Текст книги "Воспоминания о передвижниках"
Автор книги: Яков Минченков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Левитан Исаак Ильич
Восьмидесятые годы должны были иметь своего выразителя и в пейзаже, как в литературе они его имели в лице Чехова.
Разбитые надежды передовой интеллигенции тонули в тоске безвременья. Русская природа и убогие деревни, казалось олицетворяли собой настроение общества. Печальные равнины с рощами белоствольных берез и трепетных осинок, окольные дороги с протоптанными извилистыми пешеходными тропинками, уходящие к беспредельной синеве далей, деревенские сизые избы и сараи, разбросанные по пригоркам, золотой наряд осенних грустных дней просились в душу поэта-живописца и нашли своего выразителя в лице Левитана.
И везде в его вещах вы слышите эту щемящую душу музыку, подслушанную им в тихом шелесте падающей осенней листвы и в говоре весеннего ручья, бегущего из-под тающих снегов. Пробуждающаяся природа не несет радости обновления и силы, в ней лишь скоропреходящий блеск безотрадной улыбки.
Портрет Левитана работы Серова охватывает его полностью, прекрасно выражая его духовное содержание. Смуглое лицо с глубокими впадинами задумчивых, с тихой печалью глаз. Этим взором оглядывает он мир и, отбрасывая детали, берет общее, самое главное. И грусть его изящна. Каждый мазок на его этюде говорит о красоте души художника-поэта. И эта красивая тоска опьяняет вас, как аромат цветов. Вы отдаетесь ей и не можете от нее оторваться. Ею было захвачено почти целое поколение пейзажистов, выражавших в своих произведениях левитановское настроение.
Однако оно не заглушало в нем чувства реального. Правда жизни видна во всех его произведениях. Он глубоко и упорно изучает натуру, делает массу этюдов, ищет самое существенное для своей картины, в которую вкладывает потом всю сумму своих знаний и переживаний. Не стеснялся, как и Врубель, прибегать даже к фотографии, если она помогала ему раскрыть в природе сложную задачу. Так, в картине "Март" прекрасно написанный снег под лучами весеннего солнца явился, как передавали товарищи Левитана, результатом не только непосредственного наблюдения, но и проверки соотношений светотени по фотографическим снимкам. Но нигде вы не увидите и признаков фотографии, нигде она не повела художника к грубому натурализму, не заставила его разменяться на ненужные детали.
Эту правду в передаче натуры Левитан требовал и от своих учеников, когда был преподавателем по классу пейзажа в Московском училище живописи. Он подолгу останавливался перед ученическими работами на выставках и метким, изощренным на природе глазом выхватывал из этюдов учеников самое верное и за него хвалил. Тогда выдвигался большой пейзажист С. Ю. Жуковский, еще учившийся в Училище. Левитан изучал каждый его этюд на выставке, расспрашивал, сколько времени он писал их, и от многих приходил в восторг.
В каждой вещи Левитана, в каждом этюде сказывалась его душа, слышалась его песня. Левитана породила переживаемая им эпоха и нянчила нужда. В то время многие чуткие талантливые натуры быстро изживали себя или уходили от жизни, впадая в крайний индивидуализм, мистицизм, а в худшем случае прибегали и к зелену вину. Всяко бывало.
Наряду с Левитаном мне рисуется никому не известная, никем не упоминаемая фигура его друга, школьного товарища Часовникова, прошедшего этап мистицизма до самой бездны.
В тяжелые дни ученичества, когда Левитану приходилось ночевать под скамьями в Училище живописи и питаться на три копейки в день, он подружился с Часовниковым, очень одаренным и чутким юношей. Василий Васильевич Часовников, находившийся в немного лучших материальных условиях, всячески помогал Левитану, делился с ним куском хлеба, давал бумагу, угли для рисования и оберегал от всяких неприятных случайностей в товарищеской среде. Эти две фигуры при всем своем несходстве имели в себе много общего, олицетворяя веяние времени.
Левитан еще в школе проявил себя талантливым пейзажистом со своей особой нотой. Он умел находить в природе мотив и умел овладеть им. Часто самый этюд его уже представлял целую картину.
Часовников говорил: "Пойдем мы компанией на этюды в окрестности Москвы, бродим, бродим и ничего не найдем интересного, а Левитан сядет у первой попавшейся лужицы и приносит домой прекрасный мотив для пейзажа, и вполне проработанный".
В классах работал хорошо и Часовников. Перов, его учитель, восторгался живописью его этюдов.
Левитан кончает школу и упорно пробивает себе дорогу. Сперва его, как и полагается для таланта, не признают, потом с ним мирятся и, наконец, восхищаются. Передвижники долго выдерживали его в экспонентах, но в конце концов должны были признать его талант и принять в число членов.
Часовников из Московского училища едет в Петербург, в Академию художеств, попадает к старым, дореформенным профессорам, никакой помощи у них не находит и сам ищет новых путей в искусстве. Хочет найти особые, главные линии в натурщике, упрощает колорит, бьется над неразрешимыми, им же самим поставленными задачами и, надорвавшись, бросает Академию и уезжает учительствовать в средней школе. Доля учителя рисования всем известна. Стать им – это значит похоронить себя как художника. Оторванный от художественной среды, от восприятия художественных произведений, лишенный времени для самостоятельной творческой работы, учитель рисования обыкновенно бросал искусство, а если и пробовал когда писать, то, не видя в провинциальном городе ничего, кроме собственных работ, останавливался в своем развитии и затем быстро катился назад. Исключения представляли только очень сильные натуры, не порывавшие связи с центрами, с общей художественной жизнью.
В то время, когда Левитан находился в гуще художественной жизни, много видел, ездил за границу и в постоянной работе подымался все выше и выше, – Часовников, запершись в провинции, оставил искусство. Но утеряв веру в искусство, в свое к нему призвание – во что же верить и чем жить?
Он видит кругом насилие, греховность мира, мрак и нищету. Кто укажет спасение от них и новый путь для жизни? Умами многих владел тогда Толстой. Часовников окружает себя всем, что пишет о жизни наш Савонарола, и ищет у него решения всех вопросов и спасения для себя.
Наслушавшись о Часовникове в Москве от его товарищей, я напал на его след на юге, в Новочеркасске. Был у него на квартире. Свою комнату он и уходя не запирает, да в ней, кроме книг, почти и нет ничего. Спит на досках. Интересуется жизнью искусства, особенно московского, в питерцев не верит: у них искусство по повелению императорского двора, москвичи хоть от этого более свободны.
Много расспрашивает и говорит о Левитане, восторгается им. Но все это между прочим, это прошлое, а сейчас он буквально горит над решением вопроса: как жить, что делать, чтобы спастись от греховной жизни? А грех, преступление везде.
– Чему мы учим? – спрашивает меня. – Ведь вся наука в теперешнем виде ложь, она для того, чтобы одним жилось хорошо, а другим приходилось бы только работать всю жизнь, без просвета, на богачей. И мы повинны в этом, мы пользуемся их каторжным трудом, так как не можем оторваться от общества, породившего нас и содержащего нас для своих надобностей или своей потехи. Я преподаю рисование и черчение в техническом училище, но чему научаем мы там своих учеников? Делать замки! Да замки для своих детей, для самих себя. Вот Толстой указывает это. Подождите, может, он найдет, как жить надо. Я жду. А пока надо самоусовершенствоваться, чтобы потом обновленным, с другим сердцем подойти к разрешению проклятого вопроса.
Часовников смотрел на меня глубокими глазами, просил:
– Вот что: искусство все же должно быть. Оно было и у рабов. Кроме замков, я хочу, чтобы они могли внести в свою работу то, что сохраняли и рабы, – чувство красоты. Ведь это единственное, что поднимало раба в его труде выше уровня рабочего скота. Так вот, пришлите нам образцы народного художественного творчества, резьбу по дереву, литье, кованые вещи, постройки. Они насмотрятся и, может, что сами сумеют. А иначе как же? Они для себя ничего не имеют в своей работе.
Из Москвы я выслал ему все, что мог найти по его просьбе, и получил благодарности в письмах, насыщенных тем же горением духа, жаждой найти выход из тупика жизни.
Левитан вырос в большую величину. Каждый пейзаж его был событием на передвижной выставке. Он берег свою славу, вынашивал подолгу вещи и ставил только то, что его удовлетворяло. Вещи, которые оказывались на выставке по его мнению слабыми, он снимал и увозил, не показывая публике. Из десятка привозимых на выставку вещей он снимал иногда половину. Иные переписывал, другие уничтожал. Частых повторений, как у большинства пейзажистов, у него не было. Почти в каждую картину вносил он новую ноту.
Его возмущало количество представляемых на выставку необработанных, непродуманных вещей, повторений старых мотивов, картинного базара.
– Для чего это? – показывал он на ряд пейзажей. – Думают попросту заработать и жестоко ошибаются. Простой расчет: ведь на этом рынке будет взято потребителем ровно столько, сколько он может затратить, ни больше, ни меньше, а потому не следует выходить из границ, а делать только то, что самого удовлетворяет. Этот базар ни к чему. Учеников своего пейзажного класса возил на ученическую дачу на этюды, "заражаться природой".
– Без этого нельзя, – говорил Исаак Ильич. – Надо не только иметь глаз, но и внутренне чувствовать природу, надо слышать ее музыку и проникаться ее тишиной.
Он был охотник, ходил на тягу вальдшнепов и, конечно, не ради самой охоты, стрельбы, но чтобы переживать моменты, связанные с охотой, которые давала ранняя весна.
Он красиво описывал время пробуждения природы, вечерние зори ранней весны и остатки снега в березовых рощицах, окутанных сумерками.
Третьяковская галерея отражает все этапы творчества Левитана в последовательности его развития. Здесь и ранняя "Осень в Сокольниках", "Плес на Волге", "После дождя", "Омут", "Март", "Золотая осень", "Солнечный день" и, точно реквием самому себе, – "Над вечным покоем".
С приходом славы изменилось и материальное положение Левитана. Он вышел из подавляющей его нищеты и мог не отказывать себе во всех потребностях культурного художника. Жил в тихом дворе, в небольшом уютном особняке с простой, но изящной обстановкой, ездил за границу, где работал и видел все, что было лучшего в искусстве.
Меня удивляло, что Часовников не имел общения со своим другом, хотя бы письменного. Что разъединило их? Я напомнил Левитану о нем. Исаак Ильич глубоко задумался и своим, особым, как бы заглушённым голосом заговорил.
– Да, да! Он стоит передо мной, не знаю, как сказать, – как живой укор совести. Не знаю, в чем я виновен, но чувствую свою вину, и не перед ним, а перед всеми. Он как бы моя перешедшая в него совесть, которая говорит мне то, что нашептывает и природа. Это неразгаданное и грустное, грустное без конца. И как тяжело бывает остаться наедине со своею совестью – так чувствую я себя при воспоминании о Василии Васильевиче.
Исаак Ильич прикрыл лицо рукой и долго просидел неподвижно.
Я подумал, что Часовников не хотел наводить тень на жизнь друга своим внутренним разладом.
Когда произошел в Товариществе передвижников раскол и свежие силы во главе с Серовым покинули Товарищество и образовали художественное общество «Союз русских художников», Левитан примкнул к «Союзу», но из Товарищества все же не вышел и присылал на передвижные выставки свои картины. Что удерживало его в Товариществе – неизвестно. Некоторые говорили, что Исаак Ильич делал это из чувства признательности к Товариществу, которое встало на его защиту, когда Левитану как еврею грозило выселение из Москвы. Во всяком случае им руководило не желание материальных выгод. Этим Исаак Ильич никогда не был заражен. В Товариществе он оставил о себе самое светлое воспоминание, как человек безукоризненной честности в жизненном обиходе, в отношении к искусству и Товариществу.
Левитан стал кумиром юношества – пейзажистов. Все передовые художественные общества стремятся заполучить его вещи на свои выставки, и картины его распродаются в первые же дни. Судьба признала свою несправедливость к Левитану и после годов нужды и страданий венчает его лаврами и дает возможность не думать о завтрашнем дне, свободно отдаваться искусству.
Но поздно. Силы надорваны, ослабело сердце. На выставке Левитан с трудом подымается по лестнице.
– Все бы хорошо, а вот от этого пустяка, – показывает на сердце, – нет настоящей жизни.
Товарищеский парадный обед. Высказываются всяческие пожелания. Усталое лицо Левитана вдруг вспыхивает, он приподымается, упирается одной рукой о край стола и, как будто стремясь куда-то вперед, воодушевленно говорит:
– Надо жить, и жить красиво! Надо побороть и забыть свои страдания, надо пользоваться жизнью, ее светом, ее радостью, как блеском солнечного дня. Мы еще успеем сойти, об этом нечего и думать, а сейчас выпьем последние сладкие остатки из жизненного бокала, упьемся всем лучшим, что может дать нам жизнь!
Он схватил бокал и звонко ударил о бокал соседа.
От Часовникова получаю снова письмо с заказом – прислать книги по прикладному искусству, по русскому народному творчеству, а в конце приписка: «Не найду выхода из тупика, вижу, что и Толстой его не нашел, сам собой я тоже ни к чему не приду, надо отдать себя кому-то другому, сильнее меня, и пусть ведет меня, куда знает. Но где эта сила, которая бы сковала мою волю, заглушила бы мои сомнения и пусть хоть убила бы меня? Где эти верные руки? Я их не вижу». На этом переписка с ним окончилась, на свои письма я не получал больше ответа и не знал, у кого же мне справиться о Часовникове.
Весной в Москве получил от Левитана записку; просит зайти к нему, чтобы поговорить о его делах в Товариществе.
В назначенный час прохожу двор левитановского домика. Над дорожкой цветущие кусты сирени, а день солнечный, радостный, весенний.
Дверь в передней оказалась отпертой, в квартире пусто. Вошел в гостиную и из спальни услыхал голос Исаака Ильича:
– Вот видите – я лежу в постели, противная хвороба не вовремя... Идите ко мне, поговорим.
А мне нравилось осматривать гостиную, и я задержался. Редко приходилось встречать такое у товарищей-передвижников. Много света, блестящий паркетный пол, все чисто, ново, изящно. Тонкие рамы, и картины в них мелодичные и точно благоухающие тонким ароматом.
Я вспомнил слова Левитана на обеде и подумал, что он действительно умел пользоваться жизнью, как блеском солнечного дня.
А сейчас он лежал бледный и слабый на белоснежной подушке. Глаза стали еще более глубокими.
После короткого делового разговора Левитан погрузился в мечты о поездке в деревню и работе среди природы.
– Держит вот меня болезнь, а пора бы уже давно в деревню. Теперь там хорошо. Жаль, что упустил тягу. Ничего, и ранняя зелень хороша... тонкая-тонкая, с розовыми и фиолетовыми полутонами. Необыкновенная деликатность. Необходимо прежде всего почувствовать эту мелодию. Вот из молодых у вас к ней прислушивается Бялыницкий-Бируля. Пусть поют все молодыми голосами этот гимн природы. Может, иначе, чем мы, – радостнее. А я тоже, как только подымусь, – сейчас туда, под солнце, к избам, к ярким полоскам озимей. Хорошо, ведь, право же, хорошо!
Он так говорил, а видно было, что у изголовья его, как в портрете Беклина, та неизбежная гостья играет уже на одной струне свою грустную мелодию...
Распрощался я с чувством, что навсегда. Прошел через пустую гостиную. В раскрытое окно лился весенний свет, пахли расставленные на подоконниках гиацинты, на стенах – картины в изящных рамах, а на трюмо – дамская шляпа и длинные лайковые перчатки...
В начале лета ехал я на юг и проездом через Новочеркасск решил остановиться от поезда до поезда, чтобы повидать Часовникова. Час был дообеденный, думал застать его в училище, которое было за городом. На извозчике подымаюсь в гору по улице пустынного, сонного города. Жара нестерпимая, сушь и пыль. Извозчик жалуется: «С весны ни одного дождя, что поделаешь?»
Вдруг, откуда ни взялась, рыжая малая тучка. Круглилась, круглилась и разразилась настоящим ливнем, а гром, казалось, разрывался над самой головой.
Весь мокрый подъехал я к училищу и вскочил в подъезд. Обращаюсь к сторожу:
– Как мне повидать Василия Васильевича?
Степенный старик, посмотрев на меня через очки, переспросил:
– Василия Васильевича? – и многозначительно добавил: – Такого уже нет.
– Неужели, – говорю, – умер?
– Нет, не умерли, но у них другое имя.
– Как так? Ничего не понимаю.
– А так, что они давно уже ушедши в Соловецкий монастырь и переменили свое имя в пострижении.
Я содрогнулся. В детстве пришлось мне видеть труп удавленника. Синее лицо с выпученными глазами произвело на меня потрясающее впечатление, и долго призрак его пугал мое воображение. И сейчас я точно увидел этот страшный призрак самоубийцы, и мне захотелось скорее бежать от него, уехать из этого города.
Тем же извозчиком поехал обратно на вокзал. Я старался свои мысли направить на что-либо другое, и тогда в воображении моем вставала квартира Левитана с гиацинтами на подоконниках, цветущей сиренью во дворе, блестящий паркет, рояль, дамская шляпка – и тут же вырастала фигура Часовникова, бьющегося в покаянии головой о каменные монастырские плиты.
То вдруг чувствовал устремленный на меня глубокий, тихий и грустный взор Левитана, который сменялся воспаленными глазами Часовникова. Чудилась сладостно щемящая мелодия, переходившая потом в покаянный вопль отчаяния. Что со мной? Не заболел ли?
До поезда еще оставалось много времени, и я остановил извозчика у писчебумажного магазина. Вхожу и сажусь.
– Что вам будет угодно? – спрашивает продавец старообрядческого вида с длинной узкой бородой.
– Пока ничего, дайте посидеть.
– Так вы, вероятно, хотите посмотреть на эти вещи? – говорит продавец, показывая на стены.
На стенах я увидел этюды Часовникова.
– Зачем это у вас? – спрашиваю хозяина.
– А вот после Василия Васильевича это его единственное оставшееся имущество поступило в распродажу, но спрос, видите ли, небольшой. Необразованность, и какой кому здесь интерес? Больше военные, которые, чтобы выпить или поиграть в карты. Можно сказать, даже земства в области не завели.
Видимо, покупателей заходило в магазин мало, и хозяин рад был поболтать от скуки.
Я этим воспользовался и стал расспрашивать его о Часовникове. Он говорил:
– Истинно сказать – Василий Васильевич был человек особенный: искатель правильной жизни. Его хозяйка говорила: живет, как угодник, хоть нет того, чтобы перекреститься, нет того, чтоб помолиться, в церковь никогда не заглядывает. Книги читал да с мастерами возился, кое-что разъяснял им. Начальство начало за ним присматривать, а у него и двери всегда настежь, и ничего в квартире не найдете. Так вот – искал, он искал, озирался кругом и ничего не нашел для себя потребного. Не справился с собой и отдал свою душу другим в распоряжение, на себя как бы, в некотором смысле, руки наложил. Вот как я это дело понимаю.
Когда я возвратился в Москву, Левитана уже не стало. Мне рассказывали, как его хоронили, какие говорили речи, с какими поэтами сравнивали и сколько венков и цветов было на его могиле.
Невольно я спросил: "Не знает ли кто, что стало с Часовниковым?" – "Как, вы не читали в газетах? – ответил один из его школьных товарищей. – Он уехал миссионером в Китай и там погиб этим летом во время боксерского восстания".
Примечания
Примечания составлены Г. К. Буровой
Левитан Исаак Ильич
Левитан Исаак Ильич (1860–1900) – выдающийся живописец-пейзажист. Учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества у А. К. Саврасова и В. Д. Поленова. На передвижных выставках его произведения экспонировались с 1884 по 1900 г. (член Товарищества с 1891 г.). С 1898 г. – академик пейзажной живописи. В произведениях Левитана, составляющих одну из вершин русского реалистического пейзажа, запечатлены проникновенные, исполненные глубокой поэзии образы русской природы, то отмеченные настроениями лирической грусти, то – особенно в последний период его творчества – ликующие, радостные и мажорные. В 1898–1900 гг. руководил пейзажным классом Московского училища живописи, ваяния и зодчества.
В. А. Серовым выполнены два портрета И. И. Левитана: маслом (1893) и пастелью (1900, посмертно); оба находятся в Государственной Третьяковской галерее.
«Март» И. И. Левитана (1895) находится в Государственной Третьяковской галерее.
Часовников Василий Васильевич (1864–1900) – живописец-пейзажист. Учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества и в петербургской Академии художеств. Работал учителем рисования в Новочеркасске. Постригся в монахи, уехал миссионером в Китай.
Перов Василий Григорьевич (1833–1882) – выдающийся живописец, один из крупнейших представителей критического реализма в русской живописи. Учился в Арзамасской художественной школе А. С. Ступина, а затем в Московском училище живописи и ваяния. Был одним из членов-учредителей Товарищества передвижников, на выставках которого выступал с 1871 по 1875 г. Среди его многочисленных живописных и графических работ имеются произведения обличительного бытового жанра («Первый чин», «Проповедь в селе», «Чаепитие в Мытищах», «Сельский крестный ход на пасхе», «Проводы покойника», «Тройка», «У последнего кабака» и др.), глубокие по социальной и психологической характеристике портреты (Ф. М. Достоевского, А. Н. Островского, купца И. С. Камынина и др.), исторические картины («Суд Пугачева» и др.). С 1871 г. преподавал в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, где у него учились Н. А. Касаткин, М. В. Нестеров, С. А. Коровин, А. П. Рябушкин и многие другие художники.
Савонарола Джироламо (1452–1498) – итальянский монах, религиозно-политический реформатор. В переносном смысле – страстный проповедник и фанатический поборник каких-либо истин.
Пейзажи И. И. Левитана «Осенний день. Сокольники» (1879), «Вечер. Золотой плес» (1889), "После дождя. Плес" (1889), «У омута» (1892), «Золотая осень» (1896), «Солнечный день. Деревня» (1898), «Над вечным покоем» (1894) находятся в Государственной Третьяковской галерее.
...Левитан примкнул к «Союзу»... – неточность. Левитан умер за три года до организации «Союза русских художников».
Беклин Арнольд (1827–1901) – швейцарский живописец-символист. Имеется в виду его «Автопортрет со смертью».
«Боксерское восстание» – так раньше называли народное антиимпериалистическое восстание в Китае (1900–1901).
Корин Алексей Михайлович
Пожалуй, никто из преподавателей Московского училища живописи не пользовался среди учащихся такой симпатией, как Корин.
В его натуре была необычайная теплота, скромность и искренняя готовность оказать всяческую помощь ученикам.
И внешность его – спокойная, особо мягкая – отвечала его характеру. Запомнилось его слегка смуглое лицо с нависшими густыми черными прядями волос, из-под которых глядели вдумчивые, немного грустные глаза.
Речь его была ровная, спокойная, голос – мягкий, густой баритон. Он никогда не сердился, не повышал тона, а, указывая на ошибки ученика, как будто советовался с ним о мерах для исправления недочетов, не прибегая к своему преподавательскому авторитету. Если ученик приводил веские доводы в защиту свой работы или своих особых взглядов на искусство, Алексей Михайлович, не стесняясь, соглашался с ним и говорил:
– А пожалуй, и верно, уж лучше оставьте так, как есть, а то я боюсь, чтоб не навязать вам своих взглядов и своих ошибок.
Он преподавал в головном классе, куда был выбран по окончании того же Училища живописи. Путь учебы его был тяжелый. С детства он работал под руководством отца, палехского крестьянина-иконописца. Двенадцати лет был отдан в иконописную мастерскую к известному тогда художнику Шокалову, а в семнадцать лет поступил в Училище живописи в фигурный класс, так как был солидно подготовлен по рисунку и живописи. До школы он прошел все иконописное ремесло, знал его в совершенстве, и оно выручало его потом в минуты нужды, как и мешало ему в живописи.
Учителями его были старые классики братья Сорокины, Павел и Евграф, а затем Прянишников и В. Маковский. Рисовал и писал этюды в школе Корин превосходно, получал почти всегда первые номера. Более всех дал ему Прянишников, талантливый представитель нового тогда течения в искусстве – реализма. Сорокины доживали свой век в ложном классицизме, закрыв глаза на русскую действительность. Павел Сорокин не выделялся, кажется, ничем, кроме своей замкнутой жизни и богобоязненности. Последним его качеством пользовались хитрые ученики. Желая заполучить Сорокина для исправления своей работы, они прикидывались тихонями и надевали на себя маску благочестия.
Особенно отличался в этом ученик Н. Он обращался к П. Сорокину за указаниями. Тот смотрел на рисунок и говорил.
– Не стараешься, и потому плохо. Старайся, голубчик, старайся.
Ученик жаловался:
– Я и то стараюсь изо всех сил, из кожи, можно сказать, лезу, а вот не выходит что-то. Должно, меня господь обидел.
– Не ропщи, – говорил Сорокин, – а лучше обратись к нему с молитвой.
–А разве я против этого? – продолжал Н. – Я уже и в Троице-Сергиево ездил.
– Ездил? Это хорошо, молодой человек, это тебе помочь может. Пусти-ка меня на свое место, у тебя на рисунке что-то ноги не ладятся, поубавь маленько.
А Н. напевал:
– Вяжу, что не выходят, а не знаю, как исправить. Между прочим, настоятель в Троице просил передать вам поклон.
– Настоятель, говоришь? А ты его знаешь? Спасибо, спасибо, дружок! Дай-ка уголек, я вот ноги урежу.
И Сорокин садился рисовать. Один раз Н. даже купил просфору в соседней церкви и принес ее Сорокину как подарок от архимандрита Сергиевской лавры, за что Сорокин исправил весь его рисунок, и Н. получил за него хороший номер.
Другой Сорокин, Евграф, славился как прекрасный рисовальщик. Про него говорили, что он может нарисовать натурщика по памяти, посмотрев на него один раз или начав рисунок с пальца на ноге натурщика. Конечно, если и было что-либо подобное, то рисунок был условным и едва ли мог передать действительную, живую натуру.
Московское училище живописи, ваяния и зодчества, содержавшееся на средства Московского художественного общества и имевшее в составе преподавателей молодые силы, более отвечало запросам времени, чем Академия художеств. В нем царил живой дух и была уже увязка с русской действительностью; оно шире открывало двери талантливой молодежи из разных, преимущественно бедных, слоев общества, стремившейся к искусству со всех концов России.
Учились в Училище – подросток крестьянский, маляр, монах-иконописец, студент университета, был даже старый генерал в положении вольного посетителя. А вольные посетители ничем не отличались от учеников, к ним предъявлялись по искусству общие для всех требования, они избавлялись только от занятий по наукам.
Генерал, когда аудитория притихала за работой, часто декламировал любимые им стихи Жуковского:
Окрест него могучий бор,
Утё-осы под ногами,
Туманен вид полей и гор
– Тума-а-ны над водами...
и спрашивал преподавателей, когда к нему придет вдохновение.
Прянишников отвечал:
– Потерпите, ваше превосходительство, немножечко осталось, скоро и у вас появится.
Корин, учась в училище, должен был зарабатывать на свое существование: писал образа, портреты и все, что давало хоть некоторый заработок. Жил он в знаменитой Ляпинке – общежитии для учащихся, построенном купцом Ляпиным. Там в комнатах по три-четыре человека теснилось студенчество, не имевшее средств платить за частную квартиру. Жизнь в Ляпинке, как и в Училище, слагалась в настоящую богему. Здесь процветало озорство, дебош и зарождалось пьянство. Много талантливых натур получало здесь злокачественную прививку, калечившую в дальнейшем их жизнь. Не избежал всего этого и Корин. Его мягкая, а порой слабая натура не могла бороться с влиянием прежних друзей-иконописцев, у которых слово "веселие" непременно связывалось с глаголом "пити". Они являлись к нему, когда он перешел из Ляпинки в номера, с выпивкой и закуской и тянули его в тину низкопробной богемщины.
Когда более стойкие товарищи советовали Корину попросту гнать от себя кутил, он говорил: "Знаете ли, как-то неловко, могут обидеться", – и волей-неволей разделял с ними компанию.
Его учитель Прянишников говорил про учеников Училища живописи, что они щенки, брошенные в реку, и только сильный из них выплывает на берег, слабые должны потонуть.
Корин был сильным в своих способностях к искусству, это держало его на поверхности воды.
В этой борьбе за место в искусстве было "горе побежденным и трижды горе!"
Корин бился и выплыл к берегу, а рядом с ним тонули слабые. И эти тонущие тоже встают в моей памяти, как щемящие сердце листы давно прочитанной грустной книги.
Учился, старался постичь тайны искусства, овладеть его техникой крестьянин-рабочий Волгужев.
Он умел управлять паровой машиной и летом работал на молотилке. Собрав за лето несколько денег, он на зиму приезжал в Москву и принимался за живопись. Был он уже не молод, обросший бородой, с мелкими чертами лица мужичка-полевичка. Голубые детские глаза и чисто крестьянская речь с выговором: "Ну, чаво там!"
Искусство захватило его всего, оно было его религией, пронизывало всю его жизнь, и в нем он находил смысл и утешение.
Несчастье его было лишь в том, что в натуре его не было тонкого чутья и понимания красоты, необходимых для воплощения художественного образа. Он думал, что все дается лишь упорным трудом, как в простом ремесле, и потому не отчаивался и работал до упаду. С трудом через долгое время дошел до натурного класса и здесь застрял окончательно. Он бесконечно рисовал и писал обнаженную натуру и никак не мог понять, чего недостает в его работе, почему он отстает от других и не получает хорошей оценки от преподавателей.
Волгужев барахтался, стараясь держаться на поверхности, на уровне школьных требований.
Вспоминается еще Позднеев. Тот уже совсем начал тонуть и опускаться до подводной тины. Отчаявшись взобраться на вершины, куда карабкались его школьные товарищи, он изуверился в себе и решил, что достаточно, если навыки, некоторая умелость в искусстве дадут ему возможность существовать без голода, а иногда и выпить. Он начал постигать сладость утешения в вине и постепенно превращался в алкоголика...