Текст книги "Воспоминания о передвижниках"
Автор книги: Яков Минченков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Тянуло уже домой. Приехали в Константинополь. Тут мы проводили князя с княгиней за границу, съехали на европейский берег и устроили прощальный вечер. Пили за полночь, пока капитан не скомандовал: "на "Кострому". Говорят – никак нельзя: буря, "Кострома" подпарами едва держится на месте. "Знать ничего не хочу, – кричит капитан,– на "Кострому!"
Положили нас в лодку, чувствую, что бросает ее то под небо, то в бездну, а потом схватили меня за руки и за ноги, раскачали и бросили, а другие подхватили и втащили на пароход. Внизу в каюте все вышло у меня из памяти.
Совсем пришел в себя уже в вагоне в России. И когда увидал у себя на родине родные болотища, и березку, и нашего мужичка – чуть было не расплакался. И березонька моя белая и мужичонко оборванный и поротый милее всех Каиров, Афин и Мраморного моря. А ты как думаешь? Скажите, пожалуйста, вот то-то и есть!"
К каждой выставке у Волкова набиралось порядочное количество вещей. Нетребовательная публика по-прежнему любила его, и картины, как по заказу, раскупались на точно намеченную художником сумму. Картины Волкова нравились и царю Николаю II. Была слабая-преслабая вещь Волкова: опушка леса, вдали деревья, освещенные заходящим солнцем. Все было бледно и слащевато подкрашено.
Царь постоял перед картиной, дернул себя за ус, произнес: "Вот это я понимаю". И оставил вещь за собой. И действительно, незначительность картины вполне совпадала с ничтожной фигурой и пониманием последнего российского самодержца.
Когда устраивались выставки, суетливости Ефима Ефимовича не было пределов. Он являлся на выставку раньше всех и, обычно избираемый устроителем выставки, устраивал прежде всего и лучше всех свои вещи.
Выставка не открывалась без того, чтобы Волков не поссорился с Бодаревским, и очень крупно. Доходило дело до того, что некоторые иногда опасались: не подерутся ли Волков с Бодаревским.
Знающие успокаивали: "Это так полагается: перед открытием у них всегда ссора. Ссорятся – значит все в порядке, и выставка завтра будет открыта".
Портретист Бодаревский Николай Корнильевич был тяжким крестом для передвижников. В молодости подававший надежды как живописец и отмеченный Крамским, он был избран членом Товарищества, но скоро как-то распустился, перевел все на заработок, на деньги. Его портреты нравились буржуазному обществу, главным образом дамам. Он до иллюзии точно выписывал модные платья, прикрашивал и молодил лица, как куколкам, угождая вкусам заказчиков.
Строил Бодаревский из себя художника-барина какой-то высшей марки. Необычайно напыщенный и салонный тон, французская речь с дамами, целованье их ручек, обхаживание денежных особ и, несмотря на довольно значительный заработок, постоянная задолженность. Затеи нелепые: строил себе дом-виллу под Одессой какого-то бестолкового стиля, считая его за арабский, пробивал тоннель в скале к морю. Во всем был сумбур и художественная пошлость. Но какой барин! Высокий и довольно красивый, в золотом пенсне и с надменным выражением лица. Как будто приказывал: "Эй, человек! подай мне!"
Передвижники не выносили его, но по уставу не могли исключить из своей среды, так как преступлений он все же не совершал. Только когда ставил вещи, спускавшиеся до уровня порнографии, товарищи протестовали и убирали их с выставки.
В этих случаях Волков выступал застрельщиком, говорил Бодаревскому откровенные, крайне обидные для авторского самолюбия слова и приказывал рабочим снимать непозволительные по правилам передвижников картины Бодаревского. Конечно, атмосфера разражалась грозой, доходившей чуть не до поединка, особенно на обедах, устраиваемых перед открытием выставки.
Парадные товарищеские обеды, кто их не помнит?
На общие собрания к открытию выставки в Петербург съезжались почти все члены Товарищества с разных концов России. Приезжали и экспоненты, т. е. художники, еще не избранные в члены Товарищества и подвергавшиеся баллотировке (жюри).
Это был годичный отчет художников в их творчестве, их великий праздник. Члены Товарищества без жюри несли свои вещи на суд, где перед собой и публикой ставили напоказ свои думы и заветные мечты; робкие экспоненты с трепетом ожидали результатов жюри и, большей частью с разбитыми надеждами, отвергнутые, уезжали домой, чтобы еще год собираться с силами к новому выступлению, новой пробе. После шумных собраний и суеты по устройству выставки, перед ее открытием устраивался парадный обед – неизменно в ресторане Донона у Певческого моста.
В 70-х годах передвижники впервые устроили свой обед в этом ресторане. Овеянные славой, они создали рекламу и ресторану, в котором потом начали устраивать свои встречи инженеры, врачи, писатели. Признательный Донон ежегодно предоставлял передвижникам свой ресторан, не повышая даже цен. На обедах происходило сближение членов Товарищества с экспонентами – будущими своими товарищами.
На собрания и обеды не допускались посторонние и даже члены семей художников. Обед, по традициям Товарищества, должен был носить не семейный, праздный характер, а прежде всего деловой – обмен мыслями и единение на почве интересов искусства. Для репортеров на дверях рисовался кулак.
Большой зал, большое собрание, речи, тосты, поздравления, пожелания. Выдающимся виновникам торжества выставки приходилось выслушивать жаркие поздравления и целоваться со всем собранием.
На собрании, на обеде отбрасывалось все благоприобретенное из высших сфер и буржуазного общества.
Старики забывали свою старость, свое положение степенных профессоров и жили в эти часы жизнью художественной богемы в духе шестидесятников. Лились воспоминания, строились планы будущего, подсчитывалось пройденное.
"А что, батько, – выкрикивал там через стол вихрастый Суриков Репину, – есть еще порох в пороховницах? не иссякла сила передвижников?"
А Репин, потрясая прядями густых волос и грозя кулаком в пространство, смеялся: "Есть еще порох в пороховницах, еще не иссякла наша сила". А потом потускнел, опустился на стул, накренил голову на руки и тихо и грустно добавил: "А уже и иссякает..."
Кто-то за роялем, и все хором: "Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, собралися мы сюда..."
"Давай бурлацкую!" – "Сперва "Выдь на Волгу, чей стон раздается", а потом "Эй, ухнем! Товарищи, ухнем!" (передвижники уже тогда звались товарищами.) – "Ухнем, еще разик – ухнем!"
Гудит зал, В. Маковский бьет на гитаре, Богданов за роялем. Расступись, дай место.
Сбрасывает с себя сюртук низенького роста старик, барон М. П. Клодт, подымая руки кверху, быстро сыплет коротенькими ножками финский танец. Репин с компанией бьет в такт в ладоши.
"А где Ефим? Волков, где ты?" А тот уже успел в передней вывернуть шубу мехом наружу, подпоясался, заложил усы, сморщил лицо до неузнаваемости, щелкнул костлявыми пальцами и закрутился на тощих высоких ногах вокруг приседающего к земле Клодта.
Что за танец у Волкова – никто не поймет, но только смотреть без смеха невозможно. И привыкшие к нему передвижники хватаются за бока, а новички-экспоненты валятся от смеха.
В таком виде Волков выступил однажды и на академическом балу. В числе приглашенных артистов там танцевала балерина Петипа. И только что кончила она классический танец, как на эстраде появилась необычайная фигура Волкова. Гомерический хохот. Находчивая артистка начала какой-то необычайный танец, а пианист – к нему импровизацию.
Волков распростер руки и, как на ходулях, высоко поднимая колени, начал выделывать необыкновенные па с потешными гримасами сатира.
Под гром рукоплесканий Петипа целует Волкова. "Это безумно, это по-русски, это дико, это гениально!"
И в этом же зале у Донона после 9 января передвижники тоже собрались, но не пели, не танцевали. Сидели угрюмо. И тот же Волков дрожал, трясся и стучал костлявыми пальцами, говорил: "Позвольте... Это что же... Как так?.. Стрелять?.. А мы что же?.. Забыли, кто мы?.. Скажем... почему не так... не боимся... Давай подпишу..."
Писали резолюцию: "Задыхаясь в тисках бюрократического произвола, Россия... Мы, художники, с особой чуткостью воспринимая жизнь, требуем..."
Требования были такие, что после помещения резолюции в журнале "Право" журнал был закрыт. Был слух, что подписавшим резолюцию будет предложено поехать наслаждаться природой в отдаленнейшие губернии России. Но подписали все.
Много разных грехов водилось за всеми, растворялись товарищи в суете буржуазного общества, но лишь только являлись на свои собрания – отряхали греховный прах от ног своих и жили старыми заветами Товарищества. Подтягивались, не кривили душой, и в целом руководящим началом являлось у них требование правды. И эти большие и малые, а подчас и чудашные люди были лучшим из того, что дала в искусстве земля русская, это от их творений мы замирали в восторге на выставках и в галереях, дивясь их особому чутью и тончайшему восприятию мира, жизненных явлений, претворяемых в художественные образы.
И удивительным казалось, как такой на вид простой человек мог правдиво учуять биение жизни, вызвать образ его в такие чудесные формы. И откуда у него такой подлинный аристократизм, тончайшее понимание формы и красок? И как при кажущейся своей простоте мог он так умно выразить идею в своем произведении?
К сожалению, этого не видит и не понимает публика; она не знает и того, как мучительно вынашивается образ, который, как мимолетное видение, готов ускользнуть от художника, напрягающего все силы, чтобы не потерять его и закрепить в своем воображении.
А воплотить, дать форму своему видению? Надо найти ее в окружении – но как это нелегко! И в большинстве случаев, уже написав картину, художник с ужасом видит, что сделал не то. "Надо семь раз умереть, прежде чем напишешь картину", – говорил Репин. И он же, когда поставили одну его картину на выставке, точно в первый раз увидал свое произведение, закрыл лицо руками и убежал с выставки почти с воплем: "Ох, не то, совсем не то!"
И почти все, а особенно талантливые люди, поставив свои законченные работы на выставку, стыдятся их. Им кажется, что они не сделали того, что хотели, что надо бы заново все переработать. И этого не знает публика. Молча и одиноко переживает художник свои мучения в тиши своей мастерской, а на людях он скрывает пережитое, поет и пляшет...
У Волкова была намечена определенная сумма, на которую он должен был продать свои картины. И пока они не продавались, страшно нервничал, стучал пальцами по столу: "Нет, позвольте, я не понимаю, почему... кажется, вещи... то есть... как вам сказать... И не то, чтобы... но отчего же?" Наконец положенное исполнялось, Ефим Ефимович затихал и усаживался дома за писание новых картин. Приходилось ему говорить: "Чего волнуешься? Ведь есть запасец, хватит и без продажи дожить до конца". Он сердился: "Есть... мало ли что... своими руками заработал... все видят, как ем, а никто не видал, сколько голодал раньше... Не генеральское жалованье получаем и ни за что, ни про что от папеньки, а вот – на-ко, попробуй... оно действительно... Что там говорить!.."
Иногда Волков отводил душу в тесной компании с возлиянием.
"Вчера, знаешь, того... не идет работа, тускнеет картина, чернота... пропал закат... Не то, черт возьми... пошел, знаешь, того... как тебе сказать..." – "Понимаю!"
На этой почве известный карикатурист Щербов сыграл над ним злую шутку.
"Пошли мы с Щербовым на "поплавок" – ресторан на барке, – вспоминал Волков – Ну, значит, как тебе сказать – того... до рассвета.
Говорю: "Выпьем паровоз". Это так называется последний бокал, где давали какую-то смесь из вин. Щербов говорил: "Не пей паровоза", – а выпили. Идем потом по Тучкову мосту, светает. Вижу – по мосту слон идет. Говорю: "Щербов, смотри – слон", – а он: "Говорил, не пей паровоза, вот тебе и слон мерещится". Я божусь – вижу слона живого, а Щербов одно: "Допились мы до слонов, если б еще по паровозу выпили, не одного бы увидал". Что тут делать? Протру глаза – опять слон, идет и коротким хвостом помахивает. Дома жене: "Посмотри, – говорю, в окно на Тучков мост, не видно там слона?" Ругается: "Не пил бы, и слонов бы не было".
За доктором посылал, язык показывал, бром пил, а слон не выходил из памяти. Только через неделю читаю в газете... Ах черт бы вас побрал и с доктором вместе... Пишут, что из Зоологического сада переводили в другое место слона, и как раз в тот день, когда мы шли с поплавка. А каков Щербов: до газеты не сознавался, что сам тоже слона видел. Вот как оно, как говорится... то есть это я так... между прочим..."
События нарастали: война японская, империалистическая бойня. Волков на все реагировал с жаром. Трясся, стучал пальцами по столу. Распутин приводил его в неистовство. "Позвольте, как так? Да я бы его своими руками... Кто управляет нами? А какова Александра-то? Нет, а этот высокий господин маленького роста? Извините, да что же это такое?"
Сущность его речей была та же, что и у всех передвижников, и он, как и все, только кипел и ничего не делал, да и не мог сделать. Как и все, не знал выхода, так как не мог разобраться в явлениях, ибо так же, как все, был политически безграмотен.
Протестовал, дрожал, исхудал, стал хмурым и все же писал свои болота, березки до самой революции.
Ударил гром, Ефим Ефимович обрадовался, растерялся, испугался, и, когда история сказала ему: подожди, Волков, сейчас пока не до тебя, – он затих, осунулся и вскорости вслед за другими передвижниками отошел в небытие.
Примечания
Примечания составлены Г. К. Буровой
Волков Ефим Ефимович
Волков Ефим Ефимович (1844–1920) – живописец-пейзажист. Учился в Рисовальной школе Общества поощрения художников и в Академии художеств. На выставках Товарищества передвижников участвовал с 1878 по 1918 г. (член Товарищества с 1800 г.). Из поездки на Ближний Восток, описанной Я. Д. Минченковым, Волков привез ряд пейзажей (экспонировались на 17-й передвижной выставке в 1889 г.). С 1899 г. – академик. Традиции русского национального реалистического пейзажа Волков продолжал и в произведениях, созданных после революции.
"Да все тот же Чайковский!.." – Приведенный Я. Д. Минченковым рассказ художника Е. Е. Волкова расходится с теми сведениями о службе П. И. Чайковского, которые содержит биография композитора, составленная его братом М. И. Чайковским. После окончания в 1859 г. Училища правоведения П. И. Чайковский служил в департаменте министерства юстиции, причем, судя по всем данным, к службе своей относился в высшей степени добросовестно и старательно (чему не мешали занятия в Музыкальных классах Русского музыкального общества, преобразованных затем в консерваторию). Лишь в 1863 г., решив посвятить себя музыке, Чайковский оставил штатное место. От этого времени, пишет биограф, в его памяти сохранилось «только впечатление двух-трех типичных образов сослуживцев. В особенности запомнил он одного из чиновников, еще более мелких, чем сам он, в выражении глаз которого чувствовалось что-то особенное. Фамилия его была Волков. Через двадцать пять лет Петру Ильичу суждено было встретиться с прежним сослуживцем и узнать в нем знаменитого пейзажиста Ефима Ефимовича Волкова» (М. Чайковский. Жизнь Петра Ильича Чайковского Т. I. M., 1901, стр. 158).
Бодаревский Николай Корнильевич (1850–1921) – живописец жанрист и портретист. Учился в петербургской Академии художеств. С 1880 по 1918 г. выставлялся в Товариществе передвижных художественных выставок (член Товарищества с 1884 г.). С 1908 г. – академик. Начав в 80-х гг. XIX в. свое творчество как художник-реалист, в дальнейшем отошел от традиций демократической живописи; более поздние его работы салонны, слащавы, рассчитаны на примитивные вкусы буржуазной публики.
Баллотировка и жюри. – Роль жюри по отбору произведений для выставки играло общее собрание членов Товарищества, которое путем голосования (баллотировкой) выносило решение о принятии или отклонении произведений художников, не являющихся членами Товарищества. В случае положительного решения автор имел право выставить свое произведение, становясь таким образом экспонентом Товарищества. В дальнейшем экспонент, близкий передвижникам по характеру своего творчества, мог быть принят общим собранием в члены Товарищества. Члены Товарищества представляли свои работы на выставки без жюри и баллотировки.
Петипа Мария Мариусовна (1857–?) – известная балерина, солистка петербургского балета.
Писали резолюцию. – Резолюция художников была опубликована 8 мая 1905 г. в еженедельной газете «Право» (No 18, столб. 1510–1511). Ее подписали 13 художников и скульпторов, в том числе многие члены Товарищества передвижных художественных выставок. Еще до опубликования резолюция была предметом внимания в кругах передовых художественных деятелей. Так, критик В. В. Стасов сообщил И. Е. Репину, что в подготовляемой к печати резолюции нет его, Репина, подписи. Это встревожило великого художника, и он в письме от 26 марта 1905 г. писал Стасову из Куоккала: «Заявление от русских художников уже неделю назад я нарочито ездил подписывать; только его отложили за переменой редакции текста. Я сказал и Брюллову и Маковскому, что я обеими руками и хоть 100 раз готов подписывать подобные заявления теперь; и под всякой редакцией подпишусь. До редакции ли нам!!! Неужели же они не поместили моей подписи?.. Это необходимо исправить; если они упустили мою подпись, я добавлю. Как это сделать? Где»? (И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка. Т. III. M,–Л., «Искусство», 1950, стр. 8(5). Подпись И. Е. Репина под резолюцией имеется. Приводим полный текст резолюции художников (по газете «Право»):
"Резолюция художников.
Все население России, задыхаясь в тисках бюрократического произвола, доведшего нашу родину до полного разорения и способствовавшего целому ряду поражений нашей армии более, чем усилиями внешних врагов, ждет не дождется того единственного выхода из невыносимого положения, который давно уже настоятельно рекомендуется лучшими органами общественной мысли и который признан и санкционирован верховной властью в высочайшем рескрипте от 18 февраля. Медлительность подготовительной работы по призыву свободно избранных представителей от народа к участию в законодательном и административном обновлении России ослабляет веру большинства в рациональное осуществление этой реформы. Раздаются новые голоса разнородных групп интеллигенции, взывающие к скорейшему исполнению монаршей воли.
Можем ли мы, художники, оставаться в настоящее время безучастными свидетелями всего, происходящего вокруг нас, игнорируя трагическую картину действительности и замыкаясь от жизни лишь в технических задачах искусства, единственной области, свободной от репрессий цензурного усмотрения? Нет, мы, как художники, по натуре своей воспринимая впечатления от жизни во всех ее разнообразных проявлениях, с особенной ясностью видим всю силу бедствий, переживаемых родиной, и глубоко чувствуем опасность, грозящую нам еще неизмеримо большими бедствиями, если администрация будет затягивать дело реформы и ограничится репрессиями. Поэтому, и мы присоединяем наш горячий голос к общему хору нашей искренней и мужественной интеллигенции, видящей мирный исход из гибельного современного положения только в немедленном и полном обновлении нашего государственного строя путем призыва к законодательной и административной работе свободно выбранных представителей от всего народа. Осуществление же этой задачи возможно лишь при полной свободе совести, слова и печати, свободе союзов и собраний и неприкосновенности личности".
Под резолюцией стоят следующие подписи: Н. Алексомати, И. Андреев, A. Архипов, А. Афанасьев, А. Адамсон, В. Бакшеев, В. Беклемишев, А. Блазнов, Н. Бодаревский, Г. Бобровский, Я. Борченко, Р. Браиловская, А. Браиловский, Н. Богданов-Белыжий, П. Брюллов, Е. Буковецкий, Л. Бургардт, В. Быстренин, B. Бялыницкий-Бируля, Н. Бажин, И. Богданов, А. Брускетти, А. Васнецов, А. Вахрамеев, Э. Визель, Е. Волков, С. Волнухин, Н. Верхотуров, А. Вальтер, А. Векшинский, П. Геллер, Н. Герардов, К. Горский, П. Горюшкин-Сорокопудов, И. Грабарь, А. Денисов-Уральский, Н. Дубовской, Ф. Дмоховский, С. Дудин, О. Девяткин, М. Диллон, С. Жуковский, Г. Зощенко, Е. Зарудная-Кавос, М. Зайцев, М. Игнатьев, Б. Иваницкий, У. Иванов, Н. Касаткин, Д. Кардовский, А. Киселев, В. Куровский, Н. Кузнецов, И. Козаков, А. Корин, А. Клодт, М. Клодт, Н. Клодт, В. Комаров, Я. Колениченко, К. Крыницкий, В. Маковский, П. Мясоедов, И. Матушенко, Я. Минченков, М. Малышев, С. Малютин, Р. Милиоти, В. Матэ, А. Моравов, И. Малинин, В. Максимов, М. Маймон, С. Милорадович, Н. Мещерин, О. Мунц, П. Нилус, Д. Николаев, С. Никифоров, И. Остроухов, Е. Петрококино, В. Поярков, И. Пасс, К. Первухин, Л. Пастернак, В. Поленов, А. Рылов, И. Репин, В. Разводовский, А. Скалон, М. Сухоровский, В. Серов, С. Светославский, А. Стаборовский, В. Степанов, А. Степанова, В. Суслов, А. Тимус, Л. Туржакский, Н. Ульянов, М. Формаковский, И. Федоров, М. Хейлик, А. Хотулев, Я. Ционглинскйй, Н. Цириготти, Н. Шатилов, Т. Шинкаренко, Г. Шварц, А. Шильдер, Б. Эдуарде, Э. Эберлинг, К. Юон. (Некоторые подписи в газете искажены; так, несомненно, "К. Крыницкий" – это К. Крыжицкий, "Л. Туржакский" – Л. Туржанский, "А. Степанова" – вероятно, А. Степанов, и т. п.).
О значении резолюции в истории позднего передвижничества см. в публикации Ф. С. Рогинской "Письмо-воззвание передвижников периода первой русской революции" (журнал "Искусство", 1955, No 5), где текст резолюции воспроизведен по сохранившемуся экземпляру ее проекта и содержит, сравнительно с текстом, помещенным в газете, незначительные разночтения (тот факт, что резолюция в свое время попала в печать, а также состав художников, ее подписавших, остались не известными автору публикации).
Щербов Павел Егорович (1866–1938) – карикатурист.
Брюллов Павел Александрович
Художники говорили о Брюллове, что он хороший математик, окончил университет и слушал лекции по математике в Англии. Математики уверяли, что он музыкант, кончивший консерваторию, а музыканты возвращали его снова в лоно художников. Где учился и что окончил Брюллов – этого я не знаю; похоже на то, что он прошел и университет, и Академию художеств, и консерваторию.
Уж очень одаренной была его натура, и казалось, что ему ничего не стоило изучить все три специальности. И действительно, он писал картины, обнаруживал большие знания в математике и играл на виолончели и рояле.
Универсальность его знаний, сложность интересов и отзывчивость на все вопросы современности отрывали его от каждой из специальностей и не давали ему углублиться в ремесло искусства, почему он и не выработался в большого мастера, а широкая жизнь и возможность без тяжелого труда пользоваться ее благами способствовали его легкому отношению к искусству, которое он любил без печали и гнева, как усладу своей красивой жизни.
В нем сидела высокая европейская культура, которую он унаследовал от родных и закрепил образованием при счастливых условиях своей жизни. Отец его был архитектором, а дядя – знаменитый Карл Брюллов, автор картины "Гибель Помпеи".
Всем известен автопортрет последнего; красивое лицо с прекрасно выраженным лбом и повисшая тонкая изящная кисть руки. К Павлу Александровичу перешли родовые черты – он был очень красивым человеком.
Родители его имели достаток, ума ему было не занимать стать, среда высокохудожественная и ученая, и оттого вылилась такая фигура, которой можно было позавидовать.
Брюллов был неизменным членом Правления Товарищества и сотрудником кассира Лемоха в счетоводстве товарищеских сумм.
Если у Лемоха происходила какая-либо путаница в счетоводных книгах, он звал на выручку Брюллова. Тот приходил, раскрывал все книги и начинал волноваться. Павел Александрович был горячий человек, но горячность его была безобидная, и на нее никто не обращал внимания. Он и горячился и смеялся в одно время, таков в большинстве был и характер его речи.
Он говорил Лемоху:
– Кирилл, как же это можно? Ты не наметил себе главного и начинаешь считать все с самого начала и – нет, как же это так? Ну вот! Ax!
Брал бумагу, карандаш и начинал выписывать цифры.
Лемох жаловался:
– Посчитаю – то у меня лишних рубль семьдесят копеек оказывается, а то недостает около трехсот рублей.
Брюллов кипел:
– Да нет же, так нельзя! Ты сюда записал, а вот туда нет. Пойми же, наконец, что в приходе значится, а в расходе... нет, ей-богу, так никуда не годится!
Опять выписывал цифры, задумывался и неожиданно говорил:
– А ведь это, пожалуй, правильно.
– Что? Ты находишь что все правильно? – удивленно спрашивал Лемох.
– Ну да, он так это говорит.
– Постой, кто же это говорит?
– Как – кто? В третьем акте Гамлет.
– Вот те раз! Да это ты, Павел Александрович, в театре был, вспоминаешь про Гамлета, а про мои книги уже и забыл? – в отчаянии говорил Лемох.
И действительно, Павел Александрович думал уже о Гамлете, а про счетоводство забыл. Это была его отличительная черта. У него мысли, воспоминания, планы текли в голове непрерывной волной и постоянно менялись. Бывало даже так, что он начинал говорить об одном, а потом речь его перестраивалась, и вы неожиданно слышали совсем другое. Мог во время делового, прозаического разговора запеть арию из оперы.
Лемох возвращал его к скучной прозе, к цифрам, и Брюллов снова писал и быстро находил ошибку.
Вот только заполучить к себе Брюллова было делом нелегким. Он давал слово быть у вас непременно, но в этот же вечер отправлялся на шахматную игру, во время которой находил у себя в кармане билет в театр, ехал туда, хотя на последний акт, там вспоминал о своем обещании быть у вас и, не досидев до конца, торопился исполнить свое обещание.
Мы это знали и, когда собирались по делу у Лемоха, то старались приехать попозже и садились за чай.
Лемох говорил: "Не будем спешить, все равно Павла Александровича раньше одиннадцати не дождемся, он до нас должен весь Петербург объехать".
И надо представить себе положение Волкова, когда он приехал с Брюлловым за границу. Это было не путешествие, а сплошной ряд анекдотов, при воспоминании о которых Волков от нервности тряс обеими кистями рук.
Они приехали в Берлин и остановились в гостинице. Волков не знал немецкого языка и во всем полагался на Брюллова. Бродили по городу. Павел Александрович вдруг останавливается и обращается к Волкову: "Меня интересует вопрос – где, собственно, мы остановились?" Они заезжали в несколько мест, а где остановились – Брюллов не обратил внимания ни на улицу, ни на название гостиницы. Сколько трудов стоило им попасть к своему пристанищу!
Заходят в магазин. Брюллов спрашивает себе белье. Продавец, заметив, что перед ним русские, предлагает и показывает всякую ненужную чепуху, надеясь ее сбыть.
Павел Александрович выходит из себя и по-русски кричит: "Я же вас русским языком просил не показывать мне всякую дрянь!" Продавец вытаращил на него глаза, а Волков толкает Брюллова: "Да ты что, в бреду что ли? Думаешь, что мы на Гороховой улице? Какой черт, тут твой русский язык понимает? Гляди в окно, сам говорил, что это улица Под Липами". А Брюллов: "Да, да, Унтер ден Линден, еще Гейне говорил... дай вот вспомнить". Пришлось Волкову просить: "Павел Александрович, ты того... пойдем-ка, ради бога, отсюда, а то подумают, что русские свиньи спьяну сюда забрели".
В парикмахерской у них разыгрался целый водевиль.
Брюллов захотел побриться и Волкову посоветовал хоть на шее космы подстричь, так как на голове у него и тогда уже ничего не было. Приходят и садятся перед зеркалами. Брюллов объяснил парикмахерам, что надо с ними сделать. Те переглядываются между собой, но готовятся приступить к делу.
Волков смотрит – парикмахер около бороды его с ножницами похаживает и на столике бритвенный прибор приготовил. А бороду он, как Черномор, берег пуще зеницы ока.
Говорит Брюллову: "Смотри, у меня тут что-то неладное начинается". Брюллов успокаивает: "Сиди, сиди я им подробно объяснил".
Не успел он это сказать, как парикмахер щелкнул ножницами – и половины бороды с правой стороны как не бывало. Волков вскочил и завопил, Брюллов в недоумении. Оказалось, что и тут он сплошал: вместо себя указал на Волкова и велел его бороду побрить, а у себя просил только волосы подстричь. Едва потом уговорили Волкова дать подравнять бороду с другой стороны.
Наконец, Волкову надоели всякие приключения с Брюлловым, и в Вене он объявил ему: "Ты как хочешь, а меня отпусти домой. Выбери прямой поезд до границы и усади, а то я живым на родину, кажется, не доберусь".
Брюллов говорит: "Мне тоже надоело, едем вместе". Заказали извозчика к шести часам вечера, по дороге Брюллов новые ноты купил. Подходит шесть часов, приезжает извозчик; Волков с вещами спустился на лифте вниз, а Павел Александрович остался расплатиться с прислугой.
Ждет Волков Брюллова внизу, а его все нет и нет. Извозчик на часы показывает, что опоздают, мол. Что делать? Волков подымается наверх узнать в чем дело, и видит: сидит Павел Александрович за пианино и разыгрывает по новым нотам какую-то оперную арию.
Волков волнуется: "Павел Александрович, что ты делаешь? Там извозчик ждет, а ты музыкой занимаешься. Опоздать к поезду можем".
А Брюллов: "Ах, да... да – извозчик..." Смотрит на часы и добавляет: "Уже, брат, опоздали, а ты сядь да послушай это место, где Патти пела".
Едва на другой день из Вены выбрались.
В силу постоянной смены мыслей и речь Брюллова была обрывистой и даже иногда казалась нескладной. Но когда вы проследите за всеми обрывками его речи, то увидите, сколько у него нарождается одновременно мыслей, противоречий, которыми он мыслит вслух.
Если же остановится на чем-либо твердо и захочет это изложить ясно, то и речь его становится ровной, последовательной, как его письменное изложение в каком-либо вопросе.
Обыкновенно вначале слышишь интраду: "Как это? ах да, нет... вот это будет, пожалуй, так..." – а затем уже пойдет изложение.
Он умело и изящно мог вести и салонный разговор с дамами. Не было у него никакой рисовки, все выходило естественно и просто.
При всем этом нельзя было не видеть, что вся его культурность, выучка и знания не могли бороться с натиском менее культурных, но более даровитых натур, поднявшихся из глубоких недр и передававших народные запросы.