355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Минченков » Воспоминания о передвижниках » Текст книги (страница 8)
Воспоминания о передвижниках
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:11

Текст книги "Воспоминания о передвижниках"


Автор книги: Яков Минченков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

   Побеждал и неумевший держаться на лощеном паркете разночинец и выходец из крестьянства. Казалось, что такие натуры, как Брюллов, нужны были для закваски, как грибок в образовании питательного и целительного кефира.

   По нему и ему подобным равнялись входившие в круг художественных запросов еще сырые и еще не сглаженные культурой натуры.

   На выставках в последнее время Брюллов почти не участвовал, и только на этюдной выставке увидали его старые этюды, из которых было видно, что он обладал художественной натурой, чутьем художника.

   Часто он отдавался музыке, участвовал в квартетах и трио Товарищества. Горячился ужасно при ошибках партнеров или от непонимания ими стиля какого-либо классика-композитора. Слышалось: "Ах, да нет же! Здесь вот именно такая фраза... ну вот – легкий жанр, ну вот-вот... как вам сказать? вот это!"

   Бросал смычок и ловил в воздухе пальцами, стараясь ими выразить легкость музыкальной фразы.

   Классическую камерную музыку он, кажется, знал всю на память и мог напеть, у кого, где и как написано в разных партиях. Утопал в Гайдне, Моцарте и Бетховене. Из русских композиторов признавал главным образов Глинку, на музыке которого воспитывался с детства. О Глинке не мог говорить спокойно. Когда вспоминал любимую вещь из Глинки, подходил к кому-либо с сжатыми кулаками, напевал и доказывал: "Вот это – чувствуете, как сильно? Здесь весь народ, вся страна, ее природа, и я вот не могу не преклоняться перед этой мощью! А лирика? Да, да, где вы найдете такую искренность, задушевность?"

   В такие минуты его трудно было усадить за игру, притушить его пыл. А когда на музыкальные вечера Павел Александрович привозил еще брата своего, игравшего в квартетах на альте, ну, тогда была беда!

   Полвечера они занимались разбором музыкальных произведений и вспоминали, кто, когда и что пел или играл. И за ужином Брюллов обращался к брату: "Ты помнишь это фугато в квартете Гайдна? Там сперва виолончель, а потом ты вступаешь". А брат сейчас же напевал это место. Потом вспоминали певца Петрова, разбирали оперы Глинки по косточкам.

   Брюллов вместе с Лемохом служил в бывш. Музее Александра III хранителем картинной галереи.

   В 90-х годах в Москве с аукциона распродавалось имущество Саввы Мамонтова, известного мецената искусства, обанкротившегося в своих железнодорожных и заводских предприятиях. В числе других вещей продавалась и его картинная галерея. По поручению музея на аукцион приехал и Брюллов с Лемохом, чтобы приобрести картину В. Васнецова "Скифы". На приобретение картины было отпущено пять тысяч рублей. На аукцион явились коллекционеры и спекулянты, продававшие за границу картины известных художников по высокой цене. У них было намерение во что бы то ни стало купить «Скифов», хотя бы и за большие деньги. Картина могла не достаться музею.

   Тут сыграла роль внешность Брюллова. Он и Лемох сели, как будто незнакомые, в разных местах и во время продажи "Скифов" стали подымать цену. На всякую предложенную при торге цену Брюллов говорил одно только слово: "сто". Спекулянты подняли уже цену до четырех с половиной тысяч, а Брюллов все бросал свое "сто". Спекулянты спрашивают Лемоха: "Кто этот господин, похожий на иностранца, который говорит только одно слово "сто"?" Лемох отвечает: "Это американец и знает в деньгах только это слово".

   Шутка помогла делу: спекулянты решили отказаться от дальнейшего повышения цены, так как им не одолеть американца. Каковы же были их удивление и досада, когда Брюллов, расплачиваясь, заговорил чистейшим русским языком.

   Тем, что называют порядочностью и щепетильностью, Брюллов обладал в высшей степени. При всей своей горячности он никогда не позволял себе оскорбить или обидеть другого, а также не допускал и по отношению к себе чего-либо обидного или тона недоверия.

   Один раз при баллотировке картины экспонента он дал отрицательный голос. Ему кто-то заметил, что он изменил теперь мнение об этом художнике, что будто бы в прошлом году он голосовал за него.

   Павел Александрович вскипел: "Во-первых, в прошлом году он мог прислать лучшие вещи, а во-вторых, и этого не было, так как общий характер его работ и тогда был для меня отрицательным".

   Оппонент настаивал на своем.

   Павел Александрович оскорблено вскричал: "Так я, значит, говорю неправду, и вы уверенно говорите это мне в лицо?" Потребовал прошлогодний баллотировочный список, который, к счастью, сохранился, и из него все увидели, что и в прошлом году он не давал голоса. Оппоненту пришлось извиниться.

   Для дел, которым Брюллов придавал значение, которыми он интересовался, у него была твердая память, а в мелочах, в том, в чем он не видел существенного и что не было для него дорого, он был забывчивым, рассеянным.

   Ну, что такое опоздать там, где от этого никакого урона не будет, или не сделать того, что, в сущности, и цены никакой не имеет? Для него ценно только значительное, то, что удовлетворяет его важные запросы. Остальное все – мелкая формальность.

   Раз у Лемоха собралась ревизионная комиссия для проверки кассы Товарищества. Ждали Брюллова, которого взялся доставить вовремя живший в одном с ним доме Волков.

   Ждем долго, их нет. Наконец, являются. Волков трясется, ругается, машет руками. Потом смеется.

   – Это все он: нет, как вам понравится? Благодаря покорно! Спросите у него, как все было.

   А Брюллов вытирает платком с усов намерзшие сосульки, целуется с товарищами и извиняется:

   – Ну да, вот действительно, вышло как-то так!!

   А вышло так же, как в Вене. Едут они с Волковым в санях мимо одного дома. Брюллов посмотрел на освещенные окна и вспомнил:

   – Подожди, – говорит, – Ефим Ефимович, я обещал, кажется, сегодня здесь быть, так зайду и скажу, что не смогу, еду по делу.

   – Ладно, – соглашается Волков, – только поскорее, холодно.

   Брюллов ушел, и нет его. Проходят минуты, полчаса, Волков мерзнет в санях и наконец решает искать его. Но где, в какой квартире? Их в доме много; звонил в одну, другую, третью – нигде нет Брюллова, и только на самом верху ответили, что он здесь.

   Волков входит в гостиную и застает там спокойно сидящего за шахматным столом Павла Александровича с сигарой во рту. Увидав Волкова, он схватился за голову:

   – Ну да, да! Ехали – Волков... ревизионная комиссия! А тут вот посмотри – шах королеве наклевывается.

   Рассказывая об этом, Волков спрашивает у Брюллова:

   – Павел Александрович, ну скажи, милочка, что мне с тобой делать?

   Но что с ним можно было сделать, когда он в случаях, связанных с искусством, не обращал внимания даже на присутствие самодержавного царя. За день до открытия передвижную выставку посетил Николай II. До его приезда, по обыкновению, помещение выставки осмотрели два здоровенных агента из охранки и шустрая дама с ридикюлем оттуда же. Обошел зал и градоначальник.

   У подъезда "гороховые пальто" изображали народ и кричали "ура", когда было надо.

   На выставку допускались только члены Товарищества.

   Князь Владимир указывал царю картины, на которые следовало обратить внимание.

   Перед ними царь задерживался на несколько секунд и безучастно шел дальше. На этот раз он остановился перед одной большой картиной и неожиданно спросил: "Кто писал?"

   Картина была нового экспонента. Сопровождавшие царя и князь Владимир не знали его фамилии и обратились к Брюллову.

   Тот тоже не знал автора и, подойдя к картине, нагнулся, чтобы прочитать подпись, да так в этой позе и застыл. Потом медленно подымает голову, водит глазами по картине, начинает ее гладить руками, тихонько повторяя: "Ну да, да, это так... конечно, лессировка".

   Царь ждал, ждал ответа и, не дождавшись, с недовольной миной ушел в боковую галерею.

   Лемох дергает Брюллова за фалды фрака: "Павел Александрович, что с тобой?"

   А Брюллов, начав читать подпись на картине, не разобрал ее и, заинтересовавшись живописью, стал рассматривать и изучать фактуру, а о царе и позабыл.

   Апофеозом рассеянности Брюллова был случай, которому можно было поверить лишь из слов самого потерпевшего – художника Лемана.

   Этого товарища-передвижника мы до девяностых годов совсем не видали. Его знали лишь старики-передвижники. Он все время жил в Париже и только присылал к нам на выставку незначительные вещи. Лемана обещал привезти к нам на собрание Брюллов. Они приехали с большим опозданием, прямо к ужину.

   Большинство из нас впервые увидало высокого, но уже слабого старика Лемана. Знакомились с ним и спрашивали, какое впечатление произвел на него Петербург после долгой его жизни за границей.

   Леман медленно-медленно жаловался слабым голосом:

   " Ужасно, ужасно, холодно, ветер и снег!

   – Разве у вас нет шубы? – участливо спрашивали товарищи.

   – О нет, мне дали здесь хорошую шубу, но очень велика и тяжела, и я в ней чуть не замерз.

   – Как, где? Ведь вам недолго пришлось ехать от квартиры.

   – Ах, долго! долго. Я долго сидел на тумбе.

   – Но почему на тумбе?

   – Я сидел там на тумбе и озяб.

   Дальше выясняется то, что могло случиться только с Брюлловым. Он заехал за Леманом, и оба в шубах едва уместились на маленьком сидении саней.

   Снег, вьюга – подняли воротники. Павел Александрович мысленно углубился в последние шахматные ходы или фугу Гайдна и не заметил, как в глухом переулке около Тучкова моста при повороте Леман вылетел из саней прямо в рыхлый снег.

   Отлежавшись, Леман поднялся. Крутом ни души. Он уселся на тумбу у ворот какого-то дома и ожидал, когда Брюллов вернется и заберет его.

   А тот спокойно ехал, не замечая отсутствия Лемана. У Общества поощрения художеств вылез из саней и стал расплачиваться.

   – А где же другой барин, что с вами ехал? – спросил у него извозчик.

   Тут только Павел Александрович вспомнил про Лемана, сел обратно в сани и велел ехать назад по той же дороге, искать потерю.

   Извозчик удивлялся всю дорогу: "Ну и барин! Я хоть спиной сидел, а он – скажи на милость – рядом живого человека утерял".

   Лемана нашли сидящим неподвижно на тумбе и опять повезли на Морскую. Он теперь держался за Брюллова обеими руками.

   Служба Павла Александровича в музее протекала неважно. Он опаздывал на нее и не мог уложиться в ее формальные рамки, отсиживать определенные часы и делать из ничего видимость серьезной работы.

   При каждом случае он отклонялся в сторону живого дела, при разговоре в нем закипала художественная натура, он с жаром отстаивал свои взгляды на искусство, не считаясь с мнением заведующего музеем князя Георгия, к слову сказать – никак не разбиравшегося в искусстве.

   Когда Брюллов проходил по залам музея и слышал от невежественных в искусстве людей оценку художественных произведений, он не мог удержаться, чтобы не вступить в спор.

   Приходилось слышать, как он кипятился:

   – Позвольте, вы говорите... да, возможно и так подходить, но ведь это же не то...

   – Ах, боже мой! Да так же нельзя! Давайте же это оставим. Вы берете идейную сторону, – будем о ней говорить... а так... ну вот... да нег же, простите!

   Глаза при этом широко раскрывались, он наступал на своего противника со сжатыми кулаками, и когда тот, пятясь, соглашался с его доводами, Брюллов внезапно успокаивался, лицо его озарялось доброжелательной улыбкой, и он добродушно повторял как бы про себя: "Ну да, вот, вот..."

   Как ни полезен был Брюллов для музея своими универсальными знаниями, образованием, но как чиновник, не отвечающий определенным требованиям казенной службы, он долго не мог удержаться на своей должности. Князю Георгию нужен был помощник служилый и услужливый, не противоречащий, и он сделал на это намек, которого было достаточно, чтобы Павел Александрович немедленно подал в отставку.

   Он поселился на даче недалеко от Петербурга и там доживал свои дни. Заметно ослабел, стал ходить короткими, быстрыми шажками; пальцы утратили ловкость движений, листы нот он переворачивал с задержкой и как-то всей кистью, сжатой в кулак, при игре в квартете более всего сердился на смычок.

   Смычок не прыгал в стаккато, не пел сильным вибрирующим тоном, выходило все скользяще, слабо.

   Брюллов сердился: "Ах, черт, здесь бы надо вот так, а в смычке или пружина ослабела, или..." – и досадливо махал рукой.

   Всё чаще и чаще приходилось ему выражать музыкальную мысль рукой в воздухе.

   О, какая злая шутка старость! Она притупила выражение сильной и красивой мысли, намерение приводила к бессилию и гордую фигуру окутывала жалостью.

   Хорошо, что у Брюллова все же не появилось озлобления на наступившую слабость, она не сделала его брюзгливым, ворчливым стариком. Житейская усталость лишь смягчила его порывы. Он стал более созерцательным и радостно просветленным, с его лица не сходила приветливая улыбка.

   Но почему его так долго не видно?

   Говорят – лежит уже Брюллов тяжело больным.

   У него хранились счетоводные книги и чековая книжка на деньги Товарищества. После Лемоха он был казначеем. Как быть? Взять книги – значит указать ему на опасность его положения, он поймет близость конца.

   Решено было не беспокоить его денежными расчетами и обходиться проходящими по выставке суммами.

   Дело – делом, а жизнь и спокойствие больного товарища были для нас всего дороже.

   Но Брюллов был аккуратен и берег свое доброе имя.

   Внезапно на квартире Дубовского раздался звонок телефона.

   Кто звонит?

   – Это Брюллов, приезжайте, я умираю.

   Почуяв свой конец, он слабой рукой привел все счета в порядок, подписал чек на всю сумму и буквально дополз к телефону, чтобы вызвать к себе Дубовского, который застал Павла Александровича при последних минутах.

   Когда подали в банке чек, там сказали: "Только зная передвижников, мы верим и выдаем по этому чеку деньги. Подпись вашего кассира не из этой деловой жизни – одна волнистая черта".

   Получаю записку от Маковского: "Приходите сегодня, помянем Павла Александровича".

   Застаю у него наш кружок товарищей-передвижников, а среди гостей – нового молодого виолончелиста.

   Играли в память Брюллова трио Чайковского. Виолончелист передавал его сильно и красиво, но не было прежней, как с Брюлловым духовной близости, не было уже жаркого спора у исполнителей. Вошло в состав наш хоть и хорошее, но чужое.

   На рояле лежали партии квартетов Гайдна, Моцарта, Бетховена, в хорошо знакомых парусиновых переплетах, а в углу полуосвещенной мастерской стояла оставленная Брюлловым виолончель с оборванной одной струной.

   – Это хорошо, батенька мой, что мы помянули Павла Александровича его любимым трио, а кто нас им помянет? Кто из нас сыграет его последним? – сказал Маковский и надолго замолк.

   Молчали кругом и все другие.

Примечания

Примечания составлены Г. К. Буровой

Брюллов Павел Александрович

   Брюллов Павел Александрович (1840–1914) – живописец-пейзажист. Окончил Петербургский университет, после чего учился в Академии художеств (на архитектурном отделении). На передвижных выставках выступал с 1872 по 1914 г. (с 1874 г. – член Товарищества). П. А. Брюллов был казначеем и членом Правления Товарищества. В 1897–1912 гг. занимал должность хранителя бывш. Музея Александра III. С 1893 г. – действительный член Академии художеств.

   Отец его был архитектором... – Александр Павлович Брюллов (1798–1877) – архитектор и живописец-акварелист, брат К. П. Брюллова.

   Патти Аделина (1843–1919) – знаменитая итальянская певица.

   Петров Осип Афанасьевич (1806–1878) – замечательный русский певец (бас).

   Мамонтов Савва Иванович (1841–1919) – промышленник, строитель железных дорог и финансовый деятель; был крупным меценатом, любителем, скульптором, драматургом и музыкантом. Дом Мамонтова в Москве и его подмосковное имение Абрамцево было центром, объединившим группу выдающихся русских художников, музыкантов, деятелей театра (М. М. Антокольский, В. М. Васнецов, М. А. Врубель, К. А. Коровин, М. В. Нестеров, И. Е. Репин, В. А. Серов, Ф. И. Шаляпин и др.). Многие начинания Мамонтова сыграли значительную роль в развитии русской культуры: его домашний театр, основанная им в Москве Частная опера, кустарная художественная мастерская в Абрамцеве и др. В связи с финансовым банкротством С. И. Мамонтов был в 1899 г. арестован, но судом оправдан и освобожден.

   Васнецов Виктор Михайлович (1848–1926) – выдающийся живописец. Окончил Академию художеств в Петербурге. Начав свой творческий путь в 1870-х гг. произведениями бытового жанра («С квартиры на квартиру», «Военная телеграмма», «Преферанс» и др.), позднее обратился к образам национальной истории, русской былины и народной сказки, посвятив им почти целиком свое дальнейшее творчество (картины «После побоища Игоря Святославича с половцами», «Аленушка», «Витязь на распутье», «Богатыри»). Создал также ряд портретов, костюмы и декорации к театральным постановкам («Снегурочка»), работал в области иллюстрации (рисунки к «Песне про купца Калашникова» М. Ю. Лермонтова и др.), религиозной живописи, архитектуры (фасад здания Третьяковской галереи в Москве и др.). На передвижных выставках выступал с 1874 по 1889 г. и в 1897 г. (с 1878 г. – член Товарищества). Был участником выставок «36 художников» и «Союза русских художников».

   Картина В. М. Васнецова "Битва славян со скифами" (1881) находится в Государственном Русском музее.

   Леман Юрий Яковлевич (1834–1901) – живописец-портретист и жанрист. Окончил петербургскую Академию художеств. Жил большей частью в Париже, писал главным образом женские портреты салонного характера. На передвижных выставках участвовал в 1879–1901 гг. (с 1881 г. – член Товарищества).

Шильдер Андрей Николаевич

   Передвижники-пейзажисты делились на два лагеря – питерцев и москвичей. В произведениях первых была установка на картину, на ее содержание и разработку плана. Картина не являлась случайным сколком с природы, а зарождалась в воображении художника. К ней уже подбирался соответствующий намерениям художника материал – рисунки и этюды, а часто питерцы обходились и без них, полагаясь на свою память и знание натуры.

   Крепко держался натуры, пожалуй, только один Шишкин, у которого в большинстве трудно было найти грань между этюдом и картиной.

   Москвичи избегали придуманной картины и в свои работы вносили больше этюдности. Картину предпочитали писать прямо с натуры, внося в нее все случайности и особенности момента. Когда пользовались этюдами, то почти целиком переносили их в картину; писали часто на воздухе, стоя зимой в валенках на снегу. Этим они добивались впечатления, что картина целиком писана с натуры под открытым небом.

   К числу питерцев, "удумывающих" картину и пишущих ее более от себя, чем пользуясь натурой или точными этюдами, принадлежал и Шильдер. Он строил картину на основании собранного материала, главным образом рисунков, компонуя их и видоизменяя до неузнаваемости. Часто его рисунок красивостью и иногда вычурностью выдавал свою придуманность. У него были огромные альбомы рисунков деревьев всевозможных пород, необыкновенно тщательно проработанных. Пользуясь ими, он мог делать бесконечное множество рисунков для журналов и различных изданий. В них постоянно встречались рисунки пером или карандашом с подписью: "Оригинальный рисунок Шильдера".

   Ему ничего не стоило сделать на товарищеском вечере сложный рисунок соснового леса или опушку березовой рощи. И надо отдать справедливость – дерево он знал и легко справлялся со всеми трудностями в передаче листвы.

   В колорите Шильдер не был сильным, в картинах чувствовалась раскраска сырым, недоработанным тоном и чрезмерная законченность, доходящая до сухости. Картина строилась главным образом на рисунке. При всех недостатках работ Шильдера, нельзя отрицать, что он глубоко любил природу и искусство. Он ясно сознавал свои недочеты, сильно страдал от них, но был бессилен их исправить, так как они были порождены всеми условиями его жизни.

   Кто-то из передвижников говорил, что картины, свои, как собственных детей, надо не перелюбить, не гладить их бесконечно по головке, не любоваться одними их достоинствами и не держать постоянно под теплым покрывалом. Чересчур любвеобильное сердце родителя не увидит недостатков своего детища, которые всплывут на свет, когда уже будет поздно их исправлять.

   Пожалуй, так и случилось у Шильдера. Он чересчур любил свои произведения, любовно гладил их и заглаживал до олеографии.

   Мы знаем и другое отношение к своим работам, когда художник из десятка своих картин оставляет одну, а остальные уничтожает, как не выражающие его идеи или не удовлетворяющие по форме. И оставшуюся картину он переделывает много раз.

   Необходимость заработка, сбыта картин не позволяла Шильдеру выдерживать свои картины, долго над ними работать и отказываться от неудачных.

   У него из-за заказной работы не было времени и для продолжения прежнего изучения натуры, для писания этюдов.

   Он и зарабатывал много, но не знал счета деньгам, был весьма непрактичным в жизни, постоянно нуждался и делал долги.

   Волков говорил о нем: "Шильдер? То есть, как вам сказать – милейшая личность, скромности, что красная девица, причем, во-первых (тут Волков загибал пальцы на руке), не пьет – раз, не курит – два, в карты не играет. Но позвольте, как так? Почему у него никогда ничего не остается от заработка? Благодарю покорно – куда все девается?"

   И действительно, никто не знал, на что у него уходят деньги, и, кажется, менее всего знал об этом сам Шильдер. Волков давал ему совет:

   – Ты, Андрей, вот что, голубчик, – брось! Знаешь, как заработал – неси в банк на текущий счет, чтоб никто и не знал. А потом, в случае чего, ну, значит, и того!..

   Андрей Николаевич ему отвечал:

   – Что же в банк нести, когда у меня, кроме долгов, ничего нет?

   Волков недоуменно разводит руками:

   – Ну тогда, действительно, как тебе сказать, – нести в банк нечего.

   Случился у Шильдера огромный заказ. Написал панораму нефтяных промыслов для Нобеля. Заработал большие деньги, поехал за границу, и тут у него как будто все карманы прорвались, деньги так и поплыли из них. Спохватился, когда почти ничего не осталось.

   По возвращении он зовет Волкова похвастать перед ним своими заграничными приобретениями, ведет во двор дома и показывает:

   – Вот, из самой Италии сюда привез.

   Волков присел от удивления, глазам не верит: по двору ходит осел.

   – Ну и удружил, – говорит Волков. – То есть, как тебе сказать? Поехало вас за границу трое – ты, жена да дочь, а вернулось вот таких (показывает на осла) четверо. И на кой пес эту животину ты сюда припер?

   Шильдер оправдывается:

   – Дочь кататься на осле захотела.

   А Волков:

   – Да ты бы, Андрюша, хотя бы того... прежде с доктором насчет головы своей посоветовался.

   Шильдер был добрейший человек, не мог отказать ни в чем не только семье, но и всякому, кто бы ни обратился к нему, а на себя, действительно, почти ничего не тратил, даже костюм у него был хуже, чем у других товарищей. Правда, у него была довольно хорошая квартира, приличная обстановка. В гостиной стояло несколько шахматных столиков, один дорогой, с перламутровой инкрустацией. Шильдер был прекрасный шахматист и столик получил как приз на шахматном турнире.

   Иногда у него собирались гости-шахматисты, засаживались за столики, и тогда в гостиной водворялась мертвая тишина, изредка нарушаемая возгласами: "шах... шах... мат". Такие собрания шахматистов мы называли собором живых покойников.

   У жены Шильдера собиралось другое общество, больше из ученого мира, литераторы и люди политики. Там обсуждались сложные мировые вопросы и намечалось издание журналов. При мне был выпущен какой-то журнал, посвященный славянским вопросам. Ни направления, ни смысла его не помню, да и тогда не мог уловить. Кажется, на одном или двух номерах он прикончил свое существование.

   Ученые говорили о будущем социальном переустройстве. Мы, художники, надо сказать откровенно, мало занимались политикой и были в ней большие невежды, а если о "чем догадывались, то только художественным чутьем, воспринимающим различные явления жизни. Однако большинство из нас мечтало о социальном строе, который дал бы нам независимость от буржуазного рынка, заказа от капитала, угодничества золотому тельцу, подавляющему всякое свободное проявление творчества художника.

   На одном вечере кто-то задал вопрос профессору, когда можно ожидать изменения форм общественной жизни и перехода к социализму.

   Ученый – помню, как сейчас, – снял пенсне, начал вытирать стекла платком и, глядя на нас прищуренными глазами, ответил: "На западе не менее как лет через двести, а у нас и того более".

   Некоторые вздохнули, сожалея, что придется так долго ожидать.

   Бывали здесь и революционеры-народники, ходившие в народ для пропаганды революционных идей.

   Мне только всегда казалось, что все вопросы затрагивались здесь поверхностно, салонно, глубоких корней в жизни они не имели. Все делалось как бы от скуки и при всех благих намерениях ничего не давало, кроме интеллигентски праздного времяпрепровождения.

   Было жаль Шильдера. За заказами и за этой петербургской салонной жизнью он оторвался от природы, которой должен был питаться в своем творчестве. Твердая почва ушла из-под его ног, и он силился выжать из самого себя то, что могло дать ему только наблюдение и изучение живой действительности, природы.

   Вспоминается Шишкин, которого я не застал в живых и о котором имею представление из рассказов товарищей. Тот как бы врос в землю и крепко стоял на своих мужицких ногах. Он ни на минуту не отрывался от кормилицы-природы, постоянно в ней рылся, изучал до мельчайших тонкостей, передавал ее сухо, без прикрас, с глубокой правдой и знанием.

   Иван Иванович Шишкин, выйдя из крестьянской среды, сохранил крестьянский облик и склад практического ума при твердой воле и выносливости в работе. Он с особой трезвостью решал многие практические вопросы Товарищества, придумывал различные способы устройства и передвижения выставки по городам, изобрел для картин особые ящики, которые в разобранном виде служили мольбертами на выставках и были очень удобны для перевозки картин по городам России.

   С длинной седой бородой, высокого роста, он представлял тип настоящего старика-лесовика, точно олицетворяющего его любимую природу, лес. Он один из первых выходцев из народных недр достиг признания общественности на трудном художественном пути. Упорным трудом добился даже некоторого жизненного благополучия (к концу своей жизни).

   Шишкину захотелось повидать у себя мать – крестьянку, никогда не бывавшую в городе. Написал ей, и та решилась приехать. Как вошла она в комнаты, увешанные картинами в золотых рамах, и увидела прочую городскую обстановку – обратилась с укором к сыну: "Ах, Иван, Иван! Что же ты писал мне, будто ты маляр какой-то, а ты енерал".

   По представлению старухи так жить могли только генералы.

   Иван Иванович не был поклонником каких бы то ни было чинов и гордился независимостью своего положения. Он всячески старался избегать встреч царя на выставке, когда должны были собираться члены Товарищества, да еще во фраках. Шишкин никак не мог представить свою фигуру во фраке. Однако пришлось и ему натянуть на свои плечи чужое одеяние. Царь Александр III пожелал видеть знаменитого автора лесных пейзажей.

   Пришлось к открытию следующей выставки, к приезду царя, взять напрокат фрак, обрядить в него молодца Ивана Ивановича, как к венцу, и представить перед государевы очи.

   – Так это вы пейзажист Шишкин? – спросил царь.

   Тот потряс бородой, молча соглашаясь с тем, что он действительно пейзажист Шишкин.

   Царь похвалил его за работы и пожелал, чтобы Иван Иванович поехал в Беловежскую пущу и написал там настоящий лес, которого здесь ему не увидеть.

   Шишкину и на это пришлось в знак согласия потрясти бородой.

   Царя проводили, Иван Иванович подошел к зеркалу, посмотрел на свою фигуру, плюнул, скинул фрак и уехал домой без него, в шубе.

   Повезли Шишкина в Беловежские леса, а там уже было известно, что едет художник из Петербурга по повелению царя. Выслали за ним из царского охотничьего дворца экипаж и нянчились с ним во все пребывание его там, как с великим вельможей. Иван Иванович жаловался, что нельзя было шагу сделать без того, чтоб не спрашивали: "Куда вам угодно, что прикажете".

   Не оставляли его в покое и на этюдах. Один раз пишет лес, где на первом плане стоит полузасохшее дерево. Подъезжает к нему управляющий лесами. Посмотрел на этюд и обращается с просьбой: "Нельзя ли полузасохшее дерево на этюде уничтожить?" Шишкин удивлен, а управляющий поясняет: "Ведь вы повезете картину в Петербург, а там посмотрят и скажут: "Ну и хорош управляющий – довел лес до того, что деревья стали сохнуть".

   Шишкин писал этюды с натуралистической точностью, и они, казалось бы, должны быть понятными каждому, но удивительно то, что бывают у людей глаза, которые не видят сходства картины с натурой при всей точности ее воспроизведения.

   Иван Иванович приводил такой пример: он закончил большой этюд соснового леса, протокольно передающий натуру. Казалось бы, все ясно в картине – и стволы деревьев, и хвоя, и ручей с отражением в нем. А вышло так: подходит женщина-крестьянка, долго смотрит, вздыхает. Шишкин спрашивает: "Что, нравится?" Женщина: "Куда лучше!" – "А что здесь изображено?" Женщина приглядывается и определяет: "Должно, гроб господень". Шишкин удивляется ответу, а та добавляет: "Не угадала? Ну так погоди, сына Васютку пришлю, он грамотный – живо разгадает".

   В крепкой натуре Шишкина не было раздвоенности, не было сомнений, он уверенно вел свою линию в искусстве, признавая ее единственно верной.

   Не то было у Шильдера. Он пережил своего учителя, его окружили новые веяния в искусстве – начало импрессионизма, погоня за красками, левитановские настроения. Петербургский интеллигент, подготовленный литературой к разъедающему анализу, сомнениям и неуверенности, он терял под собой твердую почву. Он не мог непоколебимо, как Шишкин, стоять на своей позиции, а двинуться по другому направлению тоже но имел сил.

   Бесконечные сомнения в своих силах, в правоте своих убеждений в искусстве убийственно влияли на психику художника и довели его до болезненности, до нервного заболевания, хотя для последнего была и другая причина, о которой мне сказал Волков: в юности Шильдер на охоте по неосторожности застрелил своего родного брата. После этого ужасного случая он долго болел, не мог слышать выстрелов и видеть крови. Волков просил меня как-либо не напомнить об этом Шильдеру и даже не говорить товарищам, чтобы они не проговорились и не довели Андрея до припадка или заболевания более серьезного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю