355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Гордин » Три войны Бенито Хуареса » Текст книги (страница 22)
Три войны Бенито Хуареса
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:58

Текст книги "Три войны Бенито Хуареса"


Автор книги: Яков Гордин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

ОТ ЗАГОВОРА – УВОЛЬТЕ

Октябрьским днем 1869 года Иван Гаврилович Прыжов и Андрей Андреевич Гладкой сидели в том же московском трактире, где впервые разговорились весной пятьдесят третьего.

Сам трактир изменился мало – те же широкие темные столы, те же толстые стаканы с чаем, тот же пористый душистый хлеб на плоских тарелках. Только половые стали иными. Вместо упитанных парней, разбитных и веселых, двигались по залу бойкие и снисходительные молодые люди, поджарые и щеголяющие изяществом жестов. Гладкого это сильно забавляло.

Неделю назад, сразу по приезде в Москву, он случайно увидел Ивана Гавриловича на улице. Тот шел с каким-то невзрачным человеком, которого Гладкой не рассмотрел, ибо и не рассматривал. Иван Гаврилович шел, опустив голову, и слушал того человека. Гладкой двинулся было к ним, но тут спутник Прыжова взглянул на него – видно, почувствовал, что на них смотрят! – и в его глазах сверкнули такие злые молнии, что Андрей Андреевич остался стоять на месте. Они прошли в трех шагах, Прыжов головы не поднял.

На следующий день Андрей Андреевич пошел в «Московские ведомости», где видел статью Прыжова, и узнал там его адрес…

Они выпили по рюмке, и Гладкому не понравилась нервическая поспешность, с которой тот прижал к носу хлебную корку. Он всматривался в Ивана Гавриловича – те же черты, а какие-то траченные, одутловатость, мягкость, иссеченность и – отрешенность. Прыжов разговаривал и в то же время как бы и кого-то еще слушал. Даже иногда ни с того ни с сего кивал головой.

– А ведь вы меня дважды чуть из Мексики не выдернули, милостивый государь, – сказал Андрей Андреевич.

– Это каким же способом?

– Первый раз, когда манифест прислали, ну, думаю, пора!

– И что помешало?

– Да тут такой затянулся узел… Вторжение морских держав, война, авантюрист этот, объявивший себя императором Максимилианом.

– Николай Гаврилович писал в «Современнике» незадолго до ареста.

– Чернышевский? Не знал.

– Большая статья, обширная, с широким взглядом. Сильно было написано. Я оттуда и помню. А как вы считаете – в чем там корень?

– Так все прозрачно – грязное, корыстное дело. Прежние продажные правительства набрали капиталов под проценты у Европы, особенно Англии, за гражданскую войну еще претензий прибавилось. Собственно, Хуарес тут ни при чем был. Его противник, генерал Мирамон, забрал английские деньги в посольстве, а когда до крайности дошло, взял у банкира одного, большого пройдохи, Жеккера, миллион песо на столь кабальных условиях, что формально правительство Мексики оказалось должно пятьдесят два миллиона. Мирамону пришлось бежать во Францию, а Жеккер, не будь дурак, объединился с разными сильными людьми, такими, как сводный брат Наполеона III герцог де Морни, пообещав им за политическую поддержку тридцать процентов этого «долга».

– Так тут чистое мошенничество!

– Разумеется. Нынешний император французов – политический шулер. Только с ним такое дело и можно было обделать. Короче говоря, сперва высадились на мексиканском берегу испанцы, англичане и французы. Но испанцы и англичане скоро ушли – поняли, что дело невыгодное и кровавое, и предпочли договориться с мексиканцами миром, а Наполеон решил тут себе шубу сшить. Ему-то сошло с рук, а Максимилиан, бедолага, головой расплатился.

– А вы, смотрите-ка, по-русски изъясняться не забыли!

– Да ведь года полтора уже, как здесь. Ездил много… А сперва испанские слова так и выскакивали.

– А что это за Максимилиан, которого вы там уходили?

– Нелепый господин. Наполеон понимал, что ему англичане не дадут француза на мексиканский престол посадить, так он вот отыскал постороннего принца не у дел. Максимилиан этот был австрийцем. Младшим братом без видов на престол. Там целая интрига была – мексиканские авантюристы с французскими очень сошлись. Был знаменитый человек – вам-то что, а для меня это имя! – отец Миранда, священник, бешеный интриган! Ни один мятеж против республики не обходился без него. Вот он тоже к этому выбору руку приложил… Да тут тонкости не важны. Максимилиана этого убедили, что мексиканский народ его ждет как избавителя от смут и деспотизма демагогов с Хуаресом во главе. Он и поверил…

Прыжов искоса взглядывал на Андрея Андреевича. «Экий ты стал, братец… определенный. А тогда… вначале… теленок теленком. Видно, крепко тебя ободрало, да не так, как меня, – не обидно… Сурово, да не обидно. А наша расейская жизнь – она ведь прежде всего обидеть норовит…»

– Вот я и остался, пока каша заваренная не расхлебается. Кто ж думал, что расхлебывать чуть ли не на шесть лет хватит?

Гладкой взглянул на Прыжова новым своим взглядом – нижние веки стремительно приподнимались, ограничивая поле зрения, и взгляд выходил узкий, прицеливающийся, мгновенно охватывающий предмет.

– А второй раз – вернулся в Мехико, а меня новый пакет ждет. С прокламацией этой суровой – революция кровавая и неумолимая, радикальные перемены и тому подобное… [13]13
  Андрей Андреевич имеет в виду прокламацию «Молодая Россия», написанную в 1862 году Заичневским.


[Закрыть]
Ну, думаю, много же паров напущено в машину, если люди решаются такое заявить. А я видел, что такое революция, я теперь могу ежели не понять, то представить ее парадокс, так надо мне спешить домой – поделиться! Но тут опять такое началось, что бросать своих новых друзей показалось мне стыдно… И я правильно сделал. Там от меня польза была. А тут… Поездил я это время по России – смутное что-то в голове. С одной стороны, если мексиканскими мерками мерить, никакой революции не видно: никто не стреляет, не скачет. С другой же – что-то подспудно происходит, но не так, как там – с южным темпераментом и нетерпением, а по-российски тяжело, медленно и необоримо… Мне как-то Хуарес говорил, что, мол, не лава ли под вашей толстой корой копится? Думаю, так и есть.

Прыжов раскатывал упругий мякиш, поглядывая в окно. Они сидели как будто на том же месте, что и шестнадцать лет назад. Снова у окна. Дождь, ливший с ночи, кончился вдруг, и окно тепло и бледно осветилось. С улицы доносился теперь робкий шум – какое-то побрякивание, колесный редкий стук, голоса. Москва после ливня вылезала с опаской на свет.

– А мне и Хуарес ваш для этого не нужен, чтоб знать, – хмуро сказал Иван Гаврилович. – Говорю вам – на многое можно народ подвигнуть, ибо сильно народ обижен.

Целое стадо ровных хлебных шариков паслось возле тарелки Прыжова. Он механически раскатывал их левой рукой.

– Иван Гаврилович, – сказал Гладкой, не отвечая на вызов, – а тот человек, с которым я вас давеча видел… С таким пронзающим взглядом… И он так думает?

Прыжов откинулся, опустил глаза, расправил пальцами бородку.

– Когда это вы меня с ним видели?

– А неделю назад, возле Чистого переулка… Странный господин.

– Что ж не подошли?

– Заробел.

– Вы-то, обстрелянный, кровь чужую проливавший?

– В бою, Иван Гаврилович, не человека убиваешь, право же, а одного из врагов. Часть угрожающего тебе целого. А чтоб так – взять и отдельного человека убить… Тяжело. Приходилось. Тяжело…

– А ежели над тобой измываются всю жизнь? Да и в этом деле, о коем мы толкуем, тоже ведь не сам по себе, а часть силы этой – унылой и зверской… Вы-то ведь знаете, какой ценой мне мои знания достались. Я, как каторжный, работал, у меня книги написаны. Да и какие! А все зря! Не писать об этом ныне надо…

– А что ж надо?

– Вы мне вот лучше скажите, в чем там секрет в вашей Мексике дикой – отчего им революция удалась и всех ваш Хуарес победил?

– Секреты эти за столом не переговоришь, Иван Гаврилович, я их в книге растолковывать буду, а что до Хуареса… Да, Хуарес мой три войны выиграл. Три войны. Одна страшнее другой. Первая – гражданская война. Вторая – против французов и Максимилиана. Третья – которую он вел ежедневно и ежечасно – против всех, кто мешал ему понять жизнь. Странно звучит? А в этом весь секрет. Это и была его главная война. Сколько, видели бы вы, было вокруг него людей эффектных и блестящих. И не мишурных дарований, а истинных. Какие ораторы – куда Хуаресу! Какие умы!.. Но каждый видел свою полосу жизни, свое поле. И на эту полосу старался всех увлечь… Естественно! А у Хуареса, скромного, которого как только ни поносили и свои, и чужие, вы и представить себе не можете! – у Хуареса есть способность увидеть жизнь разом. Понятно ли? А когда видишь жизнь разом – действовать куда как труднее. Я присмотрелся к нашей общественной жизни – любого, кто хочет действовать, рвут в две крайности. Или правительственный застой – иди туда и зубами держи общество, чтоб не шелохнулось! Или же отчаянный радикализм – гони Россию по ухабам, только ободья с колес летят! И как мало находится тех, кто этому может сопротивляться и звать на третий путь, на котором собираются важнейшие течения самой жизни… Темно говорю, да и вопрос темный пока. Хуарес тем велик, что не поддавался ни тем, ни другим, шел туда, куда указывала жизнь. И за это свое право бился жестоко и непрестанно. И как он в этой третьей войне побеждал, так не мог не победить в двух других…

Прыжов громко постучал по столу. Проворно, но как бы не спеша, приблизился половой со сдержанным ожиданием на лице. Прыжов спросил горячего чаю и баранок.

– А что, любезный Андрей Андреевич, ежели к практике подходить от теорий, не пора ли? – спросил Прыжов. – Вот вы свежим глазом, отвыкшим, смотрите на Россию, видите, что народ обижен, угнетен, разочарован и озлоблен, так ведь? И что бы вы, коли вас спросили, присоветовали?

– Боюсь определенно говорить, Иван Гаврилович, боюсь. Вы правы, мой опыт для России – чистая теория. Но ведь дельная теория – штука важная… Вот еще перед отбытием я с Заичневским говорил, и речь шла о том, что для начала действий положительная программа нужна. Он утверждал, что программа сама появится.

– И неглупо.

– Вот видите. А я сейчас до крайности убежден, что без программы начинать – пустое дело.

– А есть люди, и непустые, уверенные, что народу навязывать какую бы то ни было программу сверху – злое и вредное занятие. А нынешнее дело – полное, повсеместное и беспощадное разрушение.

– Для такой постановки нужно твердо знать, что народ готов не просто к бунту. А все равно – стержень нужен. А стержень создать может только большое и добровольное число единомышленников. Как в Мексике – партия либералов. А стержень – конституция. А у нас? Предложите-ка сейчас свободу печати, выборы в парламент, кто вас в народе поймет? Мало кто. Другое – раздел земли, равенство сословий. Это примут с энтузиазмом. Но кто осуществит? Мужик, как выяснилось, никому не верит. У нас программа реформ шестьдесят первого года могла стать стержнем, основой обновления, если бы она не оставила голодных голодными, а жаждущих – жаждущими. И если бы нашлось кому дельные реформы в народ нести. Усмирение мужиков оружием что показало? Не верит русский мужик русским деятелям… И где те люди в крестьянстве и в образованном слое, что поймут сразу друг друга, как поняли в Мексике?

– Так что же? – спросил вдруг Иван Гаврилович. – Ежели за реформой неизбежно следует смута, обида, кровь, то что в ней для живого, живущего, теплого человека толку? Что у нас, что в вашей распрекрасной Мексике…

– Э, нет, сударь! Не так. Я об этом много думал и к этому приглядывался. И обсуждал эти сомнения не раз с людьми практическими. Хотя бы с тем же Хуаресом, а это великий практик.

– И что же вывели?

– Когда реформа и какая реформа – вот что вывели. Едва ли не весь смысл – в полноте или неполноте реформы. Если голодному человеку вот этот ваш хлебный шарик дать и уговаривать – съешь и насытишься, то он, оставшись голодным и обманутым в ожиданиях, естественным образом взбунтуется. Просто, а в это и упирается.

– Теории, братец вы мой, теории… Для России пора теорий прошла. Упустили время. Они нас до отчаяния довели. А ежели человека до отчаяния довести, он какой будет? Отчаянный… Не знаю, что у вас там – в ваших горах и пустынях, а в наших лесах и болотах крайние средства нужны. Других народ не примет.

Иван Гаврилович наклонился через стол, едва не лег грудью на стакан с чаем.

– Сильные средства тогда хороши, – сказал Гладкой, – когда для них сила есть, да еще и единонаправленная. Хаос – дурная среда для деятельности. Насмотрелся я на него.

– Так ли? – Прыжов хитро сощурился, не отклоняясь. – А ежели в хаосе противоборствующих малых сил является сила уверенная, знающая, неколеблющаяся? Тогда хаос, как изволите выражаться, самая подходящая среда для достижения конечных целей. Нам нечего реформировать. Мы – отчаянные. Бить надо в самую сердцевину – тараном!

– Да где же вы этот таран возьмете? Кто и кого организует для этого удара?

Прыжов, зло сощурясь, дул на блюдце. Очки запотели от пара. Туманный безумный взгляд, подрагивающие руки с блюдечком.

– Есть такой таран, есть! Есть люди в России, что с самого основания государственной жизни не словами гремели, делом, делом… кистенями, ежели угодно! И сейчас умные деятели появились, которые дела не боятся, и не гнушаются истинными бунтарями, и готовы соединиться с лихим разбойничьим миром! Ибо сказано: разбойник – истинный и единственный революционер в России! Что – непривычно?

– Отчего же… Я знавал некоего генерала Маркеса. Благодарите бога, что он уберег вас от этаких знакомств. Генерал с другой стороны к делу подходил, но – похоже. Его, конечно, должны были расстрелять, но ему удалось скрыться из страны.

Прыжов разочарованно ссутулился.

– А что же теперь, Иван Гаврилович? – спросил Гладкой, прямо на него глядя. – Я чувствую, что жизнь ваша решилась, но куда? Теперь-то вы кто?

– Кто я? – зло пропел Прыжов. – Я вам скажу, вам могу сказать. Я был чисто труженик, был еще честный человек, я по самой природе не был агитатором, хотя не раз рука зудела… Но меня вымучили, выдавили… Поняли? Ну, коли так, сукины дети, так пойдем… Деспотизм спек яичко, а теперь его съест! Они вынуждают, так пусть не сетуют…

– А тот человек, с которым я вас видел…

– Оставьте вы того человека! Вот я перед вами. Скажите мне – вам не приспела пора делом заняться?

– Я давно понял, Иван Гаврилович. И ответить вам готов. Вы меня в заговор зовете, а не в дело. От заговора – увольте. Я ведь вам говорил…

– А вы куда теперь? – равнодушно перебил Прыжов. – Путешествовать?

– Путешествовать, Иван Гаврилович. У меня грудь моя проклятая опять болит. Думал, прошла в мексиканской жаре. Ан – нет. Мне книгу сочинить надо – там я вам и отвечу по всем статьям. А чтоб книгу написать – живым надо быть. Отправляюсь на Каспийское море, а то и дальше – в сушь и пески… Испорченный я теперь человек, Иван Гаврилович, не могу без жары…

– Понятно, понятно… Я вот тоже все книжки писал…

– Иван Гаврилович, дорогой вы мой, неужто я вас не понимаю? Вы думаете – я теоретик? Это вы теоретик! Я людей убивал за идею! Слышите ли? За идею людей живых убивал! Так то война была за идею, а не заговор. Мне Хуарес сказал: заговор – не политика. И верно. Вот я об этом написать должен. Зря я, что ли, столько лет…

Прыжов, плотно подобрав губы в редкой бородке, растерянно смотрел, как качается под его пальцами блюдце и переливается от края к краю кирпичная жидкость.

Гладкой встал.

ГОЛОСА ИЗДАЛЕКА

Хуарес – своему зятю Педро Сантасилье в Нью-Йорк

«Дорогой Санта, пишу тебе в страшном горе, сокрушившем мое сердце. В письме от 14 ноября, которое я получил вчера вечером, Ромеро пишет, что мой возлюбленный сын Пепе был тяжко болен, и врач даже опасался за его жизнь. Я понял, что он пишет так, чтобы смягчить удар от печального известия. Я понял, что мой сынок умер. Правда ведь, Пепито тогда уже не было в живых? Его нет в живых, так ведь? Ты поймешь, какие страдания я переживаю, утратив сына, что был моей радостью, моей гордостью и надеждой.

Бедная Маргарита! Она будет безутешна. Поддержи ее, утешь, чтобы она смогла перенести этот жестокий удар, обрушенный на нас злой судьбой. Позаботься о нашем семействе. Ты один – их спасение и моя единственная надежда, что я когда-нибудь свижусь со всеми вами.

Прощай, мой сын, прими сердце твоего безутешного отца и друга.

Бенито Хуарес.

Прости за помарки, голова моя в чаду.

Хуарес».

Донья Маргарита из Нью-Йорка – Хуаресу в Эль-Пасо

«Пишу, чтобы уведомить тебя, что все здоровы и с радостью узнали из твоего последнего письма, что и ты здоров. Но горе мое так велико, что не дает мне ни минуты покоя. Утрата наших сыновей убивает меня. Как только я просыпаюсь, я о них все время думаю, вспоминаю их страдания, обвиняю себя в том, что они умерли. Угрызения эти так меня терзают, что, мне кажется, я скоро умру. Облегчения нет, и единственное, что меня иногда успокаивает, – мысль, что я скоро умру. Умереть мне хочется в тысячу раз больше, чем жить. Внешняя моя жизнь – без тебя и без наших сыновей – невыносима. Помнишь, как я всегда боялась смерти? Так вот, теперь это единственная утешительная мысль. [14]14
  Она так и не оправилась от смерти детей. Она умерла сорока четырех лет, на полтора года раньше мужа, 2 января 1871 года. На ее похоронах «бесстрастный Хуарес» потерял сознание.


[Закрыть]
Я понимаю тех, кто кончает с собой, утратив надежду обрести покой… Одно поддерживает меня – будущее свидание с тобой… Мне так не хочется огорчать тебя, но с кем же мне поделиться своими страданиями? Чужого это рассердило бы, но ты добрый, ты не рассердишься на меня…»

Максимилиан Габсбург, называющий себя императором Мексики, – генералу Мирамону

«Мой дорогой генерал Мирамон!

Советую Вам совершенно конфиденциально, что если Вам удастся захватить дона Бенито Хуареса, сделайте так, чтобы его судили военным судом и приговорили, согласно закону от 4 ноября, но приговор не приводите в исполнение, пока не получите Наше одобрение, для чего немедленно отошлите Нам копию приговора через военного министра. До получения Нашего одобрения советуем Вам относиться к узнику, как того требует гуманность, однако не забывая при этом о всех необходимых мерах для предотвращения возможного побега.

Это поручение относится к наиважнейшим, и, рассчитывая на Ваш патриотизм и преданность, надеемся, что Вы его исполните самым тщательным образом.

Искренне Ваш

Максимилиан».

Хуарес из Монтеррея – Максимилиану Габсбургу, называющему себя императором Мексики

«Вы приглашаете меня в Мехико, куда и Вы направляетесь, на конференцию, в которой примут участие и другие вожди борющихся группировок, и обещаете нам охрану и безопасность, гарантированную Вашим словом и честью.

Я не могу принять Ваше предложение, сеньор. Моя занятость не дает мне этой возможности. Но если бы я смог принять его, поступившись моими государственными обязанностями, то я не доверился бы слову и чести агента Наполеона, слову и чести человека, окруженного мексиканцами, продавшимися французам…

Вы утверждаете, что – прими я Ваше предложение – и Мексика получит мир и счастье, а империя даст мне какой-нибудь крупный пост, соответствующий моей опытности и патриотизму. Разумеется, наше время, сеньор, знает знаменитых предателей, нарушивших свои клятвы, бросивших своих соратников, забывших свое прошлое и все, что свято для честного человека. В своем предательстве отступники обычно руководствуются низменным честолюбием и желанием удовлетворить свои страсти и даже пороки. Но тот, кто исполняет сегодня обязанности президента республики, вышел из самой глубины народа, и он погибнет, если провидению угодно, чтобы он погиб, но не нарушит присягу, сделает все, чтобы оправдать чаяния нации, вручившей ему свою судьбу, и поступит так, как велит ему совесть.

Я вынужден заканчивать из-за недостатка времени. Но добавлю одно: людям, сеньор, дано узурпировать права других, посягать на их собственность, покушаться на жизнь тех, кто защищает свою свободу, представлять их добродетели преступлениями, а свои пороки – добродетелями. Но существует нечто, неподвластное этой проказе, – высокий суд Истории. Судить нас будет История.

Ваш покорный слуга

Бенито Хуарес».

О ПРИЧУДЛИВОЙ СВЯЗИ СОБЫТИЙ

13 июля 1870 года Гладкой стоял на борту торгового барка, на который он напросился пассажиром, чтобы пересечь Каспий с запада на восток – от старого Баку с его грязными кривыми улицами, уходящими вверх от берега, и раскаленными коричнево-серыми камнями ханской крепости, стоящей у самого моря.

Андрей Андреевич смотрел на зеленую прозрачную, холодного оттенка воду за бортом, на яркую белую полосу хрупко пузырящейся пены, уходящую от носа барка под маленьким углом вдоль борта. Он стоял в тени паруса и щурился иногда на пылающую голубизну неба. Вода шипела за бортом.

Грудь сегодня болела меньше, чем прошлые дни. Когда он приплыл из Астрахани в Баку, ему стало хуже. Вернулось кровохарканье, которого не было, пока он плыл по Волге. Но через три-четыре дня полегчало.

Он очень надеялся на сухую жару Туркестана.

Дерево борта и палубы, отшлифованное, промытое, пропитанное соленой водой и солнцем, отливало сединой.

Андрей Андреевич сел на палубу, прислонившись спиной к борту, и достал из кармана широкой парусиновой куртки, сшитой ему бакинским портным-армянином, одну из своих мексиканских книжек с записями за шестьдесят первый год и наклеенными на страницы газетными вырезками.

Когда два месяца назад в Москве он узнал наконец, за что же в самом деле арестован был Иван Гаврилович Прыжов, когда убедился, что участие Ивана Гавриловича в убийстве не вымысел и не случайность, он сказал себе, что должен немедленно писать свою книгу. Нет, нет, никаких пропагаторских аналогий, никаких эффектных сближений. Надо ясно и подробно рассказать о том, что случилось в этой, за тридевять земель лежащей Мексике… Он вспомнил теперь, сидя спиной к горячему борту, за которым чавкала и шипела зеленая каспийская вода, как октябрьским промозглым московским днем Иван Гаврилович говорил ему: «Они нас до отчаяния доводят…» До какого же отчаяния надо было довести умницу Ивана Гавриловича, чтобы он пошел убивать человека – ясное дело! – не виновного ни в чем…

Рассказать необходимо – что бывает, когда целые народы до отчаяния доводят, как в Мексике…

Андрей Андреевич раскрыл книжку. Сегодня он поставил себе разобрать обстоятельства лета шестьдесят первого, такие запутанные и страшные.

Взглянув на вырезки, Андрей Андреевич понял, что события десятилетней почти давности вовсе не представляются ему прошлыми, наоборот, он смутно видел их впереди, где-то там, за зеленым морским перегибом, куда шел барк. Он не раз уже ловил себя на том, что не может осознать понятие – прошлое. Ничто не уходило, не оставалось позади.

Когда после полутора лет метаний по России, съевших остатки его состояния и вернувших чахотку, излеченную, как он думал, в Мексике, когда после этих полутора лет он решил, что пора приниматься за книгу, он стал размышлять о времени. И не мог представить себе время единонаправленным потоком. Ему представлялось огромное, вогнутое, как чаша, движущееся пространство, на котором располагались события, свершавшиеся единовременно, пересекавшие друг друга, набегавшие одно на другое. Он твердо знал теперь, что порядок их сочетаний совсем не тот, который представляется взгляду. Он знал, что его прибытие в Веракрус в шестидесятом году надо поставить рядом не с отплытием из Кронштадта или Ливерпуля, а с безмятежной беседой пятьдесят третьего года, которую вел он в московском трактире с Иваном Гавриловичем Прыжовым… И многие события, совершившиеся по видимости в свой срок, на самом деле в этот срок только выступили на поверхность, а свершились давно.

Совсем не та связь между событиями, которую мы плетем по своему разумению, совсем не та…

Андрей Андреевич выпрямился, оторвав спину от теплого дерева борта, и на миг увидел самого себя – изможденное хмурое лицо с густым желтым загаром, глаза, ставшие из голубых серо-водяными, сосредоточенный, с узким напряженным полем зрения прицеливающийся взгляд. Свою русую бородку, ставшую к концу мексиканской жизни совершенно белой от солнца, он сбрил, оставив жесткие белесые усы. Он попытался вспомнить себя юного, каким пришел к Прыжову семнадцать лет назад поговорить о Кортесе, – но не вспоминалось. Так, мелькал некто с телячьей доверчивостью и надеждой в туманном облике, не более…

Андрей Андреевич задержал дыхание, чтоб подавить приступ кашля, но не сумел, закашлялся. Потом вытер глаза и опустил их на записную книжку.

Вода за бортом захлюпала и зашипела сильнее – барк делал поворот.

– Ваше благородие, – крикнул рулевой-грек от штурвала, – смотри! Берег скоро!

Впереди по курсу барка появилась зубчатая темная полоска.

Андрей Андреевич быстро перелистал несколько страниц, чтобы сомкнуть цепь событий, разорванных временным промежутком. Вот она, запись от 20 декабря: «Они высадились. Они высадили своих солдат в Веракрусе, канальи! Как сказал мне президент: „Они решили ограбить нищего“».

Ветер стих.

Мертвая каспийская зыбь поднимала и опускала барк, и он продвигался к берегу томительно медленно. Какие-то могучие токи шли из глубины, где была своя жизнь, свое неведомое движение, и они колыхали поверхность моря при полном почти безветрии.

Андрей Андреевич сидел, прислонившись к борту. Однообразное вертикальное движение изнуряло…

Какая это была война! Что стало бы со страной, если бы не каменное упорство Хуареса? Кто мог бы вместо него? Никто. Ортега и Добладо, эмигрировавшие в Соединенные Штаты? Ортега, который из Нью-Йорка требовал, чтобы Хуарес уступил ему президентский пост, ибо истекли четыре года. Сидя в Нью-Йорке, требовал от Хуареса, который отступал шаг за шагом, сто раз рисковал попасть в руки французов, шесть раз менял резиденцию правительства! Я бы взбесился. Но он остался верен себе. «Нет еще, мой друг». И все. Каково ему было, когда генералы стали переходить к Максимилиану, а его, Хуареса, обвиняли, что он не хочет поступиться своим властолюбием ради мира в Мексике! Когда Прието – Прието! – настаивал, чтобы он уступил Ортеге, ибо Ортега сможет договориться с французами, а с Хуаресом переговоры вести не будут!

А он отступал шаг за шагом, уперся спиной в американскую границу, но ни на миг не оставил территории Мексики. И все патриоты знали – Хуарес в стране, он законный президент, а тот, с роскошной белокурой бородой, потомок императоров, он – узурпатор, и надо с ним драться.

Странно, право же. Максимилиан добра хотел, дурень… Все у него было – желание добра, армия, неглупые советники, признание Европы… Чего еще? А кончил перед взводом солдат…

И что, казалось бы, Мексике – вот вам мир и покой, добрый император, подтвердил все реформы либералов, звал Хуареса к себе… Но он не был в природе вещей, он был чужим, он был куклой, а не живым явлением, выросшим из глубины жизни… Хуарес вырос из глубины – он и победил.

Бедный щеголь с белокурой раздвоенной бородой, придумавший такую красивую форму для своей гвардии – все эти каски с орлами, бело-красные мундиры… И вся эта мишура, да что мишура! – непобедимые французские зуавы – все это не выдержало ежедневного напора яростных оборванных герильерос… Они хотели своего Хуареса, невысокого, смуглого, в черном сюртуке и белой полотняной сорочке, сшитой руками доньи Маргариты… И они добились… Как сурово спокоен был дон Бенито, когда в черной карете тем июльским днем шестьдесят седьмого года въезжал в Мехико, в свою столицу, освобожденную неистовым Порфирио Диасом… Хуарес, невозмутимый и неотвратимый, как рок. В конце обеих войн – трехлетней и пятилетней – он въезжает в столицу в старой карете…

Хватит ли сил, смогу ли я написать об этом дивном подспудном движении, которое приносило ему победу? Смогу ли я облечь в слова это ощущение его удивительной победы, но разве ради этих побед воевал Хуарес? Его вынуждали воевать, его заставляли. Самоценность власти была ему отвратительна. Он воевал, потому что реформу приходилось защищать. Гнездилась ли война в самом существе реформы? Смогу ли я все это объяснить словами? Насколько легче воевать за реформу, чем рассказывать о ней… И что даст это тем, кто завтра пойдет воевать за реформу здесь, в России, за великую реформу, которая разрубит наши страшные узлы? Что даст это тому щуплому человеку с пронзительными искрами в глазах, который своей безжалостной страстью вовлек в гибель Ивана Гавриловича Прыжова? Что даст это тем тупым властолюбцам, которые числят себя политиками и доводят своих граждан до того, что те идут за Нечаевым?

Я должен рассказать, что я видел и понял, я должен рассказать об искусе, который прошел целый народ. В состоянии мы, в конце концов, чему-то учиться или нет?

Андрей Андреевич встал, положил ладони на горячий борт. Барк все же продвигался к берегу, лавируя, ухватывая парусом подобие ветра. Слева приближалась, далеко выдаваясь в море, тусклая, кочковатая песчаная коса, испещренная клочьями блеклой зелени – то ли низкими кустиками, то ли пучками высокой жесткой травы.

Впереди открылась бухта. Вода здесь была мутного, теплого зеленого цвета.

Плотное полукольцо скал – правая часть полукольца почти черная, левая – серо-коричневая. Все раскаленное, слепящее, выгоревшее. Дантовский какой-то пейзаж…

Они встали на якорь у самой прибрежной мели.

Андрей Андреевич натянул глубже свою широкую мексиканскую шляпу с конусообразным верхом, перекинул ноги через борт и спрыгнул на мелководье. Он медленно – песок засасывал по щиколотки – пошел к берегу.

Тонкий, прокаленный солнцем песок на берегу был совсем не похож на мексиканский.

Ноющая боль в груди проснулась, когда он спрыгнул в воду, и теперь понемногу усиливалась. Он пошел по раскаленному пляжу. Поднял голову, зажмурился и поймал лицом солнце. Как будто горячую маску надели на него. Красноватый туман плыл перед закрытыми глазами…

Дон Бенито Хуарес в черном сюртуке шел вдоль строя солдат, выстроенных на окраине города Сакатекаса. Он шел и всматривался в их лица. Восторг и любовь видел он на лицах индейцев, креолов, метисов – мексиканцев, которым через час предстояло идти в бой…

Андрей Андреевич открыл глаза и повернулся к бухте – зеленая мутная вода с горящими солнечными пятнами, ярко-желтые песчаные островки. Три матроса разгружали какие-то кули с барка, таская их по колено в воде. Один из них, сгибаясь под кулем, в левой опущенной руке нес большой баул Гладкого. В бауле лежали бумаги и одежда.

Солнце не жгло. Оно обтекало, как раскаленная вязкая масса…

Какой страшный, какой свирепый ветер уносил одного за другим друзей и врагов вокруг. Окампо, Дегольядо, Комонфорт, Лердо, Валье, Сарагоса, Прието, Ортега, Добладо… Кто убит, кто умер, кто не устоял на ногах под напором этого мудрого и безжалостного шквала, названного людьми революцией, шквала, зарождающегося где-то в глубинах неба и моря… Старый Хуан Альварес – отец революции Аютлы, в последний раз воспрянувший в годы вторжения: «Я еще жив, люди побережья! Я, который столько раз водил вас на тиранов! Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!» Но теперь у него кончились силы, он умирает… Где смертельные враги? Мирамон и Томас Мехиа кончили жизнь рядом с красавцем Максимилианом, чья наивная самоуверенность сделала его убийцей тысяч людей, – все трое расстреляны взводом республиканской пехоты возле Серро-де-лас-Кампанос [15]15
  Холм Колоколов (исп.).


[Закрыть]
под городом Керетаро… А Маркес, шакал, пивший кровь? Бежал к испанцам на Кубу, чтоб стать ростовщиком… Кто – в земле, кто – в эмиграции… Ромеро и Марискаль – дипломаты, они далеко… Новые люди, новые генералы вокруг…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю