Текст книги "Три войны Бенито Хуареса"
Автор книги: Яков Гордин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Ромеро явился прямо в министерство и предложил министру свои услуги. Тот принял юношу приветливо, но равнодушно и посадил переписывать бумаги и писать письма. «Через несколько дней, – говорит сеньор Ромеро, – я понял, что на жалованье рассчитывать не приходится. Я заметил, что денег нет не только у правительства – это знали все, но и у самого министра тоже пусто в кармане. Не уверен, что у него было несколько песо на хороший обед. И я решил – предложу ему в долг, у меня был небольшой запас, и если он возьмет деньги, я буду ему служить, а если нет – перейду на другую службу. Мальчишество, скажете вы? Не совсем. Я люблю людей естественных и прямых, а сеньор Хуарес показался мне чопорным и скрытным. Я предложил ему вдруг, посредине диктовки какого-то письма, сто долларов. И что бы вы думали? Он глазом не моргнул. Взял, поблагодарил и сказал, что отдаст через 10 дней. И в самом деле отдал ровно через десять дней. А мои доллары пошли на какие-то министерские нужды, а вовсе не на обеды министра».
Судя по тому, что говорит сеньор Ромеро, президент Хуарес – человек добрый и деликатный, очень скромный, но твердый как кремень.
«У него совершенно особый ум, – сказал сеньор Ромеро. – Он видит то, чего мы не видим, хотя смотрим на один и тот же предмет. Он прочитывает в письме, которое мы читаем вместе, совсем не то, что я. И, как правило, оказывается прав. Он знает Мексику. Это совсем не просто. Мексика разнообразна! Крестьянин-индеец и торговец-метис – две разные Мексики. Грубый и упрямый погонщик мулов и мечтатель-адвокат – две разные Мексики. Дон Бенито (так зовут президента Хуареса) знает и понимает всех. Поэтому он правильно прочитывает и толкует их побуждения и желания там, где мы меряем всех на свой аршин. Он прожил трудную жизнь, и она умудрила его. Но дело не только в этом – у него, как я сказал, совершенно особый ум. Я далеко не всегда могу понять его поступки. Сколько было толков, обвинений и предположений из-за его бездействия перед переворотом Комонфорта! Он ведь был министром внутренних дел, у него в руках была Национальная гвардия и полиция, а он, зная о заговоре, – я сам суммировал для него сведения! – ждал, ничего не предпринимая. Когда его арестовали, я добился у президента Комонфорта разрешения увидеть дона Бенито. Мы беседовали несколько минут, потом меня прогнали. Я спросил его, почему он не сделал попытки предотвратить происшедшее? Он сказал мне фразу, которую я начал понимать только теперь, когда победа в гражданской войне склоняется на нашу сторону. Он сказал: „Нет ничего хуже затяжной болезни“».
Конечно, многое из того, что говорит сеньор Ромеро, мне непонятно, я ведь не знаю этих событий. Мне еще предстоит узнать и описать.
ПРОЩАЙТЕ, ПРЕЗИДЕНТ КОМОНФОРТ!
Утром 11 января Хуарес услышал ружейные выстрелы. Он шагнул к окну, хотя окно выходило на внутренний двор и увидеть из него ничего нельзя было. Он смотрел вверх, в солнечное небо.
Открылась дверь. Он обернулся, заложив руки за спину.
Вошел Комонфорт.
Он молча подошел к столу и тяжело сел в единственное кресло.
Хуарес стоял, отвернувшись от окна, и свет обтекал его, делая силуэт четким и жестким.
– Здравствуй, Игнасио.
– Да, да, конечно, – сказал Комонфорт. Его остановившиеся глаза смотрели мимо Хуареса.
– Не слишком ли много стрельбы в столице? Ты ведь теперь диктатор. Почему же нет спокойствия и порядка?
– Я теперь никто. Хуже, чем никто. Я – президент, нарушивший закон и не сумевший действиями оправдать свое преступление… Я погубил все, что мы завоевали, Бенито. Я погубил революцию Аютлы.
– Революцию, Игнасио, если это, конечно, революция, а не мятеж честолюбцев и авантюристов, не так легко погубить.
– Ты неисправимый оптимист.
– Ничуть. Я верю жизни, которая окружает нас. А ты и твои новые друзья верите только себе и хотите навязать жизни свои правила и понятия. Она этого не терпит.
– У меня нет никаких друзей, ни старых, ни новых… Все предали меня, Бенито. Я один.
– Если бы ты пришел ко мне не сегодня, а в тот день, когда меня арестовали, думаю, с твоего ведома, так вот, в тот день я бы предсказал тебе все, что должно было произойти. Тут не нужно особой мудрости и проницательности. Ты хотел быть над всеми и для всех. И должен был остаться один. Ты хотел быть президентом над партиями, а стал президентом без партии. Ты хотел быть над законом и разбудил беззаконие. Все просто, Игнасио.
– Я хотел добра.
– Стоит ли напоминать тебе, чем вымощена дорога в ад… Особенно для правителей.
– Я был верен себе. Я делал то, что должен был делать порядочный и справедливый человек. Передо мной было три пути. Первый – отказаться от всяких реформ, что было бы глупостью и преступлением. Второй – провести все реформы, которых требовали твои единомышленники, Бенито. И это тоже была бы нелепость! Нельзя обрушить водопад перемен на голову народа без уважения к правам людей, обычаям, верованиям! Ты скажешь – были примеры. Да, были. Во Франции, в Англии… Были. Но сколько крови это стоило? Что бы из этого ни вышло, народам такие революции не нужны. Не говори мне, что современный мир обязан лучшим в своем политическом устройстве именно катаклизмам! Пусть! Катаклизм – зло. И не должен стать политической системой! И ведь есть же средний путь между двумя этими крайностями?!
– К чему он тебя привел? К необходимости отменить конституцию и узурпировать власть?
– Да, отменить конституцию было необходимо! Она губила страну!
– Ты, кажется, забыл, что за окнами стреляют? Кстати, что там происходит?
– Что происходит? Генерал Сулоага убивает тех, кто пытается защитить разум и умеренность.
– Прекрасный результат.
– Эта страна не способна к мирной жизни.
– Наоборот. Она жаждет ее и потому сражается уже полвека. Она жаждет настоящей революции, ибо только настоящая революция несет успокоение и мир. Ты не понял, Игнасио, что конституция, ставившая столько препон исполнительной власти, естественна для страны, уставшей от бесчинств этой власти. Конституция была первенцем революции, лучшим, что она произвела на свет. Ты попытался убить конституцию – и революция отомстила тебе. Все просто…
– Я начинаю думать, Бенито, что все эти пятьдесят лет кровь лилась зря. Какая самонадеянность – призвать народ к войне!
– Ты устал, Игнасио. Только усталостью можно объяснить эти слова. Народ никогда не восстанет, если он может не восстать. Когда люди пошли за Идальго, когда тысячи темных мексиканцев сражались в армиях Морелоса, это значило, что они не могли не пойти, не могли не сражаться. Это не два смелых и благородных священника призвали народ к оружию. Это народ призвал их. Народ и нас призвал. Мы идем по пятам за Идальго и Морелосом потому, что мексиканцы требуют этого от нас…
– Декламация адвоката… Не будем спорить… Я действительно устал. Я умер бы, Бенито, если бы господь не воспретил мне это. Мы решим наш спор по-иному…
Комонфорт встал. Его страдальческие темные глаза были устремлены в окно, в сияющую голубизну.
– Я пришел не спорить с тобой. Я пришел сказать тебе, что ты свободен. Я приказал освободить всех арестованных. Тюрьма еще в наших руках. По закону ты наследуешь президентскую власть. Скоро я объявлю об этом официально… Ты свободен! Посмотрим, что сумеешь сделать ты…
ДЕЛО САМОЛЮБИЯ
В развалинах монастыря святого Франсиско засело полторы сотни солдат и национальных гвардейцев, оставшихся верными Комонфорту.
Когда 11 января президент призвал лояльные части выступить против мятежников, у него было около пяти тысяч штыков. Через сутки их стало не более трех тысяч. От него бежали. Ему уже не верили…
Теперь, 12 января, Матиас Ромеро стоял рядом с полковником Сарагосой на уцелевшей колокольне монастыря, положив ружейный ствол на ограду и посматривая вниз из-за выщербленного каменного косяка. Сарагоса стоял по другую сторону проема.
– Почему же вы не уехали? – спросил Сарагоса.
Ромеро оторвал взгляд от улицы, за которой ему поручено было наблюдать, посмотрел на полковника – круглое молодое лицо, веселые глаза за очками.
– Я не уехал? Да потому, что мне крайне любопытно было узнать, что имел в виду дон Бенито. Теперь я кое-что понял… А вы давно в армии, дон Игнасио?
– Вы думаете, что я слишком молод для полковника? Но я только кажусь таким молодым из-за своих круглых щек, будь они прокляты. Мне уже двадцать восемь лет… А в армию я вступил в семнадцать, в конный полк. Тогда началась война с янки. Я вовсе не собирался делать военную карьеру, хотя мой отец был кадровым офицером. Сразу после войны я вышел в отставку и стал заниматься тем, чем мечтал, – коммерцией… Потом я снова вернулся в армию, а полковничий чин мне дал мой генерал, сеньор Видаурри, когда мы дрались против Санта-Анны под Монтерреем… Когда приняли новую конституцию, она меня вполне удовлетворила, но мне пришлось выполнить весьма неприятный для меня приказ сеньора Видаурри, он наш губернатор и мой командующий… И приказ я выполнил, но решил выйти в отставку. Я женился, у меня прелестная жена…
– Почему же вы не с женой, а на колокольне?
– Видите ли, дон Матиас, это дело самолюбия…
Сарагоса засмеялся.
– Да, да, дело самолюбия в большей степени, чем политических принципов. Я очень не люблю жить в условиях тирании. Как-то оскорбительно для мужчины, вы не думаете? Я так усердно объяснял это моей донье Рафаэле, когда она еще была невестой, что теперь мне просто неловко перед ней – сидеть сложа руки и смотреть, как эти авантюристы начинают толкать повозку назад. Вряд ли нам удастся выкурить их из столицы своими силами, но я уверен…
Пули ударили в каменные стены колокольни, в косяки проема, каменная крошка и пыль заставили Ромеро на мгновение закрыть глаза. Откуда стреляли, он не понял.
– Это верхний этаж синего дома, вон там, слева, – сказал Сарагоса. – И противоположный дом…
Снова несколько звонких щелчков.
– Ого, их много, – сказал Сарагоса. – Ради святого Матиаса, не высовывайтесь, святой мне не простит, если вас застрелят… Они сейчас будут атаковать. Это – прикрытие… Я пошел вниз. Не высовывайтесь, сеньор секретарь!
Придерживая очки, он побежал по крутой лестнице в темный провал.
И уже откуда-то снизу он крикнул:
– И сеньор Хуарес мне тоже не простит!..
Из нижних этажей колокольни ответили на огонь. Со стен домов полетела штукатурка. Звонко и коротко взвизгнули разбитые пулями стекла.
Ромеро прицелился из-за косяка, но выстрелить не успел. Странные звуки заставили его опустить ружье и прислушаться. В отдалении раздались шипение и треск фейерверка, и тут же над крышами домов бледно вспыхнули заглушенные солнечным светом огни праздничных ракет. Ликующие крики слышались там, откуда взлетели ракеты…
На позициях мятежников праздновали прибытие в столицу генерала Осольо и знаменитого полковника Мирамона.
Молодые, веселые, в блистающих шитьем мундирах, они галопом проскакали вдоль ломаной линии, разделявшей город на враждебные лагеря.
Полковник Мирамон сказал генералу Осольо, своему однокашнику по военной школе и соратнику по американской войне:
– Дело может затянуться, и губернаторы успеют блокировать город. Есть один способ быстро закончить. Бонапарт был, конечно, выскочка, но профессию свою знал хорошо.
– Артиллерия?
– Разумеется!..
ДЛЯ РЕСПУБЛИКИ НУЖНЫ РЕСПУБЛИКАНЦЫ
Местность, где стояла станция, Андрею Андреевичу очень понравилась. Узкая ложбина реки и мягко закругленные берега, покрытые толстым снегом от недавнего теплого снегопада, широкий мост с низкими перилами, тоже весь в снегу, низкорослые прибрежные деревья, как белые шары. Все это на слабом облачном закате выглядело уютно и совсем ненатурально.
Гладкой предвкушал прекрасную вечернюю прогулку, благо виднелась протоптанная дорожка.
Андрей Андреевич ехал из Москвы в свое черниговское имение.
Заканчивался день 14 января 1858 года.
Выпрыгнув из кибитки, он вошел в беленый каменный станционный домик, чтоб заказать хозяйке ужин. Хозяйка, полная и пригожая, тоже понравилась ему. Переговорив с ней, он заглянул в общую комнату, где обычно ужинали проезжие, и увидел этого человека.
Человек был немолод, коренаст и подтянут. Сидел он прямо и читал газету, держа ее несколько на отлете. Он посмотрел на Гладкого, не меняя положения руки с газетой, и Гладкому сразу понравилось его лицо. Лицом он был похож на большую благородную собаку – выпуклый невысокий лоб под очень короткой, плотной седой стрижкой, концы верхней губы, опущенные на нижнюю, широкий курносый нос, маленькие светлые глаза в складчатых темных веках.
– Прошу, милостивый государь, – сказал он густым, сипловатым голосом и положил газету.
«Ясное дело – отставной полковник, а быть может, и генерал. Послушаем о покорении Крыма…»
Гладкой раздумал гулять и скинул шубу на широкую лавку у дверей.
– Разрешите представиться: Гладкой Андрей Андреевич, не служу, еду в деревню по личной надобности, – сказал он, улыбаясь, чтоб расположить к себе старого воина.
Пожилой господин приподнялся, слегка поклонился и снова сел.
– Хлебников Петр Авдеевич, еду хоть и не по личной надобности, но и не по служебной.
– Загадочно!
– Ничуть. Я, милый юноша, хирург. И еду от больного… раненого, вернее говоря. Умер часа три назад…
Выпятив губы, он покачал головой.
– Молодой человек. Вроде вас… Тоже – худой этакой… Но только с бородкой и усами… Донкишот, одним словом.
Он произнес все это, глядя светлыми глазками прямо в глаза Гладкого, и тот, прикрыв на мгновение веки, в каком-то сером сиянии увидел свое закинутое мертвое лицо с наползающей на щеки бородкой…
– Что ж с ним приключилось, с этим Донкишотом?
Хирург подпер щеку широкой ладонью и сказал:
– Да ничего примечательного по нынешним российским временам – мужики убили. Только-то и всего, братец вы мой.
– Помещик? – затрудненно спросил Андрей Андреевич.
– Помещик. Молодой и мечтательный господин… Он приехал из Петербурга в свои деревни, собрал сход и стал объяснять мужикам, как он намерен их жизнь переустроить… Насколько мужики поняли – ручаться не могу, мужик наш многое на свой особенный манер понимает, – насколько они поняли и теперь объясняют полиции, их барин, отставной поручик Худяков, собирался разделить между ними всю общинную землю и еще прирезать барской. Думал он ввести фермерское, что ли, хозяйствование – чтоб крепкие и работящие пошли в гору, а кто поглупее и ленивее, пускай крепким свою землю уступает и идет к ним в работники на хорошее жалованье. А чтоб никого не обижали, он, Худяков, брался жить в деревне и присматривать… Мужики напугались и умоляли его оставить все как есть. Проспорили до темноты… А в темноте, когда расходились, господина поручика возле его крыльца кто-то дубиной по голове пригрел… Да чего вы стоите, братец вы мой? Вы садитесь, отдыхайте… Ну, виновных ищут, да поди найди… Да и найдут, засудят – что из того?
Гладкой сел к столу. Ноги и живот у него внезапно захолодели, он не мог глубоко вздохнуть. Он видел, как он, Андрей Андреевич Гладкой, собирает сход – он и думал это сделать – и говорит им… Что он скажет, еще не было решено… Прошлогодний опыт был неудачен…
– А вы уж, Андрей Андреевич, не с тем же ли едете? – подняв короткие толстые брови, спросил старик. – Так вы мне тогда объясните обстоятельно, как дорогу найти, а то пока я плутал, поручик-то и помер… Мне из города сообщили, а дорогу толком не указали… А и что я мог? Новую голову ему пришивать надобно было…
– Да отчего ж они попробовать не хотят?! – тихо и отчаянно спросил Андрей Андреевич. – Ведь ежели кто им добра хочет…
– Милый вы мой, не желают они нашего добра. Не желают! Они везде подвох и хитрость видят – и кто скажет, что не мы их к этому приучили? Мы, дворяне, грамотное сословие, только и делаем, что над ними опыты ставим… Блаженной памяти государь Петр Алексеевич начал… Нет, я не говорю, что реформы его прихотью были, нет! Я, как вы догадаться можете, по роду занятий своих ревнитель прогресса и цивилизации, да только ведь… Если больного самым полезным лекарством перекормить, помрет больной или же калекой останется, вот ведь как! А Петр по пути прогресса сразу до крайних его пределов решил дойти.
– Так что же делать прикажете?
Старик подвигал лицом – лбом, бровями, губами.
– Что я прикажу – то несущественно. А вот на Кавказе, лет двадцать назад, один ссыльный – по делу четырнадцатого декабря – веселый был человек! – мне рассказывал, как приятель его узнал о смерти своей матери, проживавшей в их родовом именьице, и что сделал… Поехал – а был молодым совсем офицериком, – поклонился могиле, сел в бричку и хотел было ехать обратно, да тут набежали мужики, кланяются, руку целуют… Он им: «Вы мои крестьяне, что ли?» – «Ваши, батюшка барин, ваши!» – «Так подите-ка вы, братцы, к черту, я вас не видел и видеть не хочу!» С тем и уехал… То-то мужики были счастливы!
– Так вы полагаете?..
– Да не полагаю я, а точно вам скажу – они только и мечтают, чтоб или мы их к черту послали да и сгинули неизвестно куда, или они от нас ушли куда подалее… Во время Крымской войны, при формировке ополчений – сам свидетель! – крестьяне юго-западного края изъявили поголовно желание идти в казаки… В казаки – сами понимаете! Пушками усмиряли… А после крымского погрома – сам видел! – целые массы устремились из южных губерний перейти Днепр, и если – они убеждены были! – к какому-то сроку, будто бы от царя назначенному, перейти Днепр, то им была бы воля… Ушли бы от нас подалее… Чужие мы для них. И ученость наша – чужая, и забота наша – чужая…
– А не полагаете ли вы, – осторожно сказал Гладкой, – что дело в нашем несправедливом устройстве? Мужик это чувствует…
– Как же не чувствовать! А только устройство это для него на пахотной земле начинается и кончается. А как называется вся эта пирамида наша с государем на вершине, с президентом ли, ему, братец вы мой, безразлично… Я вот тут недавно с одним гвардейским офицером беседовал, преображением… Что бы вы думали – республиканец и конституционалист. Это бывает… Ну что я ему мог сказать? Что для республиканского правления нужны республиканцы, а для конституционного необходимы настоящие представители общественных нужд и интересов. Вот и все. А где мы их возьмем? На Западе во время переворотов и революций, а хоть бы и реформ, на смену дворянству являлось третье сословие, своего часа ожидающее, опытное в делах, деятельное… А у нас? Я не ученых молодых людей в виду имею, а сословие! Сословие! А где оно, где оно у нас?!
– Так что же делать? – горестно спросил Гладкой.
– А не знаю! Не знаю, милостивый государь. До седьмого десятка дожил, действительного статского выслужил, а – не знаю! Может, ничего не делать, а посмотреть, что народ наш придумает. Нет ведь, заверяю вас, в мире другой такой страны, где бы образованный слой столь далек был народу, столь чужд и враждебен… Слишком далеко мы в чуждости этой зашли. Не знаю я, что делать!
Все лицо его как-то опустилось, обмякло и постарело.
Вошла хозяйка, за ней девочка. Каждая несла поднос. Запахло щами и мясным пирогом.
ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ
Почти три года назад он пришел в Тексу к генералу Альваресу в полотняных штанах и пончо. С тех пор он побывал писцом в штабе, политическим советником командующего, министром юстиции, губернатором, министром внутренних дел, председателем Верховного суда республики и вице-президентом… Теперь он – конституционный президент – шел по темной, размокшей от недавнего дождя дороге в таких же полотняных штанах и пончо.
Прошлую ночь – с 13 на 14 января – он ночевал в поле, в поросли маиса. Здесь, вблизи Мехико, где во всех городках и селениях слышали о перевороте, кто-нибудь из должностных лиц мог узнать его и выдать ближайшему армейскому посту.
Он шел босиком. С отвычки это было трудно. Но пожилой индеец – в башмаках? У кого угодно возникло бы подозрение.
В стороне от дороги он увидел костер, раньше заслоненный от него кустами, силуэты пасущихся мулов. Какой-то караван остановился на ночлег. У Хуареса в матерчатой сумке было только две лепешки. Он свернул с дороги и пошел к костру.
Погонщики ответили на его приветствие, а старший показал ему место у огня. Никто не спрашивал, откуда он идет и куда. Время было такое, что расспрашивать незнакомого путника не стоило, если он сам не рассказывал о себе.
Привал был разбит недавно. Погонщики готовили ужин.
Один из них держал над огнем большую сковороду, ожидая, пока она раскалится. Он держал ее за длинную ручку, обернутую мокрой тряпкой. В левой руке у него была наготове бутылка с жидким свиным салом, не застывающим от жары. Когда сковородка стала потрескивать, погонщик плеснул из бутылки сало. Шипя и взрываясь, сало потекло по металлу. В это время другой, набрав широкой прямой ладонью рису из мешочка, стал сыпать зерна на жирно булькающую сковороду. Размеренными ритмичными движениями кисти первый встряхивал сковороду, и блестящие от жира зерна риса грузным облачком взлетали и, вращаясь в воздухе, падали на кипящую тяжелую жидкость.
Рис пропитывался жиром и темнел, поджариваясь. Тогда второй начал осторожно подливать воду из железного кофейника, сужающегося вверху, как конус.
Хуарес, не отрываясь, смотрел на горячий пар, взлетавший над сковородкой. Сорок лет – со своего детства, с деревни Гелатао, с пешего пути из Гелатао в город Оахака – не видел он этого великого зрелища: дорожного приготовления пищи.
Он попытался представить себя говорящим речь перед конгрессом, отдающим приказания и подписывающим декреты – и не мог. Он видел эти картины, но они казались ему мертвыми, плоскими, как плохие рисунки в книге, которую с трудом читаешь от скуки…
Он сидел на траве у костра, поджав под себя ноги, чтоб никто не заметил его слишком нежных для бродяги-индейца ступней и пальцев.
– Если сало вспыхнет и рис сгорит, – сказал старший, – ты и твои дети будут жертвой дьявола.
– Не вспыхнет, – отвечал погонщик, щурясь и отворачивая лицо от жара костра и брызг кипящего сала.
Двенадцатилетний мальчишка-сапотек сидел у ночного костра и смотрел, как погонщики готовят пищу. Он никогда не вспоминал об этом – сорок лет… Теперь он вспомнил точно – они варили бобы, жарили лепешки и готовили кофе. Он прекрасно помнил, оказывается, как они готовили кофе…
Старший погонщик взял конусообразный кофейник, налил в него воды из другого кофейника – побольше, всыпал туда пригоршню крупномолотого кофе, а на ладонь он отсыпал его из жестяной круглой банки, бросил вслед два куска темного сахара-сырца и поставил кофейник с краю костра на угли, возле большого котелка, в котором варились бобы…
Хуарес смотрел и узнавал каждый жест. Тогда, сорок лет назад, они пили густой, непроцеженный кофе еще в вице-королевстве Новая Испания. С тех пор Мексика стала независимой, возникла и рухнула империя Итурбиде, умирали герои, менялись правительства, шли войны, а приготавливали бобы, рис и кофе все так же…
– Ешь, – сказал старший Хуаресу.
Хуарес достал свои лепешки, положил на одну из них ложку жирного коричневого риса и стал есть, а другую лепешку протянул соседу. Тот взял.
Когда поужинали, старший бросил Хуаресу толстое одеяло. Хуарес завернулся в него чуть поодаль от костра и закрыл глаза. Он очень устал.
Он должен был дойти до города, верного законному правительству, собрать министров и депутатов-либералов, установить связь с губернаторами Лиги защиты конституции, он должен был занять свой президентский пост и начать настоящую революцию.
Она должна была начаться здесь, у этого костра, где жарили рис в свином сале и варили кофе в закопченном кофейнике. Все зависело от того, поймут ли эти люди, чего он хочет. Эти люди, давшие ему пищу и одеяло, не спросившие, откуда он и куда идет, давно уже переставшие понимать происходящее, с неодобрительным удивлением наблюдавшие кровавые споры крикливых сеньоров, так много обещающих и так мало дающих. Живо ли в этих молчаливых людях то чувство свободы, которое вело их в армии Идальго и Морелоса, или за пятьдесят последних лет мы вынудили их извериться во всем и внушили им одну только жажду – жажду покоя? «Страна жаждет настоящей революции», – сказал он Комонфорту тогда, бесконечно давно, три дня назад, в той, далекой и чуждой жизни. А жаждет ли? Сумеет ли отличить настоящую революцию от очередной склоки правителей?
Запертый в маленькой душной комнате дворца, он вспоминал скорбное лицо старого Альвареса и слова его манифеста – да что слова – вопль человека, изнемогающего от сострадания к униженным. «Большинство владельцев асьенд и их приближенные спекулируют и обогащаются за счет потрясающей нищеты несчастных тружеников, затягивают их в сети рабства. Ненасытная жадность владельцев асьенд все увеличивается. Шаг за шагом они захватывают участки отдельных людей и общинные земли… С величайшим бесстыдством объявляют эти земли своими, не предъявляя никаких документов. Деревни взывают о защите и правосудии. Но судьи глухи к их мольбам…»
Старый инсургент выпустил манифест, вернувшись в свой штат и сызнова ужаснувшись ликующей несправедливости… Все верно. Пока народ лишен права на справедливость – мира в стране не будет. Но сколько крови еще прольется…
Хуарес почувствовал, как замерло и содрогнулось сердце – Маргарита, мои дети, Маргарита…