собак у них нет? На локтях, вжимаясь в снег, он пополз к чаще над глубоким ущельем. Оттуда не стреляли; видимо, эсэсовцы были уверены, что там пройти нельзя.
Потом одним духом он проскочил сосновую поросль. Споткнувшись о какое-то деревцо, он потерял равновесие, долго-долго летел вниз головой, прежде чем зарыться в глубокий сугроб. Петр сказал правду – все скалы были занесены снегом. Станда продолжал падать, потому что под тяжестью тела сугроб быстро съехал вниз по крутому склону; пришлось думать только о том, чтобы не потерять пистолет и гранату. Два раза Станда обо что-то больно ударился головой, но сознания не потерял.
Он остановился на самом дне ущелья, в русле стремительного незамерзающего ручья. Выстрелы наверху слышались все чаще, слабые отблески от взрывающихся гранат взлетали в темноте. Товарищи продолжали обороняться!
Станда лег прямо в воду, на дно потока, и под густыми, лежащими почти на поверхности ручья, ветвями старых елей пополз по ущелью. Сейчас он, наконец, понял, о чем думал Алеша, когда закричал: «Беги!» В десять часов вечера от Волчьей скалы должны отправиться к запасным землянкам остальные роты. Нужно предупредить, чтобы и те тоже не угодили в западню.
Только там, где ручей замерзал, в долине у первого омута, Станда вылез из воды. Он наткнулся на узкую звериную тропу: скорей всего, здесь ходили на водопой олени. Он пополз на четвереньках, засунув пистолет за пазуху и взяв деревянную рукоятку гранаты в зубы. Этим путем я должен пробраться по склону на другую сторону, упрямо твердил он, карабкаясь по крутому обрыву.
Бой там, наверху, не прекращался.
«Беги! Беги!» – настойчиво подгонял Станду алешин голос. Он перебежал через молодую сосновую поросль, оцарапав лицо и руки о какие-то колючки, попадавшиеся на пути, на коленях прополз через две занесенные глубоким снегом вырубки, не думая уже о широком следе, который остается за ним, и вырвался километра на три ниже на дорогу, по которой они пришли сюда. Он нагнулся к снегу, ободранными руками ощупывая следы. Нет, их все столько же: он узнал свой след, следы Петра и Алеши. Никто не проходил этим путем после них.
До Волчьей скалы оставалось еще семь километров. Он совсем потерял представление о времени. Только по звездам определил, что сейчас около восьми, самое большее – половина девятого. «К десяти добегу!» – сказал он уверенно. Но через несколько шагов левая нога вдруг болезненно заныла.
«Скорее всего, я стер ее!» – мелькнуло у него в голове. Звуки выстрелов, непрестанно раздававшихся за его спиной, хотя и не так громко, но явственно, вселили в него новую надежду. Может быть, фашисты не посмеют пойти в атаку в темноте, тогда Алеша и Петр продержатся до прихода подкрепления! Эсэсовцы не любят сражаться ночью один на один. Сколько раз рассказывал им об этом комиссар Водолазов, основываясь на собственном опыте! Это была фантастическая, неправдоподобная надежда: ведь они оба были ранены, ведь у них было едва ли больше двух десятков гранат… Но тем упорнее надеялся Станда. В десять мы выйдем от Волчьей скалы, весь отряд на лыжах, после полуночи обнимем Алешу и Петра!
Вся одежда на нем обледенела. Куртка хрустела на каждом шагу, на бедрах он чувствовал уколы мороза, жгучие, как раскаленные иглы. И все-таки ему было жарко, все тело пылало точно в огне: я должен, должен должен!
Он бежал равномерно, как машина, и боль в левой ноге уже подчинилась этому темпу, стала тоже равномерной, будто тоже была необходима для дела. Когда Станда выбежал на Заячью горку, откуда дорога круто спускалась в ложбину, он на миг остановился. В эту минуту перестрелка совсем прекратилась. Конец? Или только передышка в жарком бою?
Но тут небо с той стороны, где находилась Гладкая, озарилось внезапной вспышкой голубого пламени.
Это был конец.
Станда упал на колени в снег, как будто у него подломились ноги, ударился лицом о мерзлый наст и по-детски испуганно заплакал. Петр! Алешка! Но тут же, в следующую секунду, привстал, напряженно прислушиваясь: кто это кричит!
«Беги! Беги! – слышался, казалось, над самым ухом, спокойный повелительный голос. – Надо спасти других! Надо спасти остальных!»
Станда стремительно вскочил, левая нога, совершенно уже одеревеневшая, подгибалась, но он не поддался. Он напряг, чтобы бежать дальше, все свои силы, силы двадцатитрехлетнего парня, закаленного работой в каменоломне; он как будто всем телом боролся со страшным врагом, казалось, каждым своим шагом он наносил удары, и на него сыпались сотни ударов в ответ.
Пронизывающая боль в левой ноге, прерывистое дыхание, глаза, залитые потом, намерзающим на бровях и ресницах… Но Станда бежал! Иногда ему казалось, что Алеша бежит рядом с ним, совершенно отчетливо он слышал за спиной его прерывистое дыхание, скрип снега под ногами. И все время слышится: «Беги! Беги!» И иногда казалось, что он видит себя со стороны, видит, как скользит по раскатанному льду, как спотыкается о камни, торчащие из снега. «Беги! Беги!» – кричал он в эти минуты сам себе, огорченный тем, что дорога убывает так медленно.
– Стой! – раздалось перед ним в темноте, когда он уже терял сознание. Остановился. Нет, просто повис в воздухе и молча упал в объятия разведчика Толи. Глаза у Станды закрылись сами, сознание почти угасло. Он был у цели. Словно издалека он слышал отрывистые вопросы Толи, чувствовал, что летит по воздуху… Это бежит Толя с ним на руках, скачет невероятными прыжками через лесные заросли в волшебных семимильных сапогах, о которых Станда знает из детских сказок… Он падает, падает, как в том ущелье… А теперь он уже в землянке, на знакомых нарах капитана Олексинского; снова он смотрит, словно со стороны, как Олексинский разрезает ножом левую штанину.
– Ранен навылет… выкарабкается! – ощупывает кто-то толстыми мужскими пальцами небольшую красную дырочку в середине бедра. «Ранен?» – удивляется про себя Станда и вдруг вспоминает, что когда он бросился в ущелье, то споткнулся левой ногой о какое-то деревцо и тут же полетел головой вниз…
Ага, ранен! На пересохшем языке Станда почувствовал обжигающий вкус коньяка, чья-то рука, пахнущая табаком, приподняла его веки. В голове вдруг вспыхнуло алешино: «Беги!»
Все сразу стало ясно. Станда приподнялся на локтях и закричал капитану изо всех сил:
– Измена! Измена! На Гладкой мы попали в засаду. Спасите…
Станда Марек напрягает все свои силы, хочет вскочить, бежать с остальными, но чувствует, что какая-то тяжесть лежит у него на голове.
Что это такое? Рука матери!
Под потолком его комнатушки горит слабая электрическая лампочка. Мария Марекова склоняется над постелью и испуганно смотрит на Станду:
– Проснись, проснись же, сынок… я здесь, около тебя, видишь, мама…
Пристыженный Станда сел на постели, провел рукой по вспотевшему лбу:
– Уснул… чорт побери! Который час?
В обрубке левой ноги он чувствовал острую, колющую боль. Словно небольшая красная дырочка в бедре над коленом еще совсем свежа.
* * *
«Чш-шш, чш-шш, ч-шш», – брызжет струйками в жестяной подойник пенящееся молоко. Это единственный громкий звук в мирной вечерней тишине коровника, в котором уже потеплело от дыхания коров. Вверху, под потолком, если хорошенько прислушаться, тонюсенько звенит поврежденная нить единственной лампочки, преждевременный комариный писк. Коровы дремлют, их не тревожат незнакомые женские руки, которые прикасаются к теплым шершавым соскам. Иногда только какая-нибудь корова притронется мягким холодным носом к автоматической поилке: зажурчит струйка воды, слышится хлюпанье.
Власта Лойинова, одна из четырех доярок в кооперативном коровнике, уже кончает доить тринадцатую корову. Осталось еще четыре, а если другие женщины не успеют, то еще одна, две коровы сверх того – и первая дойка в кооперативе будет закончена.
Побаливают пальцы, болят и ладони от непривычно продолжительной работы; но вы привыкнете, руки, завтра и послезавтра перестанете болеть! Теплым белым ручьем льется молоко из полного подойника в большую деревянную кадушку, уровень молока в ней становится все выше и выше: посмотрите-ка, бабочки, такого молочного пруда я отроду не видывала! Сто литров! Верно? Будет еще больше, вот посмотрите!
– Мы могли бы уже выкупаться в нем, как, говорят, в старину делывала королевна из Цабы, чтобы стать красавицей! – смеется бабка Вондрачиха, все лицо которой покрыто сеткой морщин; с детской радостью она наклоняется над огромной кадушкой, словно собираясь увидеть на белой поверхности молока свое отражение, но тут же добродушно смеется:
– Такую старуху, как я, все равно красивей не сделаешь! А вот Власта… так она хороша и без молочной ванны!
Власта Лойинова, нагнувшаяся под широкий живот Клоудны, тихонько счастливо смеется. Не из-за этой болтовни бабки Вондрачихи: у той язык, что мельница, знай себе мелет без передышки, ни живого ни мертвого не пропустит. Власта смеется счастливому концу этого дня.
Мы, коммунисты, поставили, как всегда, на своем. Разрушили еще одну перегородку в человеческих умах. Мы, как рвущаяся весной полноводная река, перед нами ничто не устоит: мы боремся со старой жизнью, увлекаем людей к новой, уверенно идем к своей цели. Мы построим жизнь, необходимую для трудящихся: в ней не будет страха перед голодом, боязни потерять работу, не будет войн, не будет барских прихвостней. Люди будут свободно и радостно жить тем, что создали своим трудом.
Власте кажется, что она с детства была одной из волн этого великого потока, который не знает преград. Каждое важное событие в ее жизни, счастливое или несчастное, крепко спаяно с тем, во что Власта горячо верит – с борьбой за лучший общественный порядок на земле. За что застрелили ее отца, шахтера Тибурца, в двадцатом году? Он стоял во главе демонстрации, пал под красным знаменем, когда козогорские углекопы вышли на бой за социалистическую республику. Даже и сегодня перед ее глазами алое знамя, склоняющееся над разверстой могилой. На желтой размокшей глине причитает мать, глаза у нее покраснели от слез, а шестилетняя Власта смотрит вверх на знамя и пытается повторить слова песни, которую поет толпа шахтеров:
Никто не даст нам избавленья,
Ни бог, ни царь и не герой.
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой…
Старый Башта, верный друг отца, обнимает Власту за плечи, отводит ее от могилы и шепчет успокаивающе:
– Ты-то дождешься, Власточка! Вы, дети, непременно когда-нибудь дождетесь новой жизни! Мы должны победить, если даже и не так скоро… но по-другому не будет!
Когда Власте было тринадцать, все в поселке говорили: «Вся в отца пошла!»
У нее были иссиня-черные волосы, которые она перевязывала красной лентой, как в песенке, которую распевали девушки на их улице по вечерам:
Как пойду я на лужок
Да сяду на камень,
Повяжу я ленточку,
Красную, как пламень…
Песенка звучала в сумерках как далекая, соблазнительная приманка. В канавах шумела грязная вода, белесая, ядовитая, в ней не водились даже вьюны и лягушки, в конце концов она ухитрилась отравить даже траву по берегам. Но и такая вода плещется, перекатывает кремнистую гальку, подмывает берег, и в темноте девчата тоскуют:
На мне огненный платок
Мой неопалимый.
Чтобы всякий знал, что есть
У меня любимый.
Власта была еще неоперившимся гусенком, блузка на груди у нее чуть-чуть приподымалась, точно под нее было подложено два колючих каштана. И конечно, у нее не было никакого милого, который находится в рядах коммунистов, как об этом пелось в песенке.
Но Власта всеми силами души мечтала, что однажды все это сбудется, что явится угловатый, мрачный парень, у него будет красный галстук, как когда-то у ее отца, и вдруг он рассмеется, несмотря на всю свою серьезность, и прижмет ее к себе.
Прежде всего, собственно, это была тоска об отце, о его сильных руках, которые подбрасывали ее высоко в воздух, о его небритых колючих щеках, которыми он нарочно терся о ее щечки, о его медвежьих объятиях, от которых у нее хрустели косточки…
А когда ей исполнилось шестнадцать, этот угловатый, сумрачный парень пришел. Нет, она сама пришла за ним. Она работала тогда на канатном заводике. Это давало сорок крон в неделю, если человек надрывался, как лошадь.
– Бросаем работу! Должны дать прибавку! Ни прожить, ни подохнуть нельзя на наши заработки! – говорили мужчины. К ним присоединились и девушки, составлявшие три четверти работающих на фабрике. В два часа дня толпа рабочих вышла на фабричный двор. Сотня молодых возбужденных девушек, тридцать измотанных молчаливых мужчин, в которых изнурительная работа и пеньковая пыль уже иссушили жизненные соки.
– Лойин придет! Лойин будет говорить от коммунистов!
Он был не с их фабрики, а из каменоломни и пришел прямо после смены. Синий термос выглядывал из кармана пиджака. Прежде чем вскочить на фабричную фуру, он торопливо доел кусок черного деревенского хлеба.
Он заговорил медленно, словно боролся с каждым словом, с трудом выламывая его из скалы. При этом он весь как-то ощетинился, нагнув голову вперед, сжав в кулак тяжелые шахтерские руки и подняв их перед собой. Иногда он спотыкался на слове, понижал голос. Тем напряженнее была тишина на дворе, тем сильнее билось взволнованное сердце Власты.
Только раз в жизни возникает у человека такая твердая уверенность.
«Это тот самый!» – сказала она себе в радостной решимости, как будто только и ждала его целых три года. На миг их глаза встретились, когда он посмотрел на первый ряд стачечников: веселый, удивленный взгляд задержался на ней. Лойин запнулся на полуслове и поспешно отвернулся. Но этот взгляд упал в душу Власты, как камень в омут: он будет вечно лежать на самом дне сердца.
И тут из боковых ворот фабрики вдруг выскочили жандармы… четыре, пять, шесть. Они бросились к фуре, обступили Лойина и стащили его вниз. Несчастный ударился лицом прямо о землю.
Но он мгновенно вскочил, отшвырнул от себя жандармов сильными руками, внезапно нагнулся и ударил одного из них головой под ложечку. Казалось, что он спасется, скроется в густой ощетинившейся толпе рабочих.
Власта радостно вскрикнула: «Не сдастся, убежит!»
Но жандарм подставил ему ногу. Лойин споткнулся, снова упал, и на него навалились жандармы. Они одолели его тяжестью тел, и хотя он напрягал все свои силы, сбросить с себя жандармов не смог. Когда он поднялся, на руках у него были надеты наручники.
– Не сдавайтесь! Продолжайте борьбу!.. – крикнул он напоследок, прежде чем ему успели заткнуть рот.
За призыв прекратить работу ему дали три месяца тюрьмы.
В течение этих девяноста двух дней Власте казалось, что внутри у нее кусок раскаленного железа, что ее сжигает какое-то ужасное пламя. Каждый вечер она ходила под решетчатыми окнами тюрьмы. Может быть, он смотрит на меня? А может, и видит, да не узнает…
– Когда Лойин выйдет на волю? – спросила она, угостив часового папиросами.
– Зачем это тебе нужно знать? Видно, демонстрацию готовите?
– Нет. Я… Я… его милая!
Она ужасно покраснела от этого вранья, думала, сгорит со стыда.
– Милая? Вот здорово! Соскучилась, что ли? Ну так приходи вечером, в шесть…
У нее подкашивались ноги от необычайной слабости, когда Петр вышел из тюремных ворот. Как же я подойду к нему… смутилась она, окаменев, как соляной столп. Казалось, он заметил ее с первого взгляда.
Он открыто, от всего сердца улыбнулся, как будто шел с вечеринки, а не из заключения. Из кармана по-прежнему выглядывал синий термос, с которым его арестовали. Как будто он забыл его в кармане. Лойин подошел к Власте, подал ей руку и весело спросил:
– Так это ты меня ждешь?
Она потупила голову, не в силах произнести ни единого словечка. Ее сотрясала до кончиков пальцев, которые он держал в своей руке, странная лихорадочная дрожь.
– Так это ты моя милая?
Она молча кивнула ему и тут же перепугалась. Боже, какая я дура, он засмеет меня, бросит с позором посреди рынка! Но Петр взял ее под руку:
– Ну так пойдем, проводи меня немного. Мне еще очень далеко идти.
– Вы не здешний?
– Какое там! С реки, из самого Непршейова! На краю света! А чего это ради ты мне «вы» говоришь? Ведь мы, как-никак, товарищи по борьбе.
Обрадованная Власта молча кивнула. Да, товарищи, такие, каким был отец! И я – твоя подружка! Слова старой песенки вдруг зазвучали в ее сердце:
Не кружись кленовый лист
Осенью ненастной.
Милый мой социалист
Самый, самый красный.
– А тебе там не было… страшно? – спросила она его робко.
– Почему страшно? У меня там минутки свободной не было. Я столько там передумал, привел мысли в порядок. Жаль только, что не разрешили мне читать порядочные книги. У них там одни марианские календари… насчет того, как бедная девушка с помощью девы Марии достигает супружеского счастья…
Когда они дошли до соснового лесочка за городком, он остановился, неожиданно взял ее за обе руки:
– Ты работаешь на канатном заводе, так ведь? Вы проиграли… эти негодяи социал-демократы поспешили сорвать забастовку. Это не беда, девочка. По крайней мере, вы научились кое-чему… кому верить, кому не верить!
Она не знала, что на это сказать: она стыдилась, что такая глупая.
– А ты чья, собственно говоря, товарищ?
– Тибурцова. Папаша тоже был шахтером.
– Дочка товарища Тибурца, который погиб в двадцатом?
Оба помолчали, как будто тень покойного прошла между ними. Они сели на опушке леса среди вереска, который только что начинал цвести первыми мелкими колокольчиками, молча смотрели на городок, над которым плыли облака темного дыма из шахт.
– Видишь, как обращаются с нами, коммунистами. Нас арестовывают, расстреливают, но не могут убить в нас решимость переделать жизнь. Товарищи умирают, но бессмертная мысль живет. Нам предстоит еще много усилий, кровавой борьбы, но мы хорошо знаем, что наступит день, так же, как он наступил в России, когда мы победим. И после этого, девочка, после этого мы построим прекрасную, радостную жизнь! Уже твои дети – вот увидишь! – будут жить при социализме. В Советском Союзе – первая социалистическая пятилетка. Там строят новые заводы, новые шахты, огромные плотины и электрические станции. И везде хозяйничает рабочий класс У них, у советских рабочих, мы учимся. Мы научимся у советских товарищей и еще кое-чему другому: как создать подлинное человеческое счастье на вечные времена…
В эту минуту «а его щеках вспыхнул румянец, расширившиеся зрачки смотрели куда-то вдаль, точно видели это прекрасное будущее, о котором он говорил.
– Видишь ли, над нами смеются, говорят, что мы фантазеры. И отчасти это правда! Мы мечтаем, от всего сердца мечтаем о том, что должно быть и что будет. Но мы умеем бороться за то, о чем мы мечтаем!..
Власта Лойинова поднимается от последней коровы с подойником, наполненным теплым вспенившимся молоком. Лицо ее горит от волнения так же, как и тогда в сосновом лесу за городом.
Новая жизнь уже пришла, Петр! Двери в завтрашний день распахнуты настежь. И у нас уже есть своя социалистическая пятилетка. И мы уже взялись за самое трудное: за деревню. С непршейовских полей исчезли межи, а сегодня у нас есть и скотный двор, кооперативный скотный двор! Да, мы строим социализм! Ты видел, наверно, это своими проницательными, смотрящими в далекое будущее глазами, прежде чем навсегда померкла вспышка последнего взрыва! Ты ощупывал эту новую жизнь, держал ее в руках, прежде чем вы бросили последнюю гранату в груз взрывчатки!
Молоко шумит, кадушка полна. Теплый, приятный запах овевает Власту Лойинову. Так пахнут маленькие дети, приходит ей в голову, так пахли мои, петровы, дети, когда я кормила их грудью. И один за другим, такие различные и все-таки в чем-то похожие на своего отца, они проходят перед ее глазами.
– У тебя сын – ударник, – тихо шепнула Власта, когда весенним вечером в темноте остановилась на минутку у памятника, на котором написано имя Петра.
– Он радует меня… и ты бы радовался! Я никогда не падала духом, не пришла в отчаяние даже тогда, когда товарищи пришли ко мне сказать, что ты до конца выполнил свой долг. А сегодня, сегодня я даже не печалюсь. Так должно было быть. В каждой битве есть павшие воины… но коммунизм живет. И наши дети… увидишь!
Она невольно улыбнулась той уверенности, которую она в себе чувствовала… Она не заметила даже, что какой-то человек идет вдоль стены. И только когда он был уже за ее спиной и песок под его ногами заскрипел особенно отчетливо, она испуганно обернулась.
– Никак… к покойнику ходят поговорить? – послышался в темноте звучный, но невеселый голос. Власта узнала Войту Драгоуна, которого Шмерда месяца три назад рекомендовал кооперативу как агронома.
– Ах, это ты… а я подумал, что милая ждет здесь милого…
Он остановился около Власты.
– Ну что, пришла рассказать покойнику, как вы дело ведете в Непршейове? – Животная злоба чувствовалась даже в голосе.
Ей не было надобности пускаться с ним в разговор, но она не удержалась:
– Как ведем? Ведем отлично, не беспокойтесь!
Ей не хотелось уходить первой: пусть не думает, что она бежит от него, что от его злобы она струсит или растеряется. Но Драгоун тоже не торопился уходить. Он оперся о прочный угловой столбик ограды и кивнул в сторону могилы:
– А может быть… покойник… удивился бы тому… до чего вы сегодня дошли. Он боролся за свободу… а вы – за что? Счастье его, что он спит… А если бы встал сегодня… у него бы, вероятно, голова закружилась!
Он говорил это медленным, глухим голосом, ненависть звучала В каждом его слове. Власта впервые слышала, что он так откровенно говорит, но все же она не удивилась. Власта давно уже знала, что ненависть должна когда-нибудь выйти наружу, это кулацкая порода, алчущая и жаждущая частной собственности, порода людей, которые готовы были придушить под периной родного отца, ушедшего на покой, чтобы не давать ему лишнюю мерку ржи, люди, которые доводили до самоубийства собственных детей, чтобы только к клочку земли присоединить еще один. Нет, такие сами не уступят, если на них не нажать как следует – и не один раз!
К этому Власта была уже давно готова. Но она никак не ожидала такой подлости: кулаки не боятся использовать память о Петре, они хотят извратить то, чему учил Петр, пробуют, не удастся ли неожиданным нападением вырвать у Власты хоть одно неуверенное, растерянное словечко, которое потом, как соль, они могли бы швырнуть в глаза непршейовцам, Петр Лойин мешает кулакам, и мертвый он стоит им поперек дороги. Если бы они могли сказать тем, кто снимает шапку перед гранитом, на котором высечено имя Петра: «Нет, Лойин представлял себе все по-другому, это был не такой коммунист…»