355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Дрда » Знамя (Рассказы и повести) » Текст книги (страница 11)
Знамя (Рассказы и повести)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:21

Текст книги "Знамя (Рассказы и повести)"


Автор книги: Ян Дрда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

* * *

Через полчаса мы все собрались в саду у дома Ираклия Чачвадзе.

Столы, накрытые белыми скатертями, прогибались под тяжестью ваз и блюд, наполненных удивительными плодами, виноградом, гранатами и яблоками, вареными и жареными поросятами, цыплятами, курами, индейками, черными наперченными колбасами из мяса диких кабанов, попавшихся на мушку тортизских охотников. На столе были миски с пламенеющими помидорами, длинными темно-зелеными огурцами, черными маслинами, миндалем, орехами, а на самой середине, на огромном деревянном круге, как паша на троне, развалился гогин баранчик, зажаренный и разрезанный на части.

Нас рассадили вокруг стола вперемежку с хозяевами и стали усердно наполнять наши тарелки.

Я сидел справа от председателя, от меня справа – Гога, но между мной и хозяином осталось еще одно свободное место. Я подумал, что там сядет хозяйка, но Ираклий с улыбкой объяснил:

– Это для тамады!

С минуту я ломал себе голову, что такое тамада, а потом забыл спросить. Да и как не забыть! Пошли разговоры, так что у нас у всех заболели руки: там, где не хватало слов, досказывали пальцы, чертили в воздухе или на скатерти. А энергичный взмах руки подтверждал сказанное. Но мы понимали друг друга, как родные, потому что хотели понять сердцем.

Вы знаете, как любопытны наши женщины: они во все глаза рассматривали, как одеты грузинки, расспрашивали, как какое кушанье приготовлено, перешептывались о том, что видели в домах: радиоприемники, патефоны, пестрые великолепные ковры… Когда же это бывало-, чтобы в сельской хате можно было найти ковры?! Крестьянка Гомолка из Драчова, веселая говорунья, закричала мне через весь стол:

– Ветровец, куда это ты нас привел? Ведь здесь как на свадьбе в Кане Галилейской!

А мне в эти минуты больше всего хотелось иметь крылья, чтобы немедленно хоть на минутку слетать домой, в Вишневую, рассказать обо всем, что сегодня переливается через край в моем сердце. Андулка, соседи, товарищи, – ведь и мы можем так же радостно жить, если переделаем жизнь в своей деревне! Мы должны все переделать! Переделаем! Тогда и люди станут другими: не будут один у другого тайком урезывать поле, не будут до крови избивать соседского мальчишку за одно сорванное яблочко, не будут ночью переставлять межевые камни, не будут за корову или хату продавать своих дочерей нелюбимому, не будут морить стариков голодом. Молодые будут выходить замуж и жениться не ради состояния, а по чистой, искренней любви, о какой поется в песнях!

Я смотрел, как блестят глаза и пылают щеки у наших людей при разговоре с тортизцами, как взволнованно они рассказывают о своих домах, о детях, о старых ужасах и новых надеждах, и видел, каким энтузиазмом охвачены сердца. Что ж, разве с ними, с этими прекрасными людьми, мы не сумеем достигнуть таких же чудес и у нас, в Чехии? «Сумеем! Сумеем!» – хочется мне воскликнуть вслух, и в эту минуту я дал себе слово не жалеть своих сил и добиваться победы социализма и у нас в Чехословакии, и у нас в Вишневой!

Разве здесь, в «Тортизе», еще двадцать лет назад бедные крестьяне с помощью старинного плуга и пары волов не снимали урожай по десяти центнеров с гектара? Разве здесь не было нищих, полуголых детей с голодными глазами? Разве здесь женщины не были под игом изнурительного труда? Ведь именно об этом рассказывают за столом тортизские старики! Говорят о том, как на ветвях старого дуба царские жандармы повесили пятерых крестьян-бедняков за то, что те не смогли заплатить подати и предпочли бежать в горы. Злее кавказских барсов были в то время господа. Они выпили больше крови, чем все дикие звери. И здесь были свои ломикары, которые мучили рабочий люд, и свои Козины, которые отдавали жизнь в борьбе за человеческие права, и свои яношики, которые мстили за несправедливость по отношению к беднякам. И здесь лились кровь, слезы и пот, которыми можно было бы до краев наполнить все наши пруды. Не всегда была Тортиза такой. Только двадцать лет она называется «Красная Тортиза» – «Руда Тортиза»!

Ираклий Чачвадзе оторвал меня от этих мыслей: он посадил рядом со мной красивого, стройного, как горный явор, старика, ростом выше меня на голову, седовласого, но с черными, как вороново крыло, усами, с проницательными черными глазами и с орлиным носом.

– Познакомьтесь, – сказал Ираклий, – это наш тамада!

До этой минуты никто из тортизцев не прикасался к вину. Без тамады, без председателя пира, в Грузии не пьют. Тамада – это глава стола. И, конечно, у него есть особый опыт! Он предложит выпить тогда, когда захочет развязать язык замолчавшему, но не позволит даже глотка тому, у кого от вина уже начинает мутиться в голове. А, главное, он следит за тем, чтобы за столом шли мудрые и красивые, веселые и радостные речи, братские и сердечные. И вот наш тамада уже поднял окованный серебром рог и ясным, молодым голосом произнес тост за здоровье, счастье и процветание нашей Чехословакии…

Я бы, товарищи, с таким удовольствием поведал вам все, что сказал прекрасного о нашей родине этот славный восьмидесятилетний грузинский колхозник, пасущий тортизские отары овец! Но мне нужно стать поэтом, чтобы передать его прекрасную речь. Так красиво, как он сумел сказать о Сталине, о нашей дружбе, может, и в книжках не пишут. Наша страна лежит далеко-далеко, но Сталин своим ясным взглядом смотрит еще дальше, он видит край света, видит самого последнего бедняка. И о нем тоже думает Сталин. Выше, чем может взлететь горный орел, летит мудрая мысль Сталина, шире, чем все моря света, его богатырское сердце, любящее всех угнетенных! Хорошо и красиво живется народам со Сталиным!

Сказал тамада и о товарище Готвальде. Он знал столько подробностей о его жизни и борьбе, что даже мы были пристыжены. Боевым соколом он назвал его, а нашу Чехословакию – сияющей жемчужиной, которая будет всегда светиться под солнцем свободы…

Я хотел поблагодарить старика, но мне помешали слезы радости. И никто из наших в ту минуту не мог вымолвить слова от радости и счастья. Мы только молча поцеловались и снова и снова вместе с грузинскими друзьями восклицали: «Гаумарджос! Гаумарджос!»

В эту минуту послышались гармоника, бубны, дудки и тамбурины, и тортизская молодежь в два ряда пустилась танцевать. Стройные, как ели, парни в черных бешметах, в барашковых шапках, с обнаженными кинжалами в руках, как будто готовы были ринуться в бой. Девушки в длинных платьях, с белыми вуалями, которые, как снег, прикрывали смоляные волосы, с золотыми позвякивающими монетами на запястьях, в вышитых золотом шапочках на темени… Первая как в работе, так и в танце Назико – тортизская роза, прелестная голубка. А напротив нее с острым кинжалом в зубах наш Гога.

Он, притопывая, наступает, словно ястреб преследует голубку, и Назико отходит назад мелкими, неприметными шажками, будто сама она стоит на месте, а земля уплывает у нее из-под ног.

А потом вот так же выплыл белый девичий поток. Руки прижаты к груди, головы гордо подняты. Поток отступает и наступает, как белая пена у берега Каспийского моря. Потом они белыми хлопьями закружились в вихре… Нет, нет, скорее это напоминало яблоневый цвет на майском ветру… И уже снова теснит эту белую волну черная стена парней. Они дико кружатся, потом вдруг над головами у них блеснули кинжалы, и у нас на глазах разыгрался стремительный бой. «Бринк! Бринк!» – звякают один о другой кинжалы, так что искры летят. Чорт его знает, как эти парни не посносили друг другу буйные головы! Но вот ликующий крик, и кинжалы вдруг начинают свистеть у самой земли, парни «подсекают» друг другу ноги. Таким молниеносным ударом и впрямь можно перерубить голень, если вовремя не подскочить на метр от земли, если не взлететь, как черная огромная птица.

Ираклий приподнялся, встал и старый тамада. Глаза у обоих блестят, ноги притопывают в такт музыке… И в ту минуту, когда Гога, едва касаясь земли, опять, как облачко около месяца, кружится вокруг Назико, налетает Ираклий и, словно горная гроза, словно падающая скала, своей огромной фигурой вытесняет из круга худощавого Гогу и начинает кружить около Назико в бешеном вихре, так что рябит в глазах. Но не пара старый орел голубке! В один миг выскальзывает Назико из его круга, белое покрывало мелькает, как крыло, и вот Назико уже опять кружится с Гогой, впиваясь голубыми глазами в его черные очи, и оба слегка взлетают, как от легкого дуновения утреннего ветерка…

Разгорячившийся Ираклий со смехом возвращается к столу и озорно толкает меня локтем:

– Вот видишь, прогнала меня, старика. Молодой ей больше по сердцу!

Бубны умолкли, и Гога с Назико исчезли вместе с товарищами и товарками за темным орехом. Наши все еще смотрят, как околдованные, на лужок с примятой травой. При виде красоты и радости советской жизни у нас тоже как будто вдруг вырастают крылья. Словно внезапно лопнула скорлупа старого, которое не давало нам свободно вздохнуть.

Первая вечерняя звезда взошла над Кавказом, и мы взволнованно смотрим на нее. Это советская звезда, утренняя звезда нашего будущего. Она предвещает нашим детям счастливую зарю.

5

Время бежит, как река.

Скоро минет два года, как я вернулся из «Красной Тортизы». Смотрите: снег уже тает под вешним солнцем. Наша Вишневская земля больше не кажется разорванной на ленточки, не похожа на заплатанную юбку бедной пастушки. Теперь это – широкое поле, и сердце бьется быстрее, когда осматриваешь его с высоты Ветреного холма.

И у нас в Вишневой не один я, а десятки товарищей мечтают о «Красной Тортизе». Я раньше часто печалился, что у меня нет сына. Теперь их у меня полна деревня! По вечерам ко мне приходят соседи, приходит молодежь – трактористы, доярки, скотники, агроном, бригадиры и звеньевые… Прямо с поля, в грязных сапогах, они заходят к нам, садятся где придется, курят так, что над столом становится сине от дыма.

Но Андулка совсем не сердится: она, так же как и я, счастлива.

Я рассказываю о Назико и о Гоге, о тортизских виноградниках, о девичьих бригадах, о том, как социализм и камню дает жизнь. Потом перехожу опять к тому, что у нас еще нужно сделать. Мы придумываем, как двинуть вперед кооперативное хозяйство, как убедить последнего бедняка в том, что ему пора перестать колебаться, пора избавиться от старого, жалкого существования и вместе с нами приложить руки к общему делу.

Правда, виноград и прекрасные яблоки пока еще не растут на наших холмах. Но кто знает, чем кончится дело? В Словакии, говорят, в кооперативах уже выращивают и рис, даже с хлопчатником делают опыты. Возможно, что и наша «Красная Вишневая» будет когда-нибудь лежать среди черешневых садов и виноградников. Возможно, что и в наших садах вырастут огромные мичуринские яблоки, а возле плотины нашего Плачка будут засевать ветвистую социалистическую пшеницу!

Кто может остановить нас? Кто может повернуть нас вспять?

Никто никогда не справится с той силой, что пришла в движение во всем мире! Социализм будет, будет, будет! Каждое утро, когда я собираюсь на работу, я смотрю на картину, висящую между окнами, смотрю на мудрое лицо товарища Сталина, вглядываюсь в ясные глаза, которые видят завтрашний день. На его лоб, где рождается этот завтрашний день.

Спасибо вам, товарищ Сталин!

Хозяева
Отрывок из романа

И ласточки еще не прилетели

В углу у ограды, перед белым фасадом скотного двора, всего два дня тому назад покрытого свежей красной черепицей, грелся на солнышке старый каштан, весь усыпанный липкими коричневыми почками.

Каждый год он обгонял все остальные деревья в Непршейове, как будто рос под каким-то другим, более жарким солнцем. Почки набухали прямо на глазах, самые смелые из них уже чуть-чуть приоткрыли тесную оболочку и выставили под лучи апрельского солнца светло-зеленую пушистую кисточку.

Казалось, из клейких чешуек почки наружу продирается что-то живое: так кролик осторожно, но упрямо высовывает из норки свою лапку.

Франтишек Брана, стоявший неподалеку от каштана, обладал на этот счет зорким глазом. Это был невысокий, но кряжистый, как говорят у нас, широкоплечий человек; медно-красное от ветра и загара лицо покрывала сетка тонких морщинок. Франтишек разглядывал просторный запущенный двор бывшей помещичьей усадьбы, заваленный грудами ржавого железа, кучами длинной, оставленной плотниками щепы и старыми разбитыми кирпичами, но все его помыслы вертелись вокруг нетерпеливого каштана.

– Итак, – убеждал он сам себя, – близится настоящая весна. Говорят, она приходит и выгоняет скотину в поле только после того, как прилетят ласточки. А ласточки, и оглянуться не успеешь, будут тут как тут. Трава зазеленеет недельки через две, к тому времени хорошо поднимутся клевер и люцерна… Раздолье же нам будет!

И хотя по телу пробегал неприятный озноб от напряженного ожидания – хорошо ли все сегодня пройдет, не вздумает ли какой-нибудь негодяй-реакционер исподтишка сунуться в это дело, – Франтишек улыбнулся открытой чистой улыбкой, которую он пронес невредимой через все невзгоды и бедствия вплоть до 1945 года и которая сразу разглаживала все морщины на лице, превращая Франтишка в молодого парня.

Перед кучами обожженных до ярко-красного цвета новых кирпичей, рядом с которыми старый хлам на дворе становился почти незаметен, шагах в пяти от Франтишка стоял Гонза Грунт, перебирая нетерпеливыми пальцами клапаны сверкающего медью корнет-а-пистона.

Если Франтишек Брана слегка напоминал сосну, растущую на бесплодной песчаной почве больше в ширину, чем в высоту, но дающую плотную, прочную, жилистую древесину, то белокурый взлохмаченный Гонза Грунт походил на молодой высокий стройный ясень, ствол которого больше похож на тонкий гибкий побег.

Позади Гонзы в обычном порядке разместился оркестр из восьми музыкантов, или «непршейовская музыкантская команда», как окрестили ее на танцевальных вечерах по всей округе. Здесь стояли: старый Винценц Грунт с большой трубой, головастый, как верба, которую часто подрезают; второй трубач Тонда Когоут и тромбонист Франта Гавран – похожие друг на друга, почти как близнецы, оба маленькие, чернявые, колючие, два шахтера, неразлучные друзья, которых в шутку называли «пташками»[43]43
  Когоут – по-чешски петух; гавран – ворон. – Прим. перев.


[Закрыть]
, высокий, могучий, как развесистый столетний дуб, геликонист Вашек Петрус, с трудом просовывающий в гигантское кольцо своего инструмента голову и мускулистое плечо; кларнетист Матей Кручина, маленький, сухой, точно слива на каменистом склоне; седьмой, тарелочник Гонза Бузек, с короткими кривыми ногами и длинными черными усами, напоминал не дерево, а скорее пень, кое-как обрубленный на высоте, где у остальных людей обычно находятся ребра. Каждый взмах тарелок выглядел у него богатырским подвигом, а когда с бешеным звоном он ударял ими друг о друга, женщины смеялись и в шутку говорили, что верхним краем тарелок он бьет себя по носу, а нижним – по пальцам на ногах. Они дразнили и его жену:

– Послушай, Анка, куда ты кладешь на ночь своего Гонзу? Для постели он мал, а для люльки вроде как великоват.

Но Анка Бузек не сдавалась:

– Ну и пусть мой Гонза коротышка! Не велик дукат, да из золота!

Только последний музыкант, барабанщик, решительно ничем не напоминал дерево, а походил скорее на какого-то зверя: он был тощий, длинный, огненно-рыжий, веснушчатый и волосатый, с небольшой головкой хищного зверька, и даже позвоночник у него был изогнут, как у ласки. Имя его было Рзоунек, но все звали его Кольчавой, то есть лаской.

Гонза Грунт, заметив улыбку Франтишка, такую неожиданную и многозначительную, поднес свой сверкающий корнет-а-пистон к губам, правой ногой отбил такт, дал знак своим инструментом остальным музыкантам, и грянул фанфарный марш.

Из корнет-а-пистона, поднимаясь к небу, полились необыкновенно громкие, ликующие, чистые и трепетные звуки, как будто зазвенел жаворонок. Франтишек Брана вздрогнул.

– Погоди, я дам тебе знак! – оказал он все же совершенно отчетливо Гонзе. Ну, да разве станет слушать этот сумасброд, если его дурной голове вздумалось начать раньше времени. Однако сделанного не воротишь.

Люди, стоявшие кучками на обширном господском дворе, обернулись лицом к оркестру и все, точно по команде, направились к Франтишку. У девушек, нетерпеливо ожидающих весны, под распахнувшимися пальто виднелись праздничные блузки, на головах женщин белели шелковые платочки, там, где слонялся со своей верной свитой Пепик Лойин, виднелись три-четыре синие рубашки членов Союза чехословацкой молодежи.

У ворот затрещал мотоцикл; девушки взвизгнули, когда он въехал прямо в лужу, которую еще не успели засыпать. Сделав широкий круг по двору, старая явичка с двумя седоками подкатила к Франтишку. Узколицый, худой и бледный Карел Бурка, секретарь окружного комитета КПЧ, отпустил руль и снял защитные очки с больших добродушных светло-голубых глаз. С багажника слез Станда Марек, председатель местной ячейки коммунистической партии. Требовалась большая смелость, чтобы сесть на явичку и проехать десять километров по ухабистой дороге из Добржина, да еще с протезом вместо ноги. Когда Станда, немного прихрамывая, сделал несколько шагов, было заметно, как дрожала его здоровая нога. Но Станда тут же выпрямился, молодецки расправил плечи, преодолевая свою слабость.

– Честь труду, товарищи! – горячо пожал он руку Франтишку, пока Карел Бурка прислонял свою явичку к каштану. Станда жадно закурил «партизанку».

– Сумасброд, зачем ты полез на мотоцикл? Почему не дождался автобуса? – полусердито, полуозабоченно накинулся на Станду Франтишек.

– Успокойся, Франтишек, – ответил, затягиваясь, Станда, – я сегодня вечером еще танцевать буду, вот увидишь!

– Ну что, товарищ Брана, как дело с кормами? Обеспечены? – спросил вполголоса Карел Бурка, засовывая перчатки в карман непромокаемого плаща.

Франтишек пожал плечами:

– Ну что ж, сена и соломы у нас достаточно, вполне хватит до зеленых кормов. С картофелем обстоит хуже; ямы были плохо засыпаны, много погнило. Члены кооператива ворчат, что им и на еду не хватит. Пока дали по возу только Власта Лойинова и Вашек Петрус…

– А ты сам?

– Даю два, – улыбнулся Франтишек и с видом заговорщика прижал палец к губам. – Но ты помалкивай пока – это тайный резерв!

Мужчин было еще немного. Франтишек выглянул за ворота, подсчитал редкие фигуры, которые медленно собирались вместе, как ласточки в августе, и проворчал раздраженно:

– Наши непршейовские всегда тянут, нет чтобы сразу за дело взяться! Но мы непременно научим их более быстрым, решительным темпам! При такой медлительности и таким черепашьим шагом мы и через сто лет не дойдем до социализма… – В голове у него мелькнуло, что в выступлении следовало бы сказать именно об этом.

Карел Бурка засмеялся, а Станда решительно запротестовал:

– Стой, председатель! А разве мы идем вперед недостаточно настойчиво и решительно? Такая победа, как сегодняшняя, нам осенью и не снилась! – он пальцами погасил недокуренную «партизанку» и сунул ее в кармашек на груди. – Ну-ка, Франта, вспомни, как в прошлом году стояли мы перед этой полуразрушенной дырявой людской без крыши, без дверей и с разбитыми окнами, как мы ломали голову, с какого конца взяться и хоть что-нибудь построить из этих развалин!

Франтишек смеется про себя: Станда, как всегда, прав. Тогда, в октябре, они уже запахали непршейовские межи. Это был первый огромный шаг вперед. Но амбара для хранения общественного урожая не было, в усадьбе чернело поросшее дурманом и сорняками пожарище – память о боях в мае сорок пятого года, – вместо хлевов лежали кучи размокшего кирпича-сырца, похожие скорее на могильные холмики, чем на остатки стен.

– Так, так, господа кооператоры, теперь вы на коне, – посмеивались в непршейовском трактире кулаки. – Посмотрим, как вы станете хозяйничать в барских хоромах.

Теперь у кулачья что-то нет охоты смеяться; верно ведь, Станик! За зиму кооператив подвел амбар под крышу, покрыл его светло-серым этернитом, бригады добровольцев перестроили бывшую людскую, поставили коровник попросторнее и почище, чем зал в непршейовском трактире. Так члены кооператива в добром здоровье дожили до нынешнего дня!

Большие светло-голубые глаза Франтишка, живые и по-детски правдивые, останавливаются на музыкантах. Слава им, этим молодцам! Они могут не только сыграть туш, но и сделать кое-что поважнее. Всю зиму чуть не даром они работали здесь как каменщики я плотники, даже когда стояли сильные холода. Раньше в такие морозы каменщики отлеживались за печкой, а эти не потеряли головы даже тогда, когда столкнулись с самыми большими трудностями, когда раствор начал замерзать. Эти ребята затопили в двух хатах хлебные печи, засунули туда вместо хлебов корыта с раствором, но работу не бросили. Правда, они высосали довольно много рому, главным образом старики… но морозы-то ведь стояли такие, что в карьерах камни трескались!

Честное слово, Гонза Грунт сегодня может трубить на своем корнет-а-пистоне от всей души. Это его праздник. Только с помощью Гонзы амбар и скотный двор подведены под крышу. Хоть иной раз Гонза и действует сгоряча, очертя голову, но своих музыкантов он крепко держит в руках и не только при звуках праздничной польки!

Когда Гонза в прошлом году вернулся из армии с чемоданом, набитым нотами, и с новеньким корнет-а-пистоном, купленным на деньги, заработанные на шахтах в добровольческой бригаде, он прежде всего забрал в свои руки почти распавшийся оркестр, в котором играл когда-то только по приглашению. Гонза решительно отстранил собственного отца, едва не разогнавшего всех музыкантов нелепыми выходками и едкими шуточками, и через сутки сам стал капельмейстером. Две недели оркестр разучивал по вечерам новые пьесы, а когда в праздник музыканты в первый раз выступили в зале трактира, в Непршейове все только руками развели от удивления, услыхав музыку!

– Ну, это перелетная птица, – качали головами кумушки, – где ему высидеть в Непршейове. Парикмахер, да и музыкант к тому же, – так и станет он жить в деревне, дожидайся!

Но Гонза Грунт пришел на собрание местной коммунистической ячейки, предъявил свой членский билет и заявил, что хочет получить работу.

– А что, собственно говоря, ты собираешься делать, приятель? Брить бороды и быть капельмейстером? – недоверчиво, насмешливым голосом спросил его тогдашний председатель ячейки Шмерда.

– Капельмейстером-то, конечно, я буду! – сказал на это Гонза с мрачной решительностью. – Но к чему мне быть парикмахером? Я ведь не виноват в этой глупости. Отец меня не спрашивал, когда отдавал в ученье в Добржин. Думаю, что партия найдет мне более подходящее дело.

– А ты не пошел бы работать в наш кооператив? – неожиданно спросил тогда Франтишек Брана.

– Отчего ж не пойти. Можете взять меня трактористом! – и он вынул из кармана и положил рядом с партийным билетом свидетельство на право вождения автомашин, полученное в армии.

В добрый час, думает Франтишек, встретил я этого парня! Он сам разобрал и исправил «зетор»[44]44
  Марка автомобиля, выпускаемого в Брно. – Прим. перев.


[Закрыть]
для починки которого мы два месяца без всякого толку просили прислать к нам механика из Добржина, а когда в ноябре после дня поминовения усопших члены кооператива взялись за постройку амбара и скотного двора, Гонза привел на подмогу весь оркестр.

«Пташки» – Когоут и Гавран – были сознательные товарищи. Вместо своих труб они после смены брали в руки кирку и разбирали остатки стен, так что только пыль стояла столбом. Старый Грунт работал в бригаде по долгу члена партии и члена сельскохозяйственного кооператива, хотя и пробовал отвертеться и юлил, как угорь. Вашек Петрус был беспартийный, но вошел в кооператив одним из первых.

Когда поп вздумал упрекнуть его, говоря, что грешно водиться с коммунистами, Петрус отрезал:

– Не морочьте себе голову из-за меня, папаша! Я как-нибудь уж сам улажу свои дела с господом богом!

Но то, что и Матей Кручина взялся за плотницкий топор и вместе с Браной принялся ставить крышу, было делом рук Гонзы.

– Я не должен отставать от товарищей… – защищался Кручина, когда над ним смеялись кулаки.

– Жаль мне тебя. Кручина! У нас в кооперативе ценили бы такого работника! – сказал ему весной Франтишек, расплачиваясь с ним за работу в бригаде.

– Гм… у меня и без того ад в доме… – махнул рукой Кручина и ушел.

Только один-единственный человек в оркестре, барабанщик Кольчава, взбунтовался против Гонзы Грунта.

– Мальчику отдыхать нужно, Гонзик, – паясничал он, – надо сил поднабраться, чтобы барабанить на масленице!

– Как хочешь, – ответил ему Гонза, – будешь вместе с нами строить – значит будешь у нас барабанщиком. А коли не хочешь строить – так барабань на здоровье у себя дома в хлеву!

– Как так? Ты, молокосос, говоришь это мне, старому музыканту.

Все подняли головы и выжидательно поглядывали на Гонзу.

– Это не я один говорю! Это тебе могут в конце концов сказать и все товарищи!

Музыканты притихли. Старый Грунт почесал за ухом. «Пташки» перемигнулись, Гонза Бузек громко высморкался, Кручина забормотал что-то невразумительное, а Вашей Петрус сказал:

– Это верно. Лодыри нам не нужны.

Кольчава пал духом и притащился на стройку с бутылкой. Он пошушукался в сторонке с папашей Грунтом, пытался соблазнить Кручину, но этот ворчун отвернулся от него. Тогда Кольчава попытался отравить атмосферу грязными шутками. Но Гонза быстро подрезал ему крылышки.

– Эй ты, Кольчава, послушай! – накинулся он неожиданно на Рзоунка. – Не воображай, что если у тебя припасена бутылочка, то твое дело выиграно. Провалиться мне на этом месте, если я не вышвырну тебя отсюда вместе с твоей посудиной! Это мое последнее слово, понятно?

Франтишек Брана еще и сегодня смеется, рассказывая об этом товарищу Бурке. И все смеются – и Станда, и Бурка. Молодчина этот Гонза!

– Не забудь поблагодарить их, председатель, если это у тебя не записано на бумажке, – напоминают оба Франтишку то, о чем он и сам давно думал, – а Гонзу Грунта поблагодари в особенности. Пускай порадуется, что мы ценим его хорошую работу!

* * *

Вокруг Франтишка Браны, председателя единого сельскохозяйственного кооператива в Непршейове, уже шумит густая толпа человек в сто. Многие пришли только поглазеть, может быть, и со злорадными и враждебными мыслями.

Но Франтишек знает, что человек – не камень.

Еще сегодня, может быть, кое-кто из бедняков посмеивается, но завтра он призадумается над своей жизнью, его начнут, как червь, точить сомнения, а послезавтра, увидев, как зажили кооператоры, человек вдруг в испуге спохватится: а не опоздал ли я со своим мешком на мельницу? Мало ли какие случаи бывают.

Вот, например, в прошлом году осенью, после того как запахали межи, к Франтишку далеко за полночь постучал в окно упорный, как кремень, старик Маковец, которого коммунисты до этого безуспешно уговаривали два месяца. Он разбудил Франтишка, чуть не высадил раму:

– Примете вы меня в этот ваш кооператив? И буду ли я там наравне со всеми, хоть и не состою в коммунистической партии?

– Ну, конечно, примем, Маковец! Ты ведь малоземельный крестьянин и всю жизнь надрывался, как лошадь в конном приводе. Однако что тебе так вдруг загорелось?

– Вдруг?! Я, дружище, давно уже в голове так и этак прикидываю, четвертую ночь глаз не смыкаю! Разве я один справлюсь, если со мной беда какая случится? Эта старая жизнь мне опротивела, словно завшивленная рубаха.

Старая жизнь!

Франтишек Брана хорошо знает этот мучительный человеческий недуг. Эх, если бы можно было вонзить плотничий топор в это прогнившее прошлое, как в трухлявую крышу, и с одного удара обрушить на землю!

Но прошлое, точно плесень, оно проникло в самое нутро человека, приросло к живому мясу, впилось сотнями колючек, как репейник, присосалось, как клеш! Дернешь, вырвешь две-три колючки, а человек вопит от нестерпимой боли: «Перестань! Не смей меня трогать!», хотя, может быть, и сам чувствует, что ему полегчало бы, если бы сумел он сковырнуть со своей души эту старую, крепко приросшую коросту. Хорошо сказал Маковец: «Как завшивленная рубаха»!

«Сбросим ее с человека! Непременно сбросим!», – вдруг хочется закричать Франтишку, закричать по-дружески, в радостной уверенности, прямо в лицо всем соседям, обступившим его тесным кольцом. Из них добрая половина трепещет в душе от гнетущего страха перед чем-то непонятным: неужто такие же безземельные бедняки, как и они сами, их непршейовские соседи, и в самом деле выведут навсегда, безвозвратно, из старых хлевов своих коровенок, которые были для них нередко дороже жизни, неужто в самом деле по доброй воле приведут они сюда свою скотинку в этот неизвестный сарай, на этот общественный скотный двор, который выдумали коммунисты?

Неужто и взаправду спокойно отдает сегодня своих коров Белку и Серну Власта Лойинова, с топором в руках когда-то, еще до войны, гнавшая сборщика налогов от порога своего хлева и отсидевшая за это три месяца в тюрьме?

Неужто и взаправду ведет сюда старый Маковец свою Лысанку? Ведь он спас ее от верной гибели, когда эта корова была еще телкой и упала с высокой каменной террасы. Маковец бросился, подхватил телушку на руки, и хотя потом у него оказалось пять сломанных ребер, ноги у нее уцелели.

Неужто и взаправду отдаст Микеш своих Младшинку и Дымку, которых он с опасностью для жизни вывел из пылающего хлева, когда горящая кровля рушилась над головой, а от стен отскакивали пули эсэсовских пулеметов?

Франтишек Брана словно наяву слышит эти тяжкие, недоуменные вопросы, которые ворочаются, как жернова, в голове у стольких измученных, надорвавшихся от тяжелой работы горемык, на всю жизнь прикованных к голодному, жалкому хозяйству, которое так быстро высасывает все силы из человека. «Эх, если бы Власта Лойинова пришла первая, впереди всех, – упорно думает он, – это было бы счастливое начало!»

– Идут, идут! – зазвенел у ворот тонкий детский голосок.

Вся толпа зашевелилась, двинулась немного вперед, и все взгляды устремились к старым воротам усадьбы. Франтишку Бране бросились в глаза два тонких лиственничных шеста, им самим срубленные и ободранные третьего дня, такие блестящие, словно еще влажные от древесного сока, и над ними живое пламя флагов. Оба флага вдруг заполоскали от внезапного порыва ветра, материя тихо зашелестела и солнечно-желтые молот и серп блеснули на миг ярким лучом.

В толпе пробежал шум, как в лесу перед бурей.

Музыка оборвалась, Вашек Петрус снял со своего богатырского плеча геликон, протянул его Гаврану и выбежал через заднюю калитку со двора, скорей всего на помощь дочери Еленке, которая вела его вдовецкое хозяйство.

«Придет ли вовремя Анежка? – подумал Франтишек Брана. – Не годится, чтобы жена председателя приплелась сюда последней. Злые языки, пожалуй, могут еще сказать, что ей не очень-то хочется…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю