355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Минченков » Воспоминания о передвижниках » Текст книги (страница 6)
Воспоминания о передвижниках
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:11

Текст книги "Воспоминания о передвижниках"


Автор книги: Яков Минченков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

   Все же пребывание Лемоха при дворе наложило и на него отпечаток придворного служащего, и это как-то не вязалось с его положением в среде независимых передвижников.

   Его, пожалуй, выручала безусловная честность, товарищеские чувства, готовность всякому помочь, его "святая простота" во всех вопросах общественности – простота, на которую трудно было даже рассердиться.

   Все знали, что с Лемохом нельзя было говорить о политике, об общественных непорядках, так как он требовал только личного совершенствования и "неосуждения брата своего".

   Ни на кого Лемох не сердился и никого не винил. Весь свет хорош – и бедные и богатые. Богачи должны помогать бедным, и от этого будет еще лучше.

   В своих произведениях он переносил немецкий сентиментализм на русскую почву. Любил изображать трогательные сценки, особенно из крестьянской жизни: сироток, больных детей у благодетеля, мальчиков, подносящих букеты девочкам.

   Лемох выслужил пенсию за обучение князей, был хранителем картинной галереи в бывш. Музее Александра III, куда аккуратнейшим образом являлся к определенному часу, сидел в огромнейшем кабинете и давал разрешение на копирование картин в музее.

   В то время заведовал музеем князь Георгий, ничего в искусстве не понимавший, но получавший огромные деньги на поездки за границу "для изучения современного искусства".

   Несмотря на такие "научные" поездки, князь для определения достоинства художественного произведения, приобретаемого в музей, обращался к своей жене, считая ее более авторитетной в вопросах искусства.

   Служба для Лемоха являлась скорее развлечением, так как в средствах он не нуждался, получая пенсию и имея сбыт своих вещей главным образом среди царской фамилии и лиц, близких ко двору.

   На крышке рояля у Лемоха стояли фотографические карточки от признательных его учеников – царя и князей – и их работы: рисунки, акварели.

   Дочери Кирилла Викентьевича, жившей иногда одной с прислугой на даче, понадобился револьвер. Лемох, хотя и боялся всякого оружия, подал градоначальнику прошение о разрешении иметь оружие. Явился к нему пристав с такими словами:

   "Для разрешения на револьвер мне от градоначальника предписано сделать негласное расследование, с кем вы знакомы и кто у вас бывает, так вы лучше сами укажите на ваших знакомых".

   Лемох подвел пристава к роялю и, указывая на карточки, ответил: "Вот мои знакомые". Пристав, увидав карточку царя с собственноручной подписью: "Дорогому К. В. Лемоху Николай II", так растерялся, что отдал честь карточке и сказал хозяину: "Достаточно, достаточно, мне больше ничего не надо".

   В Товариществе Лемох был неизменным членом Правления и кассиром: при своей аккуратности и честности в этой роли он был незаменим. У него хранились книги Товарищества, ему присылались отчетности сопровождающих выставку, и он каждый день в своей мастерской производил подсчет тех сумм. И если получалась разница хотя бы в нескольких копейках, он терял спокойствие и пересчитывал все статьи до тех пор, пока не находил ошибки.

   Каждый день он мог показать баланс и банковскую книжку, в которой сумма точно совпадала с итогами его книги.

   Бухгалтерии он не знал, счетоводство было упрощенное, придуманное еще Крамским, и в нем разбирался всякий, однако и оно привело однажды кассира в тупик.

   Правление выдало некоторую сумму московским товарищам на расходы. Те тратили и представили отчетность Лемоху. Он проверил расход – все было в порядке, но выходило так, что по главной книге не хватало пятидесяти рублей. Лемох пришел в ужас, но как ни бился, а пятидесяти рублей нет как нет. Пришлось пригласить бухгалтера, заплатить ему еще пятьдесят рублей, и тот доказал, что действительно все верно и недостачи нет, а недоразумение произошло потому, что питерцы считали по простой бухгалтерии, а москвичи по двойной итальянской, чем потом гордился москвич Архипов, добавляя: "Но больше никогда не возьмусь за счетоводство".

   Летом Лемох жил под Москвой недалеко от села Ховрино на собственной дачке, стоявшей в тени среди маленькой рощицы. Тут же отдельно, в небольшом срубе, похожем на крестьянскую избу, – его мастерская.

   Сюда приходили натурщики из деревни, когда он писал картины из крестьянской жизни. Всех крестьян в деревне он знал и почти всем помогал деньгами или подарками. Вырыл для деревни колодец, чтобы не пили из грязного ручья, строил избы погорельцам, давал деньги на разные семейные нужды.

   Пишет Лемох с девочки этюд и спрашивает свою натурщицу, что в ее доме едят и пьют ли молоко. Девочка отвечает, что молока не пьют, так как нет коровы. Кирилл Викентьевич идет на воскресную ярмарку в ближайшее село, выбирает корову, платит за нее, велит отвести корову в деревню и передать ее матери девочки, с которой вел разговор.

   Получилась трогательная картина: продавец передает корову крестьянке, а та не берет ее, так как не покупала и у мужа денег нет. Недоразумение, наконец, выяснилось, крестьянка узнает, что корову прислал добрый Лемох, и, счастливая, со слезами на глазах, отводит корову в хлев.

   Пригородные крестьяне, испорченные городом, притеснениями и подачками барства, нищетой и случайными легкими заработками, постоянно надували своего благодетеля. Особенно отличался этим Иван, сторож дачи Лемоха, живший в ближайшей деревне.

   Несмотря на то, что он аккуратно получал свое жалованье, Иван зимой писал Лемоху слезные жалобы на свои несчастья и просил денег. Поводы для просьб были разнообразные: то телка пала, то крыша в избе завалилась, то жена родить собирается, то, наконец, родила и будто бы даже двойню, а через месяц-два опять собирается рожать.

   Лемох, тайком от семьи, которая не особенно разделяла его взгляды, посылал деньги Ивану, не удивляясь даже особенным способностям жены его к деторождению.

   Иван пропивал деньги и снова клеветал на телку, жену и ждал новой присылки денег.

   Жизнь на даче у Лемоха протекала трогательная, патриархальная.

   Приедешь, бывало, на станцию Ховрино, пройдешь с версту парком и полем и видишь потонувшую в зелени дачку. Кругом золотистая рожь, вдали березки. Вечереет, по меже бредет-гуляет в темной пелерине и соломенной шляпе Кирилл Викентьевич с супругой или дочерью. И встреча: "Позвольте-с, как это приятно, что вы приехали, не промочили ли ноги по дороге? Не холодно ли? Может, вам дать шаль?".

   Закуска, чай и мирные, доброжелательные разговоры до позднего вечера, до отхода поезда. Уходишь и видишь, как на дачке гаснет свет. Обитатели ее отошли к мирному сну.

   В Петербурге Лемох жил на Васильевском острове, на Малом проспекте. В верхнем этаже он устроил мастерскую с верхним светом. Чтобы попасть в его квартиру, приходилось подыматься по узкой лестнице на четвертый этаж. Позвонишь и долго, долго ждешь, пока старая няня дочери Лемоха откроет дверь, около которой стоял даже стул для ожидающих.

   Входишь в переднюю, а из гостиной идет встречать гостя сам Кирилл Викентьевич, закутанный в теплую шаль, чтобы не простудиться в передней, в которой никогда не было холодно. Любезнейшая улыбка хозяина, во всем предупредительность. Приглашение в столовую, где почти всегда шумел самовар. С товарищами-передвижниками Лемох, как все старые передвижники, при встрече целовался.

   По вторникам на квартире Лемоха собиралось довольно большое общество: товарищи-передвижники, профессора Академии художеств: и люди из мира ученых.

   Часто бывал Д. И. Менделеев, сын которого, моряк, был женат на дочери Лемоха (он умер ранее моего знакомства с семьей Лемоха).

   Великий ученый Менделеев был интересен в домашней обстановке. Разговор вел простой, особого русского склада. От него веяло Русью, которую он любил.

   Большая, умная медвежья голова, длинные нечесаные волосы и задумчивые, иногда как бы мечтательные глаза.

   Излагая новую теорию или мгновенно родившуюся мысль, Менделеев вперял в пространство глаза и точно пророчествовал.

   Крутил толстейшие папиросы и подымал густой столб табачного дыма, среди которого казался каким-то магом, чародеем, алхимиком, умеющим превращать медь в золото и добывать жизненный эликсир.

   Смотрю я на прожженные табаком коричневые пальцы Менделеева и говорю: "Как это вы, Дмитрий Иванович, не бережете себя от никотина, вы, как ученый, знаете его вред".

   А он отвечает: "Врут ученые, я пропускал дым сквозь вату, насыщенную микробами, и увидал, что он убивает некоторых из них. Вот видите – даже польза есть. И вот курю, курю, а не чувствую, чтобы поглупел или потерял здоровье".

   Близок был к Менделееву Максимов – художник-передвижник. Максимов был малообразован, не мог разбираться в вопросах научных, сложных, общественного порядка, и все же Менделеев много с ним говорил, строил грандиозные планы экономического переустройства нашей страны и, как поэт, мечтал о ее счастливой будущности. Максимов, вспоминая разговор Дмитрия Ивановича, будоражил свою кудрявую голову и говорил: "Вот, батюшка, что Дмитрий Иванович говорит... ой-ой-ой, куда тебе!"

   Вопросы искусства были близки Менделееву в такой же степени, как и вопросы науки, а народное начало, вложенное в его натуру, находило отзвук в содержании искусства передвижников, с которыми он часто общался.

   На вечерах у Лемоха гости просиживали долго. Подавался легкий ужин, шли оживленные разговоры, в которых не допускались только "осуждение брата своего" и уклонение в сторону большой откровенности в легком жанре, который все же умело проводился Волковым, душой дамского общества. Он вел разговор с таким расчетом и такой умеренностью, что даже щепетильный Кирилл Викентьевич не особенно протестовал, хотя говаривал: "Ах, уж этот Ефим Ефимович! вечно он болтает!"

   А дамы приставали: "Еще, еще, продолжайте дальше, Ефим Ефимович!"

   Лемох уходил тогда в другую комнату, ворча добродушно: "Опять он болтает, болтает бог знает что!"

   Однажды на вечере у Лемоха вспоминали о маринисте Иване Константиновиче Айвазовском. Оказалось, что Кирилл Викентьевич, будучи студентом, одно время работал со своим товарищем у Айвазовского, и о нем рассказывал нам так.

   Успех Айвазовского много зависел от покровительства, которое оказывал ему император Николай I. При путешествии по морю на колесном пароходе царь брал с собой и Айвазовского. Стоя на кожухе одного пароходного колеса, царь кричал Айвазовскому, стоявшему на другом колесе:

   – Айвазовский! Я царь земли, а ты царь моря!

   Николай часто обращался к своим приближенным с вопросами: знакомы ли они с произведениями Айвазовского и имеют ли что-либо из них у себя?

   После таких вопросов всякий из желания угодить царю старался побывать в мастерской знаменитого мариниста.

   Рядом с мастерской Айвазовского была комната, где Лемох с товарищем при помощи губки покрывали лист ватманской бумаги разведенной тушью или сепией. На бумаге образовывались пятна неопределенных очертаний. Тогда Айвазовский резал бумагу на небольшие кусочки, подрисовывал пятна, и получались морские пейзажики с тучами и волнами. Такие произведения, вставленные в рамки, он преподносил каждому важному лицу, посетившему его мастерскую. А "лицо", польщенное вниманием художника, считало долгом приобрести потом у Айвазовского какую-либо картину за сотни, а иногда и за тысячи рублей.

   Ивану Константиновичу был пожалован чин тайного советника, чего не удостоился ни один из художников того времени. Айвазовский говорил, что для него важен этот чин лишь потому, что им повышается престиж художника. Однако он не отвергал и другую сторону вопроса, когда, входя в церковь в своем родном городе Феодосии, слышал шепот горожан:

   – Дорогу, дорогу его высокопревосходительству!

   На выставки Айвазовский не ходил и с художниками не общался. Только когда устроил свою выставку, встретился на ней с некоторыми из бывших своих товарищей по Академии. Здесь с ним поздоровался Владимир Егорович Маковский. Айвазовский снисходительно спросил его: "Вас, Маковских, было, кажется, несколько братьев?" – как будто не знал, кто именно Владимир Маковский и каково его место в искусстве.

   Маковский ответил: "У моей матушки, действительно, было нас три сына, а вот вы, Иван Константинович, как видно, родились единственным в своем роде".

   Когда праздновали пятидесятилетие художественной деятельности Айвазовского, он устроил парадный обед, на который пригласил всех членов Академии и выдающихся художников. В конце обеда объявил гостям: "Извините, господа, что мой повар не приготовил к обеду заключительного сладкого. Поэтому я прошу принять от меня блюдо, приготовленное лично мною". Тут лакеи на подносах подали каждому гостю маленький пейзажик с подписью Айвазовского (хотя нельзя было ручаться за подлинность оригиналов: возможно, что и они были выполнены каким-либо помощником Айвазовского, как приготовлялись Лемохом и его товарищем подарки для высоких посетителей его мастерской).

   Иногда Лемох показывал близким друзьям свои картины, готовые для выставки.

   В. Маковский говорил:

   – Прекрасно, Кирилл Викентьевич! Так и надо, батенька мой, и пусть там говорят молодые, что хотят.

   В свою очередь, смотря на картины Маковского, Лемох тоже говорил:

   – Прекрасно-с, Владимир Егорович, вот именно так и надо!

   Нам, молодым москвичам, старики не любили показывать свои картины до выставки, считая нас вольтерьянцами в искусстве, не признающими старых традиций в живописи, и потому мнение наше для них было неинтересным.

   Сентиментализм в творчестве Лемоха, легко укладывавшийся в чувства нашего общества времен повестей Григоровича, пришелся по вкусу и заграничному обществу: в некоторых английских журналах Лемох был отмечен как лучший выразитель детского мира.

   Ему, действительно, нельзя отказать в любви к детям, к крестьянской среде, в чувстве, вытекавшем из его искренней натуры.

   И то, что делал Лемох в последние годы и что казалось теперь малым и сентиментальным, вначале борьбы за национальное, народное искусство было значительным и имело место в общем движении общественной жизни.

   Так текла жизнь Лемоха в полном благополучии, и все было бы прекрасно в этом прекрасном мире среди прекрасных людей, если бы не одно "но".

   Существование Лемоха сильно отравляла его мнительность, опасение всяких случайностей, от которых он укрывался в футляр. Он, как и чеховский герой, рассуждал: "Вот живешь-живешь, а вдруг – трах, и случится". – "Что же, собственно, может случиться?" – задавали ему вопрос. – "Как что? Да все, что хотите, – говорил Лемох. – Разве вы не читали, как кто-то шел по Морской и вдруг размокший от дождей карниз отвалился и едва не убил прохожего". И в сырую погоду он ее ходил по тротуару, а скользил посреди улицы.

   Можно было взять извозчика, но в газетах сообщалось про случаи заражения сапом от лошадей, да к тому же на извозчиках полиция отвозит больных, и здесь можно заразиться, поэтому избегал он и извозчиков. Брился Кирилл Викентьевич у одного парикмахера, отличавшегося особой чистоплотностью и державшего для него отдельный прибор и полотенце. Как-то разговорился о жизни. "Все бы ничего, – говорит тот, – да вот беда: жена заболела". – "Заболела? А чем?" – спрашивает Лемох. – "Тифом". – "Тифом?" – Лемох схватывает шубу, шапку и с одной бритой щекой, а другой лишь намыленной бежит по улице делать дома дезинфекцию.

   И, наконец, случилось: он убедился, что заболел чумой. Для него стало ясно, что конец неизбежен. Оставалось обдумать завещание, чтоб никого не обидеть, и ждать смерти.

   Дело было так: картина Лемоха была на выставке передвижников в Одессе. Вдруг он читает, что там произошел случай бубонной чумы. Итак – в Одессе чума, и там же его картина.

   Под каким-то благовидным предлогом он выписывает картину обратно, дезинфицирует ее карболкой и одеколоном и сам вешает на стену. Но тут произошел роковой случай: картина сорвалась и слегка ударила его по шее. Появилась краснота и опухоль. День, два, три – опухоль не проходит и краснота тоже. Лемох идет к другу доктору: "Скажите, какие симптомы чумы?" – "А вам для чего это понадобилось знать?" – удивляется доктор. – "Да, так, вообще..." – "Ну, появляется опухоль".– "И может на шее?" – "И на шее". – "И краснота?" – "Ну, пусть и краснота, вам-то не все равно?" Но Лемоху было далеко не все равно. Одесса, чума, удар от картины, зараженной в чумном городе, опухоль и краснота! "Прощайте, дорогой друг, – говорит он доктору. – прошу меня не провожать и не прикасаться ко мне – я зачумлен".

   И только через неделю, когда прошла опухоль, удалось убедить Лемоха, что опасность миновала и ему уже ничего не угрожает.

   Все старики-питерцы, а Лемох особенно, принимали различные снадобья для предупреждения разных заболеваний и приближающихся старческих немочей. Верили в мечниковскую простоквашу, аккуратно ее ели, глотали льняное семя, и, если вы встречались с Лемохом, он прежде всего задавал вопрос: "Не находите ли вы, что льняное семя, безусловно, самое верное средство для поддержания организма? Не правда ли, я выгляжу значительно лучше, чем в прошлом году?"

   Конечно, всякий гость с этим соглашался. Но пришла пора, когда уже ничто не могло отодвинуть неизбежный конец. Ноги его отказались скользить по паркету, голова беспомощно откинулась на подушки. В бреду он упоминал о кассовой книге Товарищества, опасался за ее точность, хотел довести все счета до конца. Но скоро и счетам его жизни был положен конец.

   Отпевали Лемоха в академической церкви. И в гробу он лежал с застывшей деликатной улыбкой. Казалось, что Кирилл Викентьевич нашел для себя, наконец, место, где нет ни страха, ни каких-либо опасений.

   Расходившиеся с похорон товарищи-передвижники обдумывали, кого бы им избрать в кассиры, и соглашались с тем, что такого, как Лемох, им больше не найти.

Примечания

Примечания составлены Г. К. Буровой

Лемох Кирилл Викентьевич

   Лемох Кирилл (Карл) Викентьевич (1841–1910) – живописец-жанрист демократического направления. Свои произведения посвящал главным образом жизни крестьянства, реже – сценам городского быта. Значительное место в его творчестве занимают образы детей, которых он изображал с любовью и знанием детской психологии. Учился в Московском училище живописи и ваяния, затем в Академии художеств, из которой вышел в 1863 г. в числе четырнадцати "протестантов". Был одним из участников Артели художников, членом-учредителем Товарищества передвижных художественных выставок. На передвижных выставках его произведения экспонировались с 1878 по 1911 г. Был кассиром и членом Правления Товарищества. С 1875 г. – академик. В 1897–1909 гг. был хранителем художественного отдела бывш. Музея Александра III (ныне Государственный Русский музей в Ленинграде).

   Айвазовский Иван Константинович (1817–1900) – выдающийся живописец-маринист. Учился в Академии художеств у М. Н. Воробьева. С 1844 г. – академик, с 1847 г. – профессор. Им создано огромное количество произведений – большей частью морские пейзажи, а также картины сражений русского флота. Свои работы экспонировал на многочисленных выставках в России и за границей.

   Григорович Дмитрий Васильевич (1822–1899) – писатель, один из ведущих представителей «натуральной школы» – реалистического направления в русской литературе 40-х годов XIX в. В 1864–1884 гг. был секретарем Общества поощрения художеств в Петербурге.

Волков Ефим Ефимович

   Лев Николаевич Толстой, обходя как-то передвижную выставку, сказал: «Что это вы все браните Волкова, не нравится он вам? Он – как мужик: и голос у него корявый, и одет неказисто, а орет истинно здоровую песню, и с любовью, а вам бы только щеголя во фраке да арию с выкрутасами».

   Пожалуй, оно так и было. Волков был неотеса, у него "было нутро", чувствовалось, что он переживает, любит природу; где-то далеко, далеко скрыта настоящая нота, но то, что он передает, не отделано по-настоящему, еще сыро, грубо, не щеголевато. Просто мужик в искусстве.

   Но люди, соприкасавшиеся с природой, бродившие на охоте по болотам, опушкам леса, лугам, хотя бы случайно наблюдавшие утренние, вечерние зори и не искушенные в тонкостях искусства, любили пейзажи Волкова. Они подпевали народной песне Волкова.

   Был он высокий, худой, голова лысая, узкая бородка до пояса, усы такие длинные, что он мог заложить их за уши, длинные брови. Сюртук висел, как на вешалке. Сырым и даже мало толковым казался Волков и в разговоре. Подойдет к столу, забарабанит костлявыми пальцами и заговорит, а о чем – не скоро поймешь.

   "Ну да... оно, положим... нет, вот что я вам скажу... например, как к тому говорится". А суть в том, что он хочет назначить цену своим вещам и боится продешевить. И снова начинается: "Я говорю так... но может быть... ведь действительно, как сказать?.. может случиться... сам посуди..."

   Тянет душу, пока не оборвешь его: "Ефим Ефимович, говори скорее, сколько назначаешь?" А он и тут со вступлением: "Нет, ты – вот что: по-товарищески посоветуй, потому что думаешь, предположим, так..."

   Вот мучитель!

   На Евфимия, 1 апреля, в день именин звал нас к себе и угощал вкусным обедом. К этому дню его знакомый рыбник готовил необыкновенную рыбу такой величины, что приходилось заказывать отдельную посуду для ее варки. Его прислуга, необычайно вкусно готовившая кушанья, жаловалась даже: "Достанет же Ефим Ефимович рыбешку – хоть в ванне вари, ни в одной посуде не помещается".

   Полагалось и возлияние за обедом: наливки и хорошие вина в размере "самый раз". В комнатах у него был набор мебели и инструментов разной величины и разных стилей. Рояль, фисгармония, на которых никто (кроме гостей) не играл, японские дорогие ширмы и мебель, которые он менял на картины у моряков. На мольбертах в широких золоченых рамах неоконченные картины, о которых Волков советовался с гостями, хотя никаких советов не принимал.

   Гостям приходилось соглашаться с объяснением автора и хвалить, и тогда тот успокаивался и ворчал лишь: "Нет, вы действительно так, то есть как сказать..."

   После обеда – кофе, табак и воспоминания.

   Спрашиваю: – Ефим Ефимович, скажи, кто ты такой есть?

   А Ефим: – То есть откуда произошел?

   И с вводными, вставными словечками рассказывал:

   – Родители бедные, семья, помогать надо, поступил из средней школы в департамент окладных сборов. Ну, да как тебе сказать – и сам плохо работал, а тут еще помогать другому пришлось, который совсем ничего не делал, а только свистал.

   – Кто же это свистал?

   – Да все тот же Чайковский! Со мною сидел, лентяй, не записывает входящие, а знай – насвистывает! Ну, при сокращении штатов нас первыми с ним и выгнали. Свистун поступил в консерваторию, а я бродил вокруг Академии художеств, близко от дома, и поступил туда. А потом на конкурсе в Обществе поощрения получил премию за картину. Выбрали в члены передвижников, вот тут, конечно, оно того, лучше, то есть, как тебе сказать...

   Через двадцать лет, по рассказам Брюллова, Волков в его доме встретился с Чайковским. Тот сразу узнал Ефима Ефимовича:

   – Это вы, Волков?

   – А это ты, Чайковский?

   Чайковский повис на тонкой шее пейзажиста Волкова, а тот автору "Онегина" прямо в ухо нескладным голосом запел: "Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни".

   Растрогались до слез.

   Волков – народник, большой, по-тогдашнему, либерал – не мог простить, что некоторые передвижники, хотя бы с разрешения общего собрания Товарищества, поступили в императорскую Академию художеств профессорами.

   "Царскими лакеями стали", – скрипел Ефим. Однако и ему посыпали зернышко, он прикормился им, попал на удочку и воздал должным образом "кесарю кесарево". И он, как все, надевал фрак при посещении выставки царем, целовал ручки у княгинь и, более того, ездил с князьями, ел, пил с ними и пел песни. Тонкая ниточка – крупицы, сметаемые со стола высочества, держали и либерального Волкова некоторое время около двора. Завел банковскую книжку текущего счета и расписывался на своих чеках.

   "Так было, – вспоминал Волков.– Сижу я на даче в Новой Деревне. Подъезжает придворный экипаж, адъютант прямо ко мне. Ну, конечно, говорит: "Это вы пейзажист Волков?" – "Это, между прочим, говорю, я".

   Адъютант, действительно, говорит: "Его императорское высочество князь Сергей Александрович прислал меня к вам для переговоров, не согласитесь ли вы поехать с князем в Палестину в качестве художника-иллюстратора на один-два месяца и сколько за это хотите".

   Ну, я вижу, что оно того... интересно, так сказать, но только в аренду, напрокат... Поеду, говорю, но не за плату, а так: если что напишу, то князь может потом купить по ценам выставки.

   Адъютант уехал, а потом снова приехал и говорит: "Ладно, князь согласен".

   В назначенный день, перед вечером, приехал за мной придворный экипаж и тележка с орлами за вещами. А я купил дюжину белья, думаю – жарко будет, потеть придется, шляпу с пробками, как у англичан на картинке, и ящик красок. Все взял с собой в экипаж, а тележка с орлами порожняком поехала.

   Прямо на вокзал, купе отдельное.

   Ночью у окна на сквозняке продуло, флюс, щеку раздуло и лице перекосило так, как на карикатуре Маковского, где я изображен апостолом Павлом с подвязанной щекой.

   Утром надо представляться князю и княгине. И представился...

   Княгиня как глянула – к губам платок, слезы от смеха на глазах, а я говорить не могу, только пальцами показываю на рот и щеку. Оно, действительно, было того, как тебе сказать... Ну, поехали дальше в Одессу. Там уже стоял для нас пароход Добровольного флота "Кострома". Князь Сергей был председатель Палестинского общества. По всем церквам на это Общество деньги собирали. В Палестине на Елеонской горе храм строили, и князь ехал на освящение этого храма. На одну дорогу Общество двести тысяч отпустило, то есть князь сам взял, хотя и без того все даром давалось – и пароход и люди.

   И чего только не было на пароходе: и скот, и птица. Дойные коровы для молока и ослицы для дам, чтоб учились ездить на них, как придется в пустыне.

   Мне приставили двух матросов для услуживания. Один сапоги чистил, а другой мои папиросы таскал и говорил все: "есть!". Спрашиваю: "Где табак?" А он пустую коробку подает и тоже говорит "есть". Я уже ничего не говорил ему, потому как посмотрел на их житье – тоже ой, ой, ой! Попробовал писать на пароходе княгиню на ослице – ничего не вышло. Матрос, что папиросы мои курил, ткнул пальцем в сырой этюд и спрашивает: "Скажите, выше степенство, где ее высочество и где осла?" Вижу, что мне, пейзажисту, за фигуру браться не следует.

   С парохода вышли было на берег и поехали на лошадях и ослицах в Мекку, Пустыня, проедем немного – остановка, а впереди уже караван прошел, и на остановке большой шатер разбит. В нем диваны, кресла, ковры, завтраки, обеды, лед, шампанское. Но пришлось с дороги, вернуться: турецкое правительство не ручалось за спокойное путешествие. В то время было огромное стечение мусульман на праздник Магомета, и нам рискованно было ехать в гущу фанатиков.

   Ну, Палестина, – это, действительно, сторона! Ну как тебе сказать? Позвольте, что это такое. Вышел я на балкон в Назарете, где родился Христос. Лунная ночь, звезды, тишина. А вот, говорят, Христа и совсем не было. А я думаю, что тут жители все Христосы – такой город, такая ночь и, как тебе сказать, – поэзия, что ли, сплошная.

   Выпили мы и в Назарете, как на всех остановках. Вижу одно: плакали денежки, что по церквам в жестяные кружки собирали, а за путешествие так можно перепиться, что и Елеонской горы не увидишь.

   Едем дальше в Иерусалим. Опять мы, мужчины, на лошадях впереди, а дамы на осликах позади.

   Первый раз в жизни ехал я верхом на лошади. Арабский конь – не конь, а какой-то черт: дрожит и ноздрями фыркает. Из-за горки показались арабы. Мой конь, как увидал их лошадей, – свернул с дороги и прямо к ним. Сперва рысцой, а потом вскачь. Я бросил повода, уцепился за гриву, чтоб не сорваться. Шляпа слетела, борода по плечам развевается. Лечу, не знаю куда. Арабы стали убегать, мой черт за ними. Один из переводчиков, турецкий офицер, за мной поскакал. Мой конь оглянется – видит, что за ним гонятся, – еще быстрее понесется. Вот была скачка.

   Влетели в какое-то арабское поселение. Я мокрый, запыхался. Мне вынесли что-то вроде кислого молока. Это у арабов так полагается: путнику жажду утолить. Выпил – отлегло. Переводчик догнал, говорит: "Зачем вы поехали за арабами? Здесь кочуют разбойничьи племена, могли вас ограбить". – "Благодарю покорно, – отвечаю ему, – разве я поехал? Это ваш чертов конь сюда меня занес".

   Взял он моего коня за повод, поехали обратно, едва догнали кавалькаду. Смеялись с меня, а мне не до смеху. Как тебе сказать... Молоко – оно того... и в желудке, то есть – можешь себе представить? Сзади дамы, а впереди все святые места и его высочество, а тут – скажите, пожалуйста, – как же быть? Ну, монастырек по дороге, тоже, конечно, святой, ограда... но и мне надо же куда-нибудь деваться? Пускай смеются, извините, пожалуйста.

   Об Иерусалиме помню, что там есть мечеть Омара и двор Иерусалимского храма, весь загаженный восточными паломниками.

   Как освящали храм на Елеонской горе – помню смутно, так как все, считая и архимандрита, перепились донельзя. Едва выехали в Египет. Тут заново: сперва пирамиды, крокодилы, катанье на лодках и все, что полагается, а потом бал в Александрии.

   Это была ночь из тысяча одной ночи Шехерезады! Музыка, пальмы, луна, танцы, одуряющий гашиш какой-то. Сон – не сон, вот он, восток настоящий!

   Утром, думаю, надо хоть искупаться, омыться от всего. Предложили восточную баню. Попробую. Ввели в мраморный бассейн, в воздухе фимиам какой-то. Огромный арап схватил меня, моментально раздел и бросил на циновки. Что дальше было! То есть, как тебе сказать, – я думал, что живым не выйду. Арап рычит, глаза навыкате, вспрыгнет на спину, перевернет, кулаком ударит под бок, в живот, вертит руки, ноги. Я уже взмолился: отпусти ты меня ради бога, ну тебя к лешему! А он еще хуже. Потом опустил меня в горячую и холодную ванну и освободил. Подает чашку кофе. Что ты думаешь – как помолодел после бани. Оделся, даю ему золотой – не берет, прижимает руки к животу. Как потом узнал – турецкое правительство запретило всем брать с нас и платило само за нас. Ну, тем лучше. Заехали по дороге в Грецию, к родне – греческому королю. После восточных чудес бедненькой показалась наша родня, точно губернатор в провинции. Мне король тоже пожаловал какой-то орден, а за что – не знаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю