Текст книги "Ведьма на Иордане"
Автор книги: Яков Шехтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Много времени уделяли физическому воспитанию; при школе был большой, хорошо оборудованный гимнастический зал. Мальчиков готовили к активной жизни в обществе: они должны были пробивать себе дорогу, а для этого требовались основательные знания реальных дисциплин и крепкие локти.
Любимым предметом Якоба стали уроки труда. Больше всего на свете ему нравилось делать что-либо собственными руками. Он мог часами просиживать в столярной мастерской, выстругивая спинку для стула или обтачивая на токарном станочке филигранные балясины для перил лестницы. Запахи стружки и резкая вонь столярного клея приводили его в восторг.
Жизнь представлялась Якобу простой и понятной. После школы отец собирался отправить его в один из немецких университетов. Он мечтал, чтобы сын стал юристом и помог ему шире развернуть типографское дело. Правда, для того чтобы попасть в университет, надо было креститься, но Якоб до определенного возраста не питал к религии ни малейших сантиментов. Какая разница, куда не ходить – в церковь или синагогу?
Гувернантка Гертруда несколько раз тайком от родителей водила его в кирху, но сухость и скупость службы произвели на Якоба удручающее впечатление.
Все переменилось в последнем, выпускном классе. Учеба давалась Якобу легко, он без труда получал высокие оценки по всем предметам, но вдруг непонятно откуда в его душе разлилась сосущая тьма. Он не понимал, что с ним происходит. Простые и ясные удовольствия жизни уже не влекли его так, как вчера. Интересная книга или совместные юношеские забавы, еще недавно полностью поглощавшие внимание, теперь только окутывали легким туманом забвения душу, наполненную сосущей тьмой до самых краев. Он не мог забыться ни в гимнастическом зале, ни во сне: просыпаясь посреди ночи, Якоб прислушивался к себе и обнаруживал все ту же неизбывную тьму – густую и темную, словно чернила.
Поговорить с отцом он даже не пытался, они никогда не беседовали по душам. Попытка излить сердце перед ближайшим другом привела к неожиданному результату. Считая себя более взрослым и опытным, друг отвел его в бордель. Однако близкое знакомство с девицами легкого поведения вызвало у Якоба столь глубокое отвращение, что он решил стать монахом.
В костел он пришел сам, по собственной воле. Ему казалось, будто непритязательный бог однокашников сумеет утешить и его душу. Происходящее оттолкнуло Якоба. Чудовищный рев органа, тяжелые массы звуков, обрушивающиеся на покорно склоненные головы прихожан, резкие переходы от низкого, утробного гула труб к фальцетному надрыву, почти свисту. Нет, театральная пышность католической службы не для него. Но вместе с тем Якоб ощутил какое-то странное чувство облегчения, тьма не то чтобы исчезла, но немного сникла, скукожилась, даже отступила, нехотя подтягивая остающиеся фиолетовые языки.
Направление было правильным, поэтому из костела он отправился в православный храм. Однако густые клубы ладана, языческая роскошь священнических одежд, напускная пышность внутреннего убранства и юродивые нищие на паперти, вымаливающие медные монетки, оставили его душу все в том же томлении.
Вернувшись в протестантскую кирху, ту самую, куда в детстве водила его Гертруда, он впервые почувствовал нечто, напоминающее покой. Голые стены из красного кирпича, высокие своды, строгая атмосфера и сосредоточенные лица молящихся пришлись ему по нраву. Но когда он совсем было решился заговорить со священником, к нему, шаркая тщательно начищенными башмаками, приблизился человек, представившийся старостой. Говорил он неохотно, будто делая одолжение собеседнику, его губы кривились от плохо скрываемого пренебрежения. После нескольких произнесенных им слов, одним из которых было «еврей», Якоб поднялся со скамьи и, не попрощавшись, вышел наружу.
Сосущая тьма вернулась на свое место и даже поднялась выше. Теперь она подпирала кадык, вызывая судорожные глотательные движения, словно перед приступом рвоты.
Кто знает, куда завела бы Якоба борьба с тьмой, если бы не произошло событие, полностью переменившее его судьбу. Умер дед, отец отца, человек, о котором он только слышал. На похороны в далекий Хрубешув они помчались как угорелые.
– Эти похоронят, не дожидаясь приезда сына, – объяснил отец свою поспешность. Когда он произносил слово «эти», углы его губ презрительно дрожали, как у протестантского старосты.
Якоб не стал выяснять, кто такие «эти», предположив, что на месте все объяснится само собой. В Хрубешув они прикатили под вечер. Красное, точно яблоко, солнце низко висело над скособоченными крышами маленьких домов. На крышах толстым слоем лежал голубой снег. Длинные сосульки свисали с застрех. Почерневшие деревянные стены казались покрытыми вековой грязью. На соснах, тяжело взмахивая крыльями, каркали большие вороны. После высоких домов Данцига, его прямых улиц, чисто подметенных мостовых, фонарей на перекрестках Хрубешув показался Якобу краем света.
Но еще больше удивили юношу жители. Одетые в потертые кафтаны диковинного покроя, заросшие до самых глаз дремучими бородами, они совсем не знали немецкого, а говорили по-польски или на странно исковерканном идише. Якоб хорошо понимал еврейский и мог довольно бегло изъясняться, ведь его покойная мать всегда разговаривала с ним именно на этом языке, но некоторые фразы и словечки хрубешувцев привели его в полное замешательство.
В местечке у него обнаружилась целая куча родственников. Он и понятия не имел, что у отца есть три брата и две сестры, а у тех по шесть-семь детей. Все эти новоявленные двоюродные братья и сестры с интересом поглядывали на богатого городского родственника и явно хотели свести знакомство поближе.
Отец оказался старшим сыном умершего, потому на него свалилось множество всякого рода обязанностей. По дороге в Хрубешув он обещал Якобу, что в Данциг они вернутся через два дня, но родственники даже не думали отпускать их до окончания семидневного траура. Целую неделю отцу пришлось просидеть на низенькой скамеечке[12] в доме деда, принимая одного за другим всех обитателей Хрубешува.
Его тут хорошо помнили, и он сам, как выяснилось, не забыл манеры родного местечка. Разговаривая с хрубешувцами, солидный владелец данцигской типографии моментально сменил интонацию и заговорил на диковинном идише с легкостью человека, вернувшегося к родной речи. Якоб диву давался, глядя на отца. Двухдневная щетина – бриться, оказывается, было запрещено – неузнаваемо его преобразила. Городской лоск слетел, как облетают иголки с еловой ветки, оставленной на ночь рядом с горячей печью. Через два дня траура отец отличался от хрубешувцев только городским покроем одежды.
Скудный огонь немногих свечей – родственники жили бедно – зажег в его глазах неизвестные Якобу огоньки, а на щеках, то и дело раздвигаемых улыбкой, темнели ямочки. Их Якоб тоже никогда не видел, в присутствии сына отец был всегда серьезен, даже суров.
О трауре напоминала лишь низкая скамеечка. Похоже, смерть деда никого не огорчила, он прожил очень длинную жизнь и умер, удовлетворенный, в окружении внуков и правнуков.
Гости, отойдя с мороза, дежурно вздыхали, затем, быстро сообщив, что покойный прожил дай Бог и нам столько, выпивали по рюмке водки, закусывали коричневым пирогом с изюмом и пускались припоминать разные забавные случаи. Отец весело переговаривался с гостями, оказалось, чуть ли не с каждым его связывают общие воспоминания.
Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Родственники рассказали Якобу, которого называли Янклом и никак иначе, что отец уехал из местечка в двадцать лет. До этого он ничем не выделялся среди других парней, и его неожиданный отъезд, больше похожий на бегство, вызвал немалое удивление хрубешувцев, дав пищу для многомесячных пересудов.
«Понятное дело, – думал Якоб, – за двадцать лет жизни в маленьком городке можно близко познакомиться с каждым жителем».
Утром, днем и вечером отец вместе с братьями, племянниками и Якобом отправлялся в синагогу. В отличие от своего сына, он прекрасно умел молиться и делал это даже с некоторым шиком. Его голос то взлетал под самый потолок, упираясь в засиженные мухами доски, то опускался до некрашеных половиц.
– Из твоего отца мог бы выйти неплохой кантор, – как-то раз прошептал Якобу один из дядей, высокий плотный мужчина с открытым приветливым взглядом и чистым лицом. Его звали Лейзером, и, оказавшись рядом с племянником во время первой молитвы, он так и не отпустил его от себя, приглашая каждый раз садиться рядом. Поначалу Якобу было неудобно отказываться, а потом ему стали нравиться точные, а иногда даже смешные замечания дяди.
Языка молитв он не знал. В школе им немного преподавали «лошен койдеш»[13], но предмет этот был необязательным, и Якоб, само собой разумеется, отделался самым поверхностным знакомством. А вот его дяди и двоюродные братья, судя по всему, владели им почти как родным.
Поначалу Якоб скучал. Молиться он не умел, а больше делать в синагоге было нечего. Разбирать по буквам незнакомые слова в растрепанной книге, которую ему вручил дядя, не хотелось. Молитвы длились долго, и от скуки он успел хорошо рассмотреть синагогу: низкое темноватое помещение, больше напоминавшее овин, чем дом Божий. Убогое деревянное строение не шло ни в какое сравнение с великолепным зданием данцигского костела или золочеными куполами православной церкви. А уж внутреннее убранство оставляло желать много лучшего.
«Неужели нельзя побелить стены, поменять скрипящие половицы, сделать окна пошире, а потолок повыше? Почему у христиан есть на это деньги, а у евреев нет?!»
Якоб принялся мечтать, какие узорные балясины он выточил бы для бимы, возвышения посреди синагоги, какие тона подобрал бы для лака, как бы украсил арон койдеш.
На мечты ушел первый день, а на следующий он снова заскучал. И вдруг… поначалу он просто не заметил, не ощутил, не понял… и лишь к концу длинной молитвы второго дня сообразил, что сосущая тьма, так долго мучавшая его, куда-то исчезла. Пропала, словно и не было ее никогда.
«Так не бывает, – подумал Якоб. – У всякой вещи есть своя причина. Нужно только разобраться, откуда растут корни».
Он вспомнил уроки Курта Гарбера, школьного учителя риторики, тощего, словно засушенного, остзейского немца с тоненькими усиками и коричневой родинкой на кончике носа. За глаза его называли Гербарием, не из-за худобы, а по причине травоядной всепростительности. Правила риторики Гербарий трактовал чрезвычайно широко, распространяя их на все случаи жизни.
Используя зазубренные правила, Якоб стал внимательно прислушиваться к тому, что происходит у него внутри. Словно детектив с лупой, он просмотрел все закоулки своего сознания, пытаясь отыскать причину столь удивительной и радостной перемены. И спустя день нашел.
Ему просто было хорошо в этом низком помещении с почерневшими от старости стенами. Ему нравилось звучание плохо понимаемого языка, а сердцу были милы напевы молитвы. Низкий потолок теперь не давил, а создавал уют, темные стены не отвлекали, давая возможность сосредоточиться, простое убранство держалось в тени, выпячивая главное, ради чего он здесь оказался. Ток симпатии согревал грудь, сердце билось в унисон с ритмом мелодии кантора.
«Что со мной происходит? – спрашивал себя Янкл. – Откуда взялась эта симпатия?»
Он чувствовал себя дома, на своем месте, причастным к правильному и единственно важному на свете делу. Правда, к делу этому он почти не имел никакого отношения. Мудрость старых еврейских книг с затертыми уголками страниц до сих пор представлялась ему архаичной. Симпатия перевернула его отношение с ног на голову. Словно утреннее солнце, она залила светом грядку его познаний, окученную немецкими учителями. Растения, выросшие на этой грядке, освещенные теплыми лучами симпатии, выглядели теперь совершенно по-другому.
Нет, не так! Происходящее в его сердце напоминало иную картину. К раскрытой книге, лежащей на столе, в сумерках подносят керосиновую лампу, и смутные очертания букв вдруг приобретают резкость, складываясь в слова. И от смысла этих слов на душе становится еще светлее.
Все, чему его учили в школе, теперь представлялось Янклу второстепенным. Латынь, арифметика, история древнего мира, география и ботаника, вне сомнения, были важными предметами, он по-прежнему испытывал к ним пиетет, но главным теперь стало свое, идущее от сердца, вырастающее из крови и костей. Сердца! Да, именно сердце, вот ключевое слово! Именно в нем произошел невидимый, необъяснимый поворот, и разум послушно устремился вслед.
Главное – начать, думал Янкл, ну да, главное начать, погрузиться в учение, и тогда он быстро освоит еврейские премудрости. Уж ему-то, с опытом изучения физики, алгебры, химии и прочих наук, ничего не стоит быстро взбежать и по этим ступенькам.
Он осторожно поговорил с дядей Лейзером, будто интересуясь образом жизни своих сверстников в Хрубешуве. Выяснилось, что местечко на самом деле не так уж мало и что за холмом располагается вторая его часть. Там есть ешива, где учатся двадцать парней, и красивая каменная синагога. Сарай, в котором они молились, назывался штиблом и был не синагогой, а молитвенным домом. Просто идти сюда было куда ближе, чем добираться в синагогу, а в доме дедушки не помещались десять мужчин, необходимых для общественной молитвы и поминального кадиша.
Семь дней Янкл ходил в штибл, и все семь дней сосущая тьма не появлялась. На восьмой день, вернувшись с кладбища, отец сразу засобирался домой.
– Дела, дела, – объяснял он родственникам. – Никому нельзя доверять. Везде нужен хозяйский глаз.
Янкл пребывал в растерянности. С одной стороны, ему не хотелось покидать Хрубешув, но остаться в нем казалось немыслимым. Теперь, когда тьма ушла, он принялся вспоминать школьных друзей, родной город, его просторные площади, вымощенные серым, словно полированным, булыжником, скверы с клумбами, георгины, розы, астры, фиалки в корзинах уличных торговок. Разве в Хрубешуве видели когда-нибудь астры? Оставить Данциг и перебраться в это заброшенное польское местечко? Ох, как не просто…
Янкл был еще совсем молодым человеком и подобный перелом переживал первый раз в жизни. Поэтому он пошел по самому простому пути, то есть решил оставить все без изменений и плыть по течению.
Впрочем, даже если бы он и задумал изменить что-либо в своей жизни, ему пришлось бы столкнуться с ожесточенным сопротивлением отца.
По дороге в Данциг тот с большим пренебрежением вспоминал местечко и оставшихся там родственников.
– Теперь ты знаешь, откуда я вышел, – с гордостью повторял он сыну. Отец был уверен, что Якобу куда больше нравится Данциг, чем Хрубешув.
– Не думай, будто это было просто, – повторял отец. – Закрепиться в чужой стране, чужом городе, найти работу, приобрести специальность, вырасти из наборщика в хозяина типографии. Конечно, мне очень помогли деньги твоей матери, ее приданое. Запомни, Якоб, женитьба – это на восемьдесят процентов экономическое предприятие и лишь на двадцать любовное. Любовь, в конце концов, можно отыскать или купить и вне рамок семьи, а вот деньги. Деньги… – Тут он замолк, решив, что и без того рассказал сыну слишком много.
Сосущая тьма вернулась на второй день после возвращения в Данциг. Якоб поначалу попробовал ее не замечать, отмахиваясь, словно от надоедливой мухи, но она не привыкла к подобному обращению с собой и быстро наполнила свою жертву до самой макушки фиолетовым унынием.
Тогда он отправился в синагогу. Их в Данциге было несколько, но ни одна из них даже близко не напоминала хрубешувский штибл. Синагоги в Данциге были высокими, светлыми, построенными со вкусом и роскошью, но сосущая тьма в них давала о себе знать точно так же, как в любом другом доме этого города. Не сдаваясь, Якоб перепробовал одну за другой, но нигде не нашел успокоения.
По ночам ему снился синий снег на крышах Хрубешува. Вороны, тяжело взмахивая крыльями, каркали на ветках рыжих сосен, а в полутемном штибле уютно потрескивали свечи. Дядя Лейзер, закутанный в полосатую накидку с кистями на концах, тихо вел древний тягучий мотив, от которого становилось тепло на сердце.
Школу Якоб закончил в первой десятке учеников, но когда растроганный отец завел разговор про университет, его ожидал сюрприз.
– Я хочу научиться работать руками, – твердо заявил Яков.
– Зачем? – удивился отец. – У меня достаточно средств, чтобы дать тебе самое лучшее образование.
– Я не хочу самое лучшее образование, – ответил Якоб. И неожиданно для себя самого добавил: – Я хочу быть евреем.
– Но ты и так еврей! – удивился отец.
– Я хочу стать настоящим евреем.
– Настоящим… это каким?
– Таким, как дядя Лейзер.
– Боже мой, – отец схватился за голову. – Они не теряли времени, мои родственнички. И как это им удалось всего за одну неделю свернуть тебе голову?!
Якоб промолчал. Слова, вроде бы случайно выскочившие из его рта, потянули за собой цепочки мыслей, пока еще скрученных в тугие клубки, но сквозь которые уже просвечивал синеющий снег Хрубешува. Он жаждал его и одновременно боялся – решение пришло неожиданно, и он на самом деле еще не был к нему готов.
– Ну хорошо, – отец попробовал перевести разговор в рамки деловой беседы. – Чему бы ты хотел научиться?
О желании сына стать настоящим евреем он предпочел умолчать.
– Мне нравится работа по дереву. Я уже многое умею. Могу сделать стул, табуретку, вешалку.
– Хм, – в голове отца блеснула мысль. – Можно попробовать устроить тебя учеником краснодеревщика. Если ты научишься делать дорогую мебель, хм… – Он потер руками затылок, и на его лице расплылась довольная улыбка. – Знаешь, сколько стоит гарнитур из красного дерева? Я покупал такой для маминой спальни. О-го-го, во сколько он обошелся! И кроме того… – Отец снова потер затылок. Будущее сына с каждой минутой представлялось ему все более и более благополучным.
– Мастер-краснодеревщик – как большой художник. В его мастерской работают несколько помощников, а он только придумывает мебель и делает самые сложные элементы. В общем, – с нескрываемым удовлетворением подвел отец итог, – это вполне достойный и хорошо оплачиваемый труд. Устроить тебя учеником краснодеревщика?
– Устрой, – Якоб кивнул.
Он не стал говорить отцу про мечту, посетившую его в хрубешувском штибле, он боялся думать о будущем, предпочитая пока не распутывать тугие клубочки мыслей.
Отец выполнил свое обещание, и через неделю Якоб уже ходил к мастеру Гансу, грузному и короткорукому человеку с пивным брюшком и торчащими нафабренными усами. Ремесло давалось легко, но большим специалистом Якоб не стал. Через год Ганс вежливо объяснил отцу, что дальнейшее обучение не имеет смысла.
– Ваш сын может сделать хороший стул, соорудить добротный шкаф или крепкую кровать, но полета фантазии, – тут Ганс крепко прищелкнул толстыми пальцами, – этакого ветра в голове, отличающего мастера от ученика, у него нет. Удел Якоба быть подмастерьем. Это само по себе почетно и достойно, но я помню, что вы рассчитывали на нечто иное.
– Да, – растерянно кивнул отец. – Я хотел, чтобы вы сделали из него мастера.
– Мастера из него не выйдет, – решительно сказал Ганс.
Когда отец вернулся домой, его поджидал еще больший сюрприз. Видимо, Ганс предварительно поговорил с Якобом.
– Я уезжаю в Хрубешув, – объявил он отцу, когда тот пересказал ему разговор с мастером.
– Куда? – выпучил глаза отец.
– В Хрубешув, – как ни в чем не бывало подтвердил Якоб. – Буду учиться в ешиве.
– А жить на что будешь?
– На стулья и табуретки. Я ведь целый год только тем и занимался, что строгал ножки для стульев.
– А-а-а, – в голосе отца появилась надежда. – Ты хочешь сказать, что Ганс тебя плохо учил? Давай я определю тебя к другому краснодеревщику.
– Нет, я не хочу быть мастером. Я хочу учить Тору.
– Тору! – вдруг рассвирепел отец. – Тору он, видите ли, хочет учить! Сотни поколений твоих предков учили без конца эту Тору, и полюбуйся, чего они добились. Живут в лачугах посреди гоев-антисемитов. Для чего я выбивался в люди, зарабатывал деньги! Неужели для того, чтобы мой единственный сын вернулся обратно в польский навоз?
– Но они прожили свою жизнь спокойно и счастливо, – ответил Якоб. – Им было хорошо в своей общине, они жили нормальной цельной жизнью.
– Идиот! – отец даже побагровел от гнева. – Ты хоть интересовался немного историей?! Спокойно и счастливо они жили! Да их гоняли из угла в угол по всей Европе, как кот гоняет мышь, прежде чем сожрать. Погромы, поборы, костры, виселицы… Это ты называешь спокойной жизнью? Учти, Польша – дикая, нецивилизованная страна. В ней может случиться все что угодно. Я специально перебрался в культурный Данциг и приблизился к просвещенному немецкому народу.
Но Якоб упорно стоял на своем. Он хотел учить Тору только в хрубешувской ешиве. Вечерние занятия в синагогах Данцига его не удовлетворяли.
– Я это уже попробовал, папа, – спокойно объяснял он отцу. – И это совсем не то, что в Хрубешуве.
Разговор закончился ничем. Когда отец проснулся следующим утром в своей спальне, за которую он когда-то отдал о-го-го сколько, ему показалось, будто вчерашний разговор не более чем дурной сон. Все вокруг было как всегда: стильная тяжелая мебель, большое окно с чисто вымытыми стеклами, полуприкрытое вишневыми плюшевыми шторами. Он поднялся с кровати и отодвинул шторы. Дом стоял на пригорке, и поэтому даже со второго этажа он мог наблюдать черепичные крыши Данцига, зимой покрытые почерневшим от сажи снегом, а весной и коротким летом – зеленоватой плесенью. Он любил Данциг, город, давший ему все, и хотел, чтобы его сын был счастлив, подобно тому как был счастлив и он сам. Если бы не ранняя смерть жены… ох, если бы не ее ранняя смерть…
Через два месяца Якоб приехал в Хрубешув. Его приняли радостно, ведь выбор наследника солидного состояния говорил, как ни крути, в пользу Хрубешува. Ну и, понятое дело, разве может не радоваться еврейское сердце, когда еще один юноша вступает на путь праведности и благочестия.
Якоб поселился в доме дяди Лейзера и тети Эльки. Почетному гостю высвободили отдельную комнату. Комнатой важно именовали крохотную каморку. В данцигской квартире Якоба, теперь уже навсегда Янкла, таких размеров был платяной шкаф. На следующее утро после приезда дядя Лейзер прямо из синагоги отвел племянника в ешиву. Он поговорил недолго с раввином, и Янкл просто остался в небольшом зале, где за столами раскачиваясь сидели юноши с пейсами, сосредоточенно уставившись в потрепанные книжки.
Прошел год. Янкл получил то, чего хотел, сосущая тьма навсегда оставила его грудь. Он чувствовал себя вполне счастливым: волшебный мир Торы казался ему бесконечно заманчивым и прекрасным.
В ту первую хрубешувскую зиму Янкл много учился. Уходил затемно в ешиву, а возвращался уже за полночь. Печка в ешиве была всегда горячей, и в тепле хорошо думалось. Янкл сидел возле окна, но взор его был прикован к странице книги. Он пристально и упорно вникал во все детали Закона, объяснения комментаторов, споры, повороты мысли, внезапные броски логики, до тех пор пока перед глазами не начинали кружиться черные точки, похожие на злых августовских комаров.
Тогда он поднимал голову и долго рассматривал зимний пейзаж: синие завитки дыма над заснеженными крышами домов, иней на зеленом железе водосточной трубы синагоги, ее кирпичные промерзшие стены. Когда черные точки прекращали свой танец, Янкл переводил взгляд на страницу и снова оказывался в мире Учения.
Он словно попал в чудесный сад, деревья в котором были усыпаны дивными плодами. Янкл срывал один за другим, наслаждаясь удивительным вкусом и ароматом, и хотел бы перепробовать все, один за другим, но…
Все совпало: и разговор главы ешивы с дядей Лейзером, и печальное известие из Данцига.
– Я обязан сказать вам несколько слов, – глава ешивы, худой высокий старик в черном сюртуке, был подчеркнуто вежлив. Он хорошо понимал, что данцигский еврей, судя по всему наследник большого состояния, вряд ли надолго задержится в его ешиве. Но несмотря на эти соображения, он целый год усердно работал, помогая юноше пробираться по тропам Талмуда.
– Янкл хороший парень, – он замолчал, словно подбирая слова. Лейзер спокойно смотрел на главу ешивы. Он предполагал, что тот может ему сказать. Его три сына тоже просидели по году в этой ешиве, и поэтому глава ешивы разговаривал с ним открыто и прямо, как с одним из своих.
– Да, Янкл хороший юноша, – повторил глава ешивы. – Надежный, честный. Трудолюбивый. Не без способностей. Совсем не без способностей. – Он снова замолчал.
«Зачем ты тянешь? – с раздражением подумал Лейзер. – Ты ведь уже три раза говорил мне примерно одни и те же слова. Неужели я могу их забыть?»
– Так вот, – раввин посмотрел прямо в глаза собеседнику, и Лейзер неожиданно для себя увидел в них грусть. – Из вашего племянника не получится ни раввина, ни ученого. Всевышний не наделил его способностями для такого рода деятельности. Янкл будет хорошим евреем, он сможет ходить на вечерние уроки и понимать, что на них будут объяснять. Но не больше. Не больше.
Лейзер понял, почему раввин загрустил. Да, еще один год вместе с еще одним юношей. Дополнительные занятия, разговоры по вечерам, словом, душевные затраты. И опять неудача. Главе ешивы хочется, чтобы у него выросли выдающиеся ученики, но до сих пор из хрубешувской ешивы выходили только заурядные раввины. Нет, заурядный раввин – это тоже очень непросто, но…
– Я вас понимаю, – сказал Лейзер. – Я поговорю с племянником.
– Ему есть на что жить? – участливо спросил раввин. Вопрос был почти праздным, но, выставляя юношу из учебного заведения, где по правилам ему был обеспечен стол, он был обязан спросить.
– Ого, – усмехнулся Лейзер. – Нам бы доходы его отца…
Поначалу Янкл не знал, что сказать. Его точно хлопнули по голове кожаной грушей из школьного гимнастического зала. Пару раз с ним такое случалось, и он навсегда запомнил звон в ушах и тихое вращение стен, потолка, пола.
«Получается, спокойному счастью ешивы пришел конец. Провел вместе с этими людьми год, прошел вместе небольшой отрезок жизни, и теперь надо снова заботиться о будущем».
До сих пор будущее представлялось Янклу простым и понятным. Он собирался учиться всю свою жизнь и был уверен, будто в этом заключается смысл мироздания.
– Мир создан для тебя, – не уставал повторять глава ешивы. – Для еврея, сидящего над Талмудом. Есть только один день, только один еврей и только одна страница. И ты должен ее как следует понять. Для этого всходит солнце, вода совершает свой бесконечный круговорот, расцветают деревья и колосится пшеница.
И Янкл поверил, и принял, и пошел по дороге… Но как же быть сейчас?
Разъяснения дяди Лейзера о вечерних занятиях его не успокоили. Какие еще вечерние занятия? А как же только одна страница и только один еврей? Кто будет изучать ее, если он, Янкл, уйдет из ешивы, кто выполнит предназначенную лишь для него одного работу, которую Всевышний заложил в основу мира?
И вдруг до него дошел смысл разговора. Его считают неспособным, непонятливым. От него хотят избавиться. Нет, он отдает себе отчет, что ребята, сидевшие рядом за столом, ушли куда дальше. Они ведь занимались Учением с детства, только Учением и больше ничем другим. Они не знали ни немецкого языка, ни алгебры, ни географии, понятия не имели о химии и, возможно, были уверены, будто солнце вращается вокруг земли. Зато комментарии к Талмуду они читали наискосок и с такой скоростью, о которой Янкл мог только мечтать.
Но ведь у каждого еврея есть своя, лишь для него приготовленная часть Торы, и он обязан ее раскрыть, чтобы стать соучастником творения, продолжить мироздание, выполнив задачу, возложенную на него Творцом! Или это просто слова, пустые звуки, и он должен к ним относиться так же, как относился к урокам философии в последних классах, пропуская мимо ушей мудреные рассуждения приходящего преподавателя?
Нет! Это правда, он принимает ее всем сердцем, всей душой, поддерживает всей крепостью мышц. Ему нужно лишь время, всего только время, и он нагонит соучеников, станет с ними вровень, а может, даже и обойдет. Ведь у него есть опыт изучения других дисциплин, он смотрит на вещи шире и может понять больше, чем они, всю жизнь просидевшие в Хрубешуве.
Янкл еще не успел переварить случившееся, еще не успел понять, что делать с собой дальше, как пришло письмо из Данцига. Обратный адрес был ему хорошо знаком: он прожил на этой улице и в этом доме всю жизнь, но листок в конверте его озадачил. За прошедший год отец несколько раз писал ему письма. Скупые и строгие, состоящие в основном из вопросов. Теперь в конверте лежал узкий листок розовой бумаги, слегка пахнущий духами. Незнакомым женским почерком его просили безотлагательно приехать в Данциг: «Ваш отец тяжело заболел, его дни сочтены. Поспешите».
Он никогда не был близок с отцом. Он всегда считал, что они, в сущности, чужие друг другу люди. Но когда смысл написанных на розовом листочке слов дошел до сознания Янкла, ему стало дурно. Тугой ком подкатил к горлу, а на глазах выступили невесть откуда взявшиеся слезы.
Вдруг в его памяти всплыло воспоминание из детства: отец, гуляющий с ним в городском саду вокруг ротонды, где так бравурно и громко играл оркестр. И как спокойно было ему идти по дорожкам, посыпанным желтым песком, держась за надежную, уверенную руку отца. И запах лавандового одеколона, который источала эта рука, удивительная смесь этого запаха с ароматом трубочного табака, пропитавшего их квартиру.
Отец казался Янклу неколебимым и вечным, как прибрежные утесы. Он существовал всегда и должен был существовать всегда, отгораживая Янкла от ярости мира. Пока он был, пусть где-то далеко и отдельно, Янкл по-прежнему оставался маленьким мальчиком, крепко держащимся за отцовскую руку. Ледяной холод мирового пространства дохнул на него из конверта с розовым, пахнущим женскими духами листком бумаги.
Янкл немедленно собрался и поехал в Данциг. Стояла сухая ранняя осень, лишь по утрам наползали туманы, как предвестники приближающейся сырости. Листья только начали облетать, и клены у дороги еще золотились, шумно потряхивая ветками. На второй день поездки пошли дожди, стало сыро и холодно. Вороха опавших за ночь листьев, хранивших остатки солнечного тепла, освещали пасмурный день холодным желтым огнем.
Янкл нахохлившись сидел в телеге и боялся думать о будущем. Оно теперь представало перед ним загадочным и непонятным. Он вдруг понял, что все его поступки были спором с отцом, местью за недостаток внимания, желанием вызвать интерес.
Родной город встретил Янкла неприветливо. Тусклый туман наполнял серые улицы. Черные полосы мокрых тротуаров блестели под непрерывным мелким дождем. Редкие прохожие, подняв воротники и не глядя друг на друга, быстрым шагом перемещались вдоль стен, пытаясь укрыться от дождя под козырьками магазинов и карнизами домов.







