Текст книги "Три войны Бенито Хуареса"
Автор книги: Яков Гордин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Наивный, но вечный вопрос – почему так часто добрые намерения правительств вызывают столь разрушительные последствия?
НЕ СЛИШКОМ ЛИ ДАЛЕКО?
Мирамон коленями, икрами, всем телом чувствовал, как мучительно напрягаются в каждом прыжке галопа сухожилия и мускулы коня. По закаменевшей шее и закидывающейся голове коня он понимал, что это последняя, смертельная скорость. Как будто дух его залетел вперед, он увидел судорожные рывки грудных мышц скакуна. И эта мука невозможного усилия изнуряла дона Мигеля.
Он услышал рыдающий крик сзади и, мгновенно взглянув – за секунду, которую мог себе для этого взгляда позволить, – увидел, как, изогнувшись и вывернув от боли шею, медленно падает с коня самый молодой его адъютант. А чуть позади скачет драгун Ортеги и не выдергивает – боится сломать? – пику из спины адъютанта.
Как убивали позади двух других адъютантов, дон Мигель не слышал – кони вылетели на каменистую почву, гром копыт и хрипение заглушали для всадников все остальное.
Конь поймал наконец ровный ритм и летел коротким галопом, опустив голову. И Мирамон опустил голову, пригнулся, устремившись вперед, помогая коню. И вдруг он понял, что его настигают, что острие пики пляшет у самой его спины. И понял, что это острие, толчками настигающее его, это чувство близящегося смертельного удара, эта тоска – все это жило в нем последние два года, и он знал, что все это соберется, сожмется, вытянется в грубую железную иглу, в этот теплый от утреннего солнца черный смертельный конус с поблескивающим концом, отточенным в ночь перед боем… Мирамон видел этот наконечник пики, осязал его; он выпрямился в седле, свел лопатки, чтобы расслабить спину, чтоб мундир не так натягивался на спине… Он давно бросил оба разряженных револьвера, саблю он сломал в начале отступления, пытаясь перерубить пику, сабля сломалась, а напавшего драгуна застрелил молоденький адъютант, что остался лежать далеко позади. Спасения не было.
Мирамон сунул правую руку за борт мундира и вытащил тяжелый кошелек с золотыми песо, который всегда держал при себе – на всякий случай. Почти не сознавая, что делает, Мирамон развернулся в седле – острие было на расстоянии в две вытянутых руки, драгун, крепко прижав пику правым локтем, скакал с сосредоточенным лицом, сведя глаза на взблескивающем наконечнике, устремленном в поясницу беглеца, – развернувшись в седле, Мирамон швырнул кошелек в лицо драгуну. Тот дернулся, рванул узду, намотанную на левую руку, конь сбился и пошел в сторону. Когда драгун выправил коня, Мирамон уже недосягаемо ушел вперед…
Президент Хуарес получил от генерала Ортеги донесение о победе над армией Мирамона под Силао. Отложив рапорт, он вынул из папки, приготовленной Марискалем, последний манифест «маленького Маккавея».
«…Я решительно намерен установить режим самой строгой экономии, снизить избыточное число служащих, сократить число генералов и офицеров, отягощающих национальный бюджет, не принося пользы.
Я пойду по пути совершенно отличному от предшествующих. Я сниму массу налогов, которые в настоящее время раздражают население, и установлю единый налог, с очень простой системой сбора…»
Бедный оловянный солдатик, взявшийся не за свое дело. Он всерьез думает, что можно изменить экономическую жизнь страны, не трогая ее политическую систему! Господи, да он просто глуп, наш «Маккавей»! «Мало политики, много дела». Соблазнительный лозунг для тех, кто способен только на плохую политику. Каудильо, отец нации… Рыцарь, расстреливающий пленных!
Хуарес бросил листы на стол, и собственный раздраженный жест что-то ему напомнил. Да, конечно… Так в пятьдесят шестом году Комонфорт бросил листы, «плана Сакапоастлы». И сказал: «В жизни не читал ничего глупее» – или что-то подобное. А «план Сакапоастлы» вдохновил, при всей своей наивности, юного и неискушенного в политике подполковника Мирамона. И теперь идет третий год гражданской войны, любезный дон Игнасио.
Комонфорт. Неужели сведения правильные, и он собирается вернуться? Этого мне еще не хватало. Тебе не следует этого делать, Игнасио. Я должен буду арестовать тебя и предать суду за государственную измену и мятеж. Тебе не следует возвращаться. Ты и должен быть там – в царстве политических теней. Эпоха Санта-Анны, эпоха уходов и возвратов прошла. Теперь только уходят, но не возвращаются. Тебе не следует возвращаться, Игнасио, – ты погибнешь.
Хуарес отодвинул листы манифеста вправо – на край пустого стола. Он был один в кабинете. Он приказал Марискалю в течение часа никого не допускать к нему. Его ждал какой-то русский (удивительно!), но ему необходимо было посидеть одному.
После первого отступления Мирамона от Веракруса Хуаресу стало совершенно ясно, что наметился поворот. После второго отступления он знал, что война идет к концу. «Законы о реформе», обманув финансовые ожидания, тем не менее так встряхнули страну, так прочно вбили в головы всех колеблющихся, что пути назад нет, так потрясли противника решимостью вождей пурос, что клокочущий водоворот, гипнотизировавший и удручавший Хуареса, превратился в поток, несущийся к цели, появилось течение. Вторая осада Веракруса была в еще большей степени, чем первая, безумием и отчаянием, но безумием и отчаянием, сопряженным с безусловной необходимостью. Мирамон не мог иначе поступить.
Когда Ортега и его начальник штаба Сарагоса одержали одну за другой две победы, хотя и во второстепенных сражениях, когда был разгромлен в апреле Ромуло Диас де ла Вега под Гвадалахарой, всем стало ясно, что стремительность потока возросла.
«Я не могу быть одновременно повсюду!» – закричал Мирамон, узнав о разгроме де ла Веги.
Генерала взяли со штабом, всей артиллерией и, что казалось невероятным, – тысячей пленных, третью армии. Такого еще не бывало. И дело было не только в умении офицеров и доблести солдат конституционной армии, а еще и в усталости солдат противника. Они потеряли веру. Они готовы были сдаваться – кадровые солдаты, профессионалы, еще недавно влюбленные в каудильо. И Томас Мехиа приводил все меньше и меньше своих неистовых всадников…
Хуарес закурил. Толстая спичка горела с треском, запах серы и успокаивающего, медленно разраставшегося сигарного дыма…
Я уже не понимаю их разумом, я только угадываю, чувствую этих людей. Но так нельзя управлять страной.
Что нужно человеку, приехавшему из России, о которой так мало знают и еще меньше думают в Мексике? Марискаль говорил, что он хочет написать книгу о нашей революции. Что он может понять, если я понимаю далеко не все?
Если теперь, через три недели, я еще не могу осознать победу при Силао. Сражение шло по диспозиции Сарагосы…
Если кто и тревожит меня сегодня всерьез, то это Дегольядо.
Хуарес резко и раздраженно положил сигару в пепельницу. И опять остался недоволен этим жестом. Дегольядо?
А Окампо, подписавший этот проклятый договор?
Ни Франция, ни Испания не высадили десанта в Веракрусе. Ведь у нас договор с могучим соседом. Он не ратифицирован? Но это дело времени.
А что будет с Окампо?
Он дернул шнур звонка.
Марискаль заглянул. Пожалуй, он похож на Ромеро. Мне не хватает Матиаса. Он похож на Ромеро этим огромным лбом и выражением умного внимания. Но все остальное мельче – черты лица, бородка.
– Мой друг, этот сеньор из России еще ждет?
– Да, дон Бенито.
– Вы разговаривали с ним?
– Много раз. Он приехал больше месяца назад. Мы часто встречаемся – я рассказываю ему о событиях последних лет. Хотя ему многое рассказал и объяснил дон Матиас. Они встречались в Вашингтоне. Дон Андреу плыл из Нового Орлеана…
– Он умен?
Марискаль пожал плечами.
– Думаю, что да. Во всяком случае, любознателен и понятлив. Насколько я понял, он у себя, в России, придерживается тех же взглядов, что и мы. Там до сих пор рабство. У него были неприятности с полицией.
– Он говорит по-испански?
– Слишком хорошо для мексиканца.
– Пусть войдет.
Вошел высокий худой человек с желтовато-загорелым лицом, удлиненным узкой светлой бородой, с голубыми глазами. («Он похож на янки, но у них не бывает этого выражения усталости. Другая культура».) Свободный, чужого покроя сюртук, американские башмаки светлой кожи.
Хуарес встал ему навстречу.
Андрей Андреевич сказал фразу, придуманную еще на пароходе:
– Высокочтимый сеньор президент, я пересек океан и два материка, чтобы увидеть вас.
И, уже говоря эти звонкие испанские слова, понял, что говорит напыщенную глупость.
Хуарес приподнял брови.
«Кажется, Марискаль ошибся – он глуповат».
– Мой дорогой друг, не слишком ли далеко для столь незначительного удовольствия? – сказал Хуарес. И увидел, что гость краснеет.
Из записной книжки Андрея Андреевича Гладкого (10 сентября 1860 года)
«Я стоял перед ним дурак дураком. Я и раньше замечал, что с разными людьми разные слова по-разному звучат, И с Ромеро, и с Марискалем мои испанские обороты были красивы и уместны. А с Хуаресом так глупо получилось! Он встал мне навстречу, с лицом приветливым, но безразличным. У него слишком много забот. Но когда я произнес свое высокоумное приветствие, он пошевелил бровями, лицо его оживилось, и в глазах его я прочел: „А и дурак же ты, братец!“
Кажется, за тот час, что мы с ним говорили, мне удалось рассеять хотя бы отчасти это первое впечатление. Он расспрашивал меня о России. Его интересовало положение крестьян, гражданские свободы, политические движения. Я заметил, что он мало знает о России, но очень быстро схватывает существо событий. Он стал расспрашивать о реформах у нас. Я ответил ему, что со времени Петра, когда царь все сломал, а построил только наполовину, Россия полтора столетия живет ожиданием реформ. Тут я увлекся, попав на больную и любимую тему, стал ему объяснять, как Петр двинул свою державу вперед и как наследники его все подступаются к продолжению и никак не подступятся – вот-вот начнется, как при Екатерине II, вот-вот, ан – глядь! – что-то снова помешало!
Он слушал молча, внимательно, можно даже сказать – с напряжением. Его блестящие черные глаза потускнели и какими-то слепыми сделались, как будто вся жизнь в нем ушла в силу размышления. Потом спросил:
– А какая часть вашего народа, я подразумеваю не только крестьян, но и другие сословия, хотела реформ императора Петра и нуждалась в них?
Ничего не скажешь, деловой ум!
Я ответил, что девять десятых народа этих реформ не хотело, но что так уж у нас получается, что правительство до поры до времени толкало общество вперед, а потом все изменилось, и общество требует реформ, а правительство упирается изо всех сил.
У него опять заблестели глаза, и он сказал:
– Не думаете ли вы, дон Андреу, что эта несуразность происходит от насильственности первых реформ? Когда реформы не подготовлены народным сознанием, то государственные институты, созданные этими реформами, подобны тонкой корке над потоком кипящей лавы. И рано или поздно этот поток вырывается наружу.
– А разве все мексиканцы подготовлены к республиканскому устройству? – спросил я с некоторой обидой.
– Нет, – сказал он, – не все. Но большая часть. Вас это удивляет? Напрасно. Разумеется, нам не хватает грамотности и просвещенности. Но мы, мексиканцы, начали воевать за свободу, за республику, за конституцию пятьдесят лет назад. Я не буду сейчас рассуждать о причинах, коренящихся в нашей истории, но когда в десятом году дон Мигель Идальго призвал народ к восстанию против испанцев, то оказалось, что жажда свободы необычайно велика в разных сословиях. Быть может, объяснение еще и в том, что креолы и метисы у нас хорошо знают происходящее в соседней республике – на севере – и в Европе. А сознание индейцев настолько девственно, что они легко воспринимают любые политические доктрины, которые кажутся им справедливыми. Пример такой восприимчивости перед вами.
Он улыбнулся и слегка поклонился. Как мне нравится его лицо и манера беседовать! Он изыскан и точен в словесных оборотах, а краткость его речи подразумевает большее знание, чем то, что выказывается в словах.
– Мы, пурос, – продолжал он, – ученики Руссо, якобинцев и Джефферсона. Правда, мы пошли дальше Джефферсона – мы не признаем рабства ни в какой форме. Но мы учимся у наших соседей, хотя между нами последние десятилетия много неудовольствий и крови, но мы учимся у них системе демократических гарантий. Я же питаю пристрастие к трезвым взглядам Бенжамена Констана, с его любовью к личной свободе граждан. Мы прошли жестокую школу политической борьбы, в которой участвовали все наши граждане, которые хотели в ней участвовать. Полувековая война за свободу дала много уроков. Мы многое успели проверить и оценить. Вот почему я считаю наш народ готовым к республиканскому образу жизни.
Я сказал ему, что у нас лава не раз вырывалась на поверхность, и начертал бегло картину пугачевского мятежа. Я сказал о желании наших крестьян жить свободно… И тут же вспомнил, что мужики принимали Пугачева за Петра III и хотели жить при добром, но все же царе, и честно признался в этом своему собеседнику. Он только кивнул.
– Но почему же, – спросил я, – в таком случае вам приходится опять и опять воевать за конституцию, если народ готов к ней?
– Церковь, – сказал он коротко, – церковь. Это особая сила, о которой в Европе уже забыли. Ни в одной из европейских стран церковь давно уже не имеет той силы, что у нас. Даже в Испании. У нас церковь стоит выше государства, она богаче государства, она умнее государства, она оставляет государству только механическое управление, а духовную связь с обществом берет себе. Это плохо потому, что государство, какое ни есть, должно отвечать перед обществом, для блага которого оно создано. А церковь не отвечает перед обществом, она отвечает только перед богом. И когда церковь уклоняется от истинного пути, а у нас так и произошло, она становится чудовищем. Она берет себе все – души людей, их деньги, их поступки. И не отвечает перед ними.
Тут он, бесспорно прав. У нас нет ничего подобного. С тех пор как Петр в ответ на просьбу синода о назначении патриарха ударил себя в грудь, обнажил кортик и сказал: „Вот вам патриарх!“, – с тех пор церковь у нас государству служанка, не более.
– Вы слышали, быть может, – продолжал сеньор Хуарес, – что первым декретом, который я издал, став министром юстиции пять лет назад, был декрет об отмене привилегий церкви и армии. Века привилегий так развратили наших священников, что они чувствовали себя неподвластными никаким законам. И эти люди брались определять форму правления, экономическую систему. Никогда Мирамон не поднял бы мятеж в Пуэбле, если бы за его спиной не стоял падре Миранда.
Тут в дверь заглянул мой друг Марискаль, давая понять, что аудиенция затянулась. Президент спросил меня, долго ли я располагаю пробыть в Мексике. Я ответил, что, мол, неопределенный срок. Он сказал, что хотел бы еще расспросить меня о России.
Я ушел. Марискаль остался исправлять свою должность, а я отправился на набережную, в маленький ресторанчик, где на противне, наполненном растопленным жиром, жарят удивительные пирожки с курятиной, бараниной, свининой и какими-то душистыми травами. А если попросить, то дадут маленький глиняный горшочек такого ароматного густого кофе, какого в Европе ни за какие деньги не попробуешь.
На рейде Веракруса стоят военные корабли европейских держав, но Марискаль утверждает, что интервенция Мексике больше не грозит.
Сейчас, вечером, записывая это, я вижу пред собой небольшую ладную фигуру сеньора Хуареса, его словно вырезанное из темного дерева лицо и блестящие черные глаза. Я обратил внимание на его руки – небольшие, широкие, с коротковатыми пальцами и ногтями хорошей формы. Разумеется, можно было бы убедить себя, что он – потомок Монтесумы или одного из его вельмож, но оставим это другим. Скажем положительно, что этот человек есть создание просвещения, чувства долга и тех таинственных качеств великого когда-то племени, которые долго лежали под спудом, а теперь, разбуженные бурями сегодняшнего мира, вышли на поверхность… Я перечитал последнюю фразу и покраснел. Но вымарывать не буду. Пусть останется мне укором.
Удивительное все же создание человек. Сеньор Хуарес стоит во главе одной из самых бурных и кровавых революций в истории – и что же? Я увидел скромного, строго одетого, сдержанного с виду человека.
История, где твои громы и молнии?»
СКОЛЬКО СТОИТ ПОБЕДА?
Сенат Соединенных Штатов голосами сенаторов-северян провалил законопроект, утверждавший договор «Мак-Лейн – Окампо». Но Мельчора Окампо ничто уже не могло спасти.
Подписав в декабре пятьдесят девятого года проклятый документ, дававший право северному соседу не только строить железные дороги на территории Мексики, но и вводить в случае необходимости войска для их защиты, подписав этот документ, который таил в себе возможность узаконенной интервенции, но не подписать который в тот момент было невозможно, – подписав этот документ, Окампо подписал себе смертный приговор – политический, а как выяснилось через полтора года, и физический.
Тогда же, в декабре, он вышел в отставку, не дожидаясь реакции общественного мнения. Реакция была еще более убийственной, чем они с Хуаресом предполагали.
Проклятия и насмешки консервативного правительства можно было не принимать в расчет, но возмущение соратников-либералов оказалось вулканическим. Крики о некомпетентности, трусости, глупости блекли перед обвинениями в предательстве и продажности. Радикальные газеты дымились от ярости.
Реальный смысл этой акции, исключившей возможность европейских десантов и не давшей на деле американцам никаких преимуществ, уловили только наиболее дальновидные политики. А таких было немного…
Окампо остался в Веракрусе, дожидаясь конца войны, чтобы вернуться частным лицом к себе в Мичоакан, на свою асьенду, и посвятить остаток жизни воспитанию четырех дочерей-сирот, переводам Прудона и занятиям ботаникой.
Он подолгу сидел в маленьких кафе на набережной, глядя неподвижными прищуренными глазами на сверкающий залив, на военные суда, стоявшие в мирном покое. Прието часто приходил к нему и много говорил, утешая. Дон Мельчор надевал на лицо маску смеющегося сатира, но глаза его оставались неподвижными. Впервые за эти годы он начал мучительно тосковать и беспокоиться о дочерях. Но это происходило внутри него. Внешне он стал скован и медлителен.
Однажды Марискаль привел к нему в кафе какого-то иностранца – высокого, светловолосого, но не янки, откуда-то из Европы. Гость смотрел на него вопрошающими светлыми глазами и пытался расспрашивать – сперва о договоре, потом о временах Санта-Анны, об эмиграции. Но Окампо отвечал так коротко и медленно, что вскоре тот замолчал и ушел, смущенно раскланявшись.
Он часто вспоминал свой спор с капитаном Леандро Валье, тогда, во время осады, в селении Акатлан, спор о категории необходимости. И ему было обидно, что его не убили в Гвадалахаре или Акатлане.
Однажды ему показалось, что в кафе вошел Дегольядо и идет к его столику. Он поднялся было навстречу, но тут же понял, что это какой-то незнакомый человек. Но с тех пор он постоянно думал о Дегольядо.
С Хуаресом он встречался редко и случайно…
От рудников центральных и северных гор к портам Мексиканского залива постоянно шли караваны мулов, нагруженных серебром. Слитки стоимостью в сотни тысяч песо принадлежали англичанам, владельцам рудников. Караваны шли теперь, осенью 1860 года, по территориям, контролируемым генералами Хуареса. До сих пор никто из них не последовал примеру Маркеса, захватившего серебряный караван. Они довольствовались пошлиной, которую платили владельцы рудников.
Война шла к концу. Ортега и Сарагоса перегруппировали свои силы, готовясь к осаде Гвадалахары. Мануэль Добладо, вернувшийся в армию, возглавил батальоны Гуанахуато.
Требовалось последнее усилие. Недостатка в добровольцах теперь не было, имя Хуареса произносилось ранчеро и пеонами с благоговением, – но их надо было вооружить.
И тут оказалось, что источники иссякли.
Все церковные ценности, которые удалось конфисковать, были уже реализованы. Все, что можно было получить в условиях войны от продажи церковных земель, было истрачено.
Вооружать пополнение и кормить армию было не на что.
Караваны с серебром на сотни тысяч песо, принадлежащие англичанам, шли к портам Мексиканского залива. Принадлежащие гражданам грозной Британской империи, чьи военные корабли могли в течение двух часов сровнять с землей Веракрус огнем своих орудий…
Эта мысль доводила Дегольядо до безумия. Перед его глазами проходили и проходили навьюченные мулы, несущие мексиканское серебро, уносящие те деньги, которые могли оплатить победу. Наконец-то – победу… На них можно было купить мир истерзанной стране… Они шли в Тампико. Серебро грузили на суда. Суда отплывали на восток.
Маркес захватил караван. Его судили военным судом. Деньги заставили вернуть владельцам. Он сидел несколько месяцев в тюрьме, и только поражение под Силао заставило Мирамона выпустить его и вернуть в армию. Мирамон не решился ссориться с Британией.
Вооружать и кормить солдат было не на что. Адъютанты с тревогой смотрели на измученное лицо Дегольядо.
От рудников Сакатекаса к порту Тампико шло по разоренной стране миллионы песо.
В начале сентября дон Сантос написал Ортеге: «Наше полное безденежье и отсутствие всяких средств заставляют меня думать, что для спасения страны законно было бы взять двести тысяч песо у одного из караванов, идущих в Тампико. Сообщите мне свое мнение с обратным курьером, но соблюдайте полную тайну».
Написав и отправив это письмо, дон Сантос понял, что загнал себя в тупик. Он не сомневался, что генералы ответят положительно. И тогда ему придется брать на себя ответственность за то, что неизбежно назовут разбоем. Он готов был взять на себя эту ответственность – во благо страдающей Мексики, во благо революции и прогресса. Но что будет, если его поступок станет поводом для английского десанта? Что скажет Хуарес, если он, Дегольядо, сорвет все титанические усилия правительства и спровоцирует интервенцию?
Вооружать и кормить армию было не на что. Не на что было закончить войну.
Ортега не ответил ничего. Ответил Добладо.
15 сентября он, не консультируясь с командующим, конфисковал караван с серебром стоимостью в один миллион сто двадцать семь тысяч песо.
«Я сознаю, – писал он Дегольядо, – все последствия столь серьезного решения, но я убежден, что, если не прибегнуть к таким мерам, революция будет тянуться бесконечно, вся страна погрязнет в нищете и анархии и потеряет в конце концов суверенитет. Нам приходится выбирать между двумя крайностями: либо выкинуть на ветер три года жертв, когда уже виден конец, либо хвататься за те ресурсы, что подворачиваются под руку, вне зависимости от того, что это за ресурсы. Альтернатива жестока: либо мы распускаем нашу армию, либо обеспечиваем ее средствами к существованию, избавляем от необходимости мародерства и поддерживаем в ней нравственные принципы и дисциплину. Только так мы получим возможность завершить военные операции. В республике только три города находятся еще в руках реакции. Один месяц кампании – и они будут нашими. Неужели терять все, завоеванное кровью, вместо того, чтобы взять деньги, которые рано или поздно вернутся к владельцам? Да если подсчитать, во сколько обойдется стране продолжение войны, то конфискованная сумма покажется сущей безделицей!»
Когда Добладо писал это письмо, его холеное светлокожее лицо с длинным носом и близко посаженными глазами было спокойным и насмешливым. Дегольядо со своими постоянными душевными муками раздражал его. Добладо знал, что капитуляция после первых поражений и длительный нейтралитет лишили на некоторое время его, Добладо, возможности играть первые роли. И это сознание не делало его добрее.
«Весьма любопытно, как этот проповедник и аскет выпутается из создавшегося положения».
Но холодный логик Добладо и представить себе не мог, в каком аду жил теперь дон Сантос.
Дилемма, оказавшаяся перед Дегольядо, приводила его в безысходное отчаяние. Он не мог губить революцию, отказавшись от английского серебра. Он готов был принять на себя обвинение в грабеже – как командующий он отвечал за своих генералов, – он готов был предстать перед судом, если это удовлетворит Англию и отведет санкции. Но примириться с тем, что революция будет запятнана, а его честное имя опозорено, он не мог.
Он был уверен, что Хуарес, узнав о случившемся, официально может приказать только одно – вернуть деньги. Поэтому он сам, не дожидаясь приказа, вернул владельцам каравана четыреста тысяч песо, а остальную сумму пустил немедленно на покрытие неотложных расходов.
Терзаемый неразрешимостью проблемы, пребывая денно и нощно в истерическом отчаянии, он пришел к маниакальной мысли, что войну надо кончать немедленно.
И сделал тот непоправимый шаг, которого с ужасом ждал Хуарес.
Из записной книжки Андрея Андреевича Гладкого (29 сентября 1860 года)
«Я никогда прежде не видел Марискаля таким потерянным и убитым, хотя многое из происходящего за эти месяцы огорчало его. Он сам пришел ко мне и сказал, что произошли чрезвычайные события, что они скоро публично огласятся и потому он может их от меня не скрывать. Оказывается, дон Сантос Дегольядо (не забыть исправить предыдущие записи о захвате серебра!) по неизвестной причине обратился к английскому послу сэру Матью и, не уведомив правительство, предложил ему и Англии быть арбитром в гражданской войне! Он придумал план, состоящий в том, чтобы и он сам, и Мирамон, и Хуарес ушли в отставку и вообще отказались от политической деятельности, и чтобы англичане помогли провести новые выборы, и чтобы новый конгресс отменил конституцию и избрал нового президента. Но все это дело долгое, и Дегольядо предлагает, чтобы временного президента немедленно избрал дипломатический корпус! Вот так идея! Стало быть, он хочет отдать судьбу мексиканской революции в руки иностранных правительств. Да ведь это же идея протектората, которую, как говорил мне прежде Марискаль, пестовал Сулоага!
Я видел Дегольядо, когда он приезжал в Веракрус. Он произвел на меня неотразимое впечатление. Если в чем-то и можно было его упрекнуть, то это в страстности, напоминающей Петра Пустынника, а никак не в малой преданности делу конституции. Как странно и страшно война ломает сознание людей! Какая сила ума и духа нужна, чтобы остаться трезвым и чистым в этом урагане страстей! Эх, Заичневский, сюда бы вас – посмотреть да подумать!
Марискаль сказал, что, по сведениям правительства, Англия, Франция, Испания и Пруссия и так уже сговариваются улаживать мексиканские дела по своему разумению, но не могут добиться согласия Соединенных Штатов, не желающих на свой материк их допускать. Однако все вместе они могут и не побояться. Так что демарш Дегольядо особо сейчас чреват бедами. „По лицу президента, – сказал Марискаль, – редко можно понять, что он чувствует, но сегодня я вижу, как он переходит от горя к ярости. Он теряет одного за другим своих ближайших сподвижников“».
Из письма президента Хуареса генералу Дегольядо от 4 октября 1860 года
«Пока что лишь Ваше личное мнение и мнение сеньора Матью, а вовсе не мнение народа требует от меня, чтобы я бросил знамя конституции и возложил ответственность за судьбу страны не на мексиканский народ, почти три года проливавший кровь за конституцию, и даже не на реакционеров, которые все же мексиканцы, а на иностранцев, очевидно, в награду за то, что они помогали мятежникам Такубайи со дня рокового предательства дона Игнасио Комонфорта, который ради удовольствия увидеть революцию, оборванную компромиссом, принес в жертву конституцию.
Если бы война преследовала личную цель, если бы все дело было в том, остаюсь я у власти или нет, тогда простая порядочность и человеческое достоинство потребовали бы от меня оставить свой пост. Но дело обстоит не так. Если бы я покинул свой пост, нарушив таким образом законность, поддерживаемую не только городом Веракрус, но большинством населения республики, я бы опустился до уровня мятежников, бросил свою страну на произвол анархии – и чем бы я тогда отличался от дона Мигеля Мирамона?
Не личные интересы удерживают меня у власти, которая не дает сейчас никаких выгод. Я остаюсь на своем посту во имя долга и с благородной целью снискать мир моей стране. Он бывает прочным и долгим, когда изменяет конституцию, назначает и убирает президентов воля большинства, выраженная через закон, а не воля наглого меньшинства, как это было в 1857 году в Такубайе.
Я считаю излишним переубеждать Вас. Я никоим образом не одобряю Ваш план национального примирения, напротив, выполняя свой долг, я использую все законные средства, чтобы противодействовать ему.
Надеюсь, Вы в добром здравии.
Остаюсь Вашим другом, который целует Ваши руки».
Обращение генерала Дегольядо к народу
«С высоты нравственного эшафота, воздвигнутого общественным мнением для свершения казни, человек оглядывается назад и видит безупречную жизнь, посвященную святому делу, когда он забывал о семье, покое, благосостоянии, самоуважении, обо всем, чего жаждут люди, и вдруг по превратности судьбы он оказывается причисленным к негодяям.
Эта мука страшнее мученичества. Там великодушная рука славы приносит некоторое облегчение.
После поражений я вознесся как предвестник победы, мой голос зазвучал как клич патриотизма, как призыв к борьбе. Я все отдал моей стране, я сохранил лишь доброе имя, чтобы передать его моим детям, нескольких из которых я оставил без образования. Однако необходимость постучалась у моих дверей и потребовала во имя нашего дела – отдай свою честь на позор и поругание! И после ужасных мучений я убил свое доброе имя, я уничтожил свое будущее, я назвал себя преступником.
Среди мук я вопрошал себя в глубине души: а как быть с именем и честью нации? И холодный рассудок отвечал и отвечает мне, что имя нации страдает неизмеримо больше от продолжения войны, что, продолжая войну, мы рискуем независимостью – рискуем всем!
Я вообразил себе образ действий Мирамона и Маркеса, и воображение показало мне, как эти слуги дьявола делают господне богатство своей сокровищницей, а духовенство служит им щедрым банкиром. А нам остается лишь воззвать к народу: вскрой свои вены и отдай нам остаток крови!..
Вот почему я поступил так, а не иначе!
Я не пытался избежать моей судьбы. Я смирился с тем, что мою преданность нашему делу называют фанатизмом, а мои неудачи – преступлением, и не дают теперь даже умереть на поле битвы».
Из циркуляра президента Хуареса губернаторам штатов (26 октября 1860 года)
«…Правительству, которое должно показывать высочайший пример нравственности, которое должно следовать законам и следить за их соблюдением, не остается иного пути, как предавать правосудию тех, кто совершает преступления, – кто бы это ни был.