412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Якобина Сигурдардоттир » Песнь одного дня. Петля » Текст книги (страница 5)
Песнь одного дня. Петля
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 23:47

Текст книги "Песнь одного дня. Петля"


Автор книги: Якобина Сигурдардоттир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Странно встретиться после стольких лет. Правда, порой до нее доходили слухи о нем, у них осталось много общих знакомых. Мысли ее вращаются по кругу, ямочки на щеках то появляются, то исчезают. Хидди славный, он прекрасный человек, но, видит бог, она ни капли не раскаивается. Он неотразим, потому что умеет шутить над серьезными вещами и говорить серьезно о пустяках, как сказал однажды их общий приятель, а может, он это где-нибудь вычитал. Но влюбиться в Хидди всерьез… нет, это было бы ужасно! Упаси боже от такой напасти! Йоун в сто раз лучше, Хидди просто не мог бы быть таким мужем. Йоун такой практичный… Свава вздрагивает от того, что в прихожей раздается звонок. Неужели?..

* * *

Но это не Хидди. И не крестьянин, который должен прийти к Аусе. Это какой-то старик с благородной наружностью – аккуратно подстриженный серебристый венчик волос вокруг крупного черепа, маленькие проницательные голубоватые глазки под густыми бровями, орлиный нос. Старик держит в руке черную шляпу и спрашивает Ингимюндура. Ауса зовет хозяйку. Свава здоровается с гостем, но он ей незнаком. В нем есть что-то деревенское, хотя сразу видно, что он не крестьянин.

Ему стало известно, что Ингимюндур живет в Рейкьявике, и он захотел навестить его. Свава проводит гостя в гостиную. Очевидно, это какой-то служащий из деревни, но он ничего не сказал ей, когда здоровался. Она будит свекра, помогает ему встать и ведет к дверям, ему это явно не нравится. Разве мыслимо позволять женщине, у которая талия что прутик, таскать его на себе. Да ведь у нее лодыжки, как у маленькой девочки. Красивые ноги, ничего не скажешь. Интересно, как Нонни обходится с ней, прости господи за такие мысли. В дверях старик останавливается и пристально смотрит на гостя. Неожиданно его морщинистое лицо разглаживается, словно оттаивает, и расплывается в радостной улыбке.

– Неужто счастье обернулось даже к такому одру, в какого превратился старый Ингимюндур!

Гость поднимается и идет к нему навстречу.

– Да, постарели мы изрядно. Здравствуйте, милый Ингимюндур!

– Здравствуйте, отец Бьёдноульфюр!

Старики сердечно пожимают друг другу руки и долго не разнимают рукопожатья. Воспользовавшись этим, Свава выходит из комнаты. Вдруг им придет в голову целоваться, деревенские жители всегда целуются, впрочем, не священники. Она не любит, когда мужчины целуются.

Да, это их старый деревенский пастор, благослови его, боже, отец Бьёдноульфюр, который обвенчал их с покойницей Мангой, и это было одним из его первых деяний в их приходе… Когда же это было?

– Сорок пять лет тому назад, милый Ингимюндур, – говорит пастор.

– Да, чертовски давно. – Старик протягивает духовному пастырю свою табакерку, старую, оправленную серебром табакерку, цепочка с которой уже давно потеряна. Табакерка принадлежала еще его отцу, единственная вещь, доставшаяся ему в наследство от этого достойного человека. Отец Бьёдноульфюр закладывает в нос щепотку табаку, он не спешит.

– Время идет, милый Ингимюндур, есть что вспомнить, есть и за что поблагодарить.

– Да, да, есть что вспомнить. И прежде всего я вспоминаю того барана, которого я подарил вам за надгробное слово по покойнице Манге. Интересно, каким он вырос. Я все хотел узнать у вас, да так и не собрался. Память совсем изменила мне, с тех пор как Манги не стало.

Пастор Бьёдноульфюр откидывается на спинку кресла.

– Я помню, что каждый час благодарил вас, милый Ингимюндур, за этот дружеский подарок. Надо вам сказать, что ни за одну свою работу я никогда не получал такого вознаграждения. Я считаю это подарком, а не платой. – Старик пытается что-то сказать, но пастор продолжает: – Да, это был подарок, дружеский подарок, потому что я не позволил бы себе взять плату за надгробное слово по покойнице Маргрете, вашей достойной супруге. У вас была превосходная жена, Ингимюндур, а что касается этого барана, так ему не было равных. Ах, какое это было животное, на что ни взглянуть – ноги, грудь, спина!

– Я и хотел, чтобы вы в нем не разочаровались, ведь и ваше надгробное слово было просто замечательное. Мне многие говорили: тому, над чьей могилой прочли такое слово, уже нечего опасаться. Я знаю, что покойница Манга не пожалела бы барана, даже самого лучшего, за такое надгробное слово, если бы она распоряжалась всем нашим хозяйством. Так что мы все равно в долгу перед вами.

Пастор не успевает ответить, Свава приносит им кофе. Старик ковыляет к себе, он роется в своем сундучке, который стоит в нише за дверью, у него припрятана капля, так сказать, грудного элексира.

Старики маленькими глотками пьют кофе, напиток не обманывает их ожиданий, на сердце у стариков становится веселее, пастор снова заводит речь о баране Драупнире, который был лучшим бараном в его стаде, вспоминает форму его головы, рогов, восхищается его силой, мягкостью шерсти.

– А выносливость! Подводить под него овцу было одно удовольствие. Только вскоре дела с хозяйством пошли у меня вкривь и вкось, как вам, наверно, известно. Два года, милый Ингимюндур, и все было кончено.

О да, Ингимюндур помнит, как все разбежались и стало невозможно найти работников на сенокос.

– Вам, милый пастор Бьёдноульфюр, надо было тогда же оставить приход.

– Нет, я не мог бросить приход. Мой Эйрикюр не согласился приехать, хотя он уже и закончил учебу. Это он бросил, а ведь мог бы занять мое место. Торговые поселки, вот кто нам все дело испортил. Эйрикюр не захотел возиться с хозяйством. Но это одни отговорки, будто пастор не должен иметь своего хозяйства, не должен быть привязан к мирскому. А как же он сможет утешать скорбящих или отпевать честных тружеников, если сам не трудится в поте лица своего? Нет, прав Лакснесс, истина не в книгах. Во всяком случае, для того, кто хочет жить. – Пастор делает глоток, и глаза его сверкают из-под густых бровей. Старик смотрит на него влажными глазами, он очень взволнован.

– И это говорите вы, а ведь вы столько читали, и какое множество книг было у вас на полках! Неужто у природы можно всему научиться?

– У вас, дети мои, я постиг то малое, что мне дано было узнать и понять. – Пастор делает глоток. – С божьей помощью, – добавляет он.

Они наливают еще кофе. Взгляд старика блуждает, лицо его проясняется.

– Я всегда думал, что бог помогает тому, кто честно трудится. А вот зачем он помогает тому, кто, будучи в здравом уме и полной силе, не желает трудиться, – это выше моего разумения. Но вы-то лучше, чем я, разбираетесь в таких вещах.

– Что я могу знать? Пути господни неисповедимы. Нет, когда мне пришлось заколоть Драупнира…

Старик вздрагивает.

– Как заколоть? Это невозможно, черт побери! Трехлетнего барана, да еще с такой родословной!

– К сожалению, это правда, милый Ингимюндур, – грустно отвечает пастор. – Мой грех, знаю, но я не мог допустить, чтобы этот баран достался первому попавшемуся. Наверно, виновато мое высокомерие, но я не продал его, нет, я заколол его осенью перед самым отъездом.

Они замолкают на некоторое время, старик размышляет над словами пастора.

– Нет, отец Бьёдноульфюр, я не заколол бы такого барана. Вы только подумайте, какое от него пошло бы потомство! Нет, я не заколол бы его. Каждая тварь имеет право на жизнь.

– Вы лучше меня, милый Ингимюндур. Но отдать Драупнира пастору Тоураринну было выше моих сил.

– Нельзя сказать, чтобы он плохо относился к животным, хотя дело у него и не ладилось. Просто он ни черта не смыслил в овцах. Я не осуждаю вас за то, что вы не смогли отдать Драупнира пастору Тоураринну, он запустил вконец все хозяйство, а потом в один прекрасный день взял да и сбежал. Он ведь был совсем юнец. С тех пор там один юнец сменяет другого, никто даже года не продержался. Поэтому люди и не понимают их, хотя, конечно, они несут нам слово божье. Как вы думаете, отец Бьёдноульфюр?

– Слово божье… предположим, что это так, – задумчиво отвечает пастор. – А что думает моя паства?

– Чудно как-то, не похоже их слово божье на то, что мы привыкли слышать от вас, отец Бьёдноульфюр. Как можно позволять этим мальчишкам, которые у овцы не отличают задницу от головы, я уж не говорю о том, что они косу и в руках не держали, как можно позволять им читать надгробное слово над покойником? Да об этом и подумать-то страшно. Это все равно что видеть небо только в облаках да в тумане. Нет, это не то божье слово, что мы слышали от вас или от покойного отца Оулавюра. И я рад, что надгробное слово над моей Мангой прочли именно вы.

Старик уже позабыл про барана Драупнира, и пастор тоже. В бутылке еще осталась капля, самое лучшее прикончить ее, это согревает кровь и помогает нести бремя памяти.

– Значит, вы теперь здесь живете? – говорит пастор Бьёдноульфюр, пока старик рукой, которая вдруг обрела прежнюю твердость, разливает по чашкам содержимое бутылки.

– Нет, хочу вернуться домой, думал ехать завтра. Да вот Нонни, сын, просит, чтобы я дождался троицы и поехал вместе с ними. Характер человека не меняется, хотя тело и дряхлеет. Надеюсь, что еще застану окот. Ну, а вы, отец Бьёдноульфюр, живете у дочери? Если не ошибаюсь, вы тогда к ней уехали?

– Да… но теперь я живу не с ней. У нее стало тесно, дети выросли, каждому нужна своя комната. Когда под одной крышей, милый Ингимюндур, собираются и молодость и старость, хорошего не жди.

– Так вы переехали к сыну Магнусу? Кажется, он был оптовиком?

– Жил я и у него, – грустно говорит пастор. – А вот теперь перебрался в богадельню.

Наступает долгое молчание, слышен лишь звон чашек. Старику нечего сказать, богадельня – это для нищих, для людей, которые никогда не имели особого значения, скорей уж для таких, как он, а если даже пастору Бьёдноульфюру, у которого такие замечательные дети…

– Мне не хотелось ехать к Эйрикюру, – говорит наконец пастор, он будто скинул тяжелую ношу, в его глазах затеплилась улыбка и растеклась по морщинам, залив все лицо. – Я сам так распорядился. Мне там нравится. Очень удобно для одряхлевшего человека, все-таки свой угол. И раз уж я все равно оставил приход…

Глаза стариков встречаются в грустном взаимопонимании.

* * *

– Давай устроимся поудобней. Чудесный диван! – Он говорит издалека и смотрит на нее издалека.

Свава наполняет рюмки и молча садится, у нее еще не прошла досада, вызванная неудачным приходом пастора к самому кофе. Она-то предвкушала, как предстанет перед Хидди невозмутимой, уверенной в себе хозяйкой дома. Покажет, как она выросла с тех пор, когда они играли в детстве и дурачились в юности. Щегольнет перед старым другом, только что вернувшимся из-за границы. Выпьет невозмутимо за его здоровье, пока служанка готовит кофе, вспомнит детские игры, может быть, немного посмеется над тем, какими глупыми они были когда-то, послушает, как он разносит на все корки мир, самого себя, мещанство и вообще все, что другим людям кажется о’кей. Она знает, что, когда она возбуждена, с нее не сводят глаз, к ней прислушиваются, оглядываются, если она выходит из комнаты, восхищаются ее легкой походкой и жизнерадостностью. Но из-за этих стариков, которым понадобилось подлить себе в кофе какую-то бурду, как свойственно простонародью и деревенщине, все сорвалось.

Они досидели со своим кофе до его прихода, а она разнервничалась, перестала понимать, что делает. Если бы Йоун пришел к кофе, все было бы спасено, несмотря на стариков. А Ауса, тоже дура, взяла да и провела Хидди прямо в гостиную, Свава не успела попросить стариков перейти в комнату свекра. Хидди, разумеется, как в прежние дни, прошел в гостиную, не задумываясь, уместно ли это. Где уж было Аусе его удержать, если б она и захотела! Свава была раздосадована на всех, и ей хотелось, чтобы он поскорей ушел. Она едва осмеливалась поднять на него глаза, и то лишь украдкой. Она видела, как он словно издалека придирчиво рассматривает ее гостиную. Ох, это выражение, она помнит его еще с юности, в глазах друзей оно делало Хидди гением, но ее мать из-за него называла Хидди воображалой и хвастуном.

Теперь это выражение стало неотъемлемой частицей Хидди, оно идет ему так же, как костюм, и дает право разговаривать и вести себя иначе, чем все. И все потому, что он прославился картинами, которых никто не понимает и от которых никто не получает удовольствия. Почему он не откланялся и не ушел вместе со старым пастором? Почему допустил, чтобы старики за кофе разглагольствовали о скоте, о деревне и всяких деревенских делах, в том числе о племенных баранах и жеребцах? Ведь они поверили, что он действительно этим интересуется. Больше того, он не отказался, чтобы ее свекор подлил ему в чашку своего напитка, хотя видел, что она покраснела от стыда. Потом он окончательно смутил ее, спросив, не может ли она предложить им чего-нибудь покрепче, чем эта бурда. А у нее был только коньяк, а не виски, потому что Йоун тоже ничего не понимает. Теперь она злилась и на Йоуна.

До чего же глупо сидеть и выпивать с человеком, который стал знаменитым и с таким презрением смотрит на твою гостиную. С Хидди, который смотрит на тебя издалека, как на чужую. И все-таки Свава улыбается, чокаясь с ним, но это не та улыбка, какой ей следовало бы улыбаться. Ни один человек этого не заметил бы, но Хидди, конечно, все понимает.

– По-моему, приближается извержение вулкана, – говорит он, глядя на ее лоб и брови.

Она смеется, как нужно.

– Ты еще не забыл эту чепуху, собираешься и теперь дразнить меня?

– Я ничего не забыл, Свава, – говорит он тем тоном, который заставляет ее сердце забиться немного быстрее. Может быть, еще не все потеряно?

– Мне очень неприятно, Хидди, что так получилось, – простодушно говорит она. – Надо же, чтобы пастор пришел как раз, когда я ждала тебя. И просидел столько времени. Ты себе даже не представляешь, как мне жаль.

– Чего тебе жаль, Свава? Ведь это музейная редкость! Мне было очень интересно побеседовать со стариками, они очаровательные. Неужто тебе было скучно?

– Ты так говоришь, потому что ты душка, как сказала бы моя подруга Дудди.

Он в несколько глотков опорожняет рюмку.

– Свава, зачем ты передо мной притворяешься? Ведь я твой товарищ. Если ты намерена считать меня важной шишкой, учти, что я на это не согласен. Ясно? Перестань, как мещанка, болтать о стариках и стань самой собой. Старики славные, и мне было очень приятно увидеть их и побеседовать с ними, хотя я пришел не для этого. Не так уж часто нам встречаются живые люди, которые не боятся быть тем, что они есть.

Он оживляется, и она чувствует тяжесть в груди, как в те времена, когда она была молоденькой дурочкой, – необъяснимое ощущение, будто падаешь с головокружительной высоты. Но разве можно принимать Хидди всерьез?

– Ты ни капли не изменился, – говорит она улыбаясь и знает, что теперь она улыбается именно той улыбкой, какой нужно: легкой, порхающей между глазами, губами и ямочками на щеках.

– Нет, изменился, – говорит он серьезно. – И ты тоже изменилась. А где же твои малыши, осмелюсь спросить, эти цветы жизни?

– Инги гуляет, а Лоулоу внизу у служанки. Хочешь с ними познакомиться? Они еще не успели закоснеть в мещанстве, которого ты так не любишь.

Она говорит без обиды, без раздражения, скорее, шутливо и дружелюбно, так все говорят с Хидди. В прежние времена она, конечно, рассердилась бы на его слова, но теперь – другое дело.

– Не надо. Ты ведь знаешь, что я не люблю детей. Люди вообще не любят детей, я думаю, что большинство в глубине души плохо относятся к детям. Поэтому они и болтают без умолку о материнской любви и тому подобном. Вот ты, например, сдала бы квартиру многодетной семье?

– О, это совсем другое дело!

– Почему?

– Как будто ты сам не понимаешь! Свои дети и чужие – это не одно и то же. Мне очень жаль, что Йоун не смог прийти к кофе. Но он… как раз сегодня мы получаем машину… – Она умолкает на полуслове, улыбка теряется в уголках губ и ямочках на щеках, потому что гость вскочил и, кажется, страшно рассердился.

– Свава, если ты не перестанешь нести чепуху, нам не сдобровать! Я счастлив, что его здесь нет, я мечтаю, чтобы он прилип к полу в чулане для старых железок, которым он заправляет, и не мог двинуться с места без моего разрешения! Разве ты не понимаешь, что я пришел повидаться с тобой… с тобой… с тобой?

– Да, конечно, но… – Свава немного смущена – они так давно не виделись. Неужели ему до сих пор доставляют удовольствие такие дурацкие вспышки?

– Плесни мне еще, – просит он и садится. – И прекрати это шутовство.

Она наполняет его рюмку и чокается с ним. Потом он берет ее руку и погружается в рассеянность, перебирая ее пальцы, как в прежние времена, но их разделяет столько лет, что она почти не обращает на это внимания, в глубине души она спокойна и потому улыбается своей безотчетной улыбкой, когда он не смотрит на нее.

– Вот и прекрасно, Свава, – говорит он. – Давай с тобой поболтаем.

Дверь чуть-чуть приоткрывается – это Инги, лицо и руки у него в грязи.

– Мама, там большой мальчишка!.. – Инги очень взволнован. – Этот мальчишка вывернул Доудоу руку, а я ударил этого мальчишку сзади ногой так, что он заревел. И Доудоу тоже его ударил, а потом еще раз я…

– Все ясно, – говорит гость, и мальчик бросает на него быстрый взгляд, так иногда дети смотрят на незнакомых людей, присутствие которых является для них неожиданностью. Мальчику не о чем говорить с этим человеком.

– Мама, поди сюда! – зовет он.

– Что тебе, малыш?

Он не отвечает, а молча ведет мать за руку. Она выходит с ним в кухню, не забыв извиниться, не забыв улыбнуться через плечо, выходит как ни в чем не бывало. В воздухе витает что-то игривое, манящее… нет, нет, ничего предосудительного, просто она немного посмеялась со своим другом детства, собственно говоря, ведь они были даже помолвлены. Боже мой, они взрослые люди, и с тех пор, как она вышла замуж, она ничего себе не позволяет, она прекрасно знает, что можно и чего нельзя. Свава дает сыну молоко и пирожное.

– Три! – просит он.

– Три? Неужели ты съешь три пирожных?

– Нет, одно – мне, одно – Доудоу и одно – большому мальчику.

– Только, пожалуйста, не выходи с пирожным на улицу. Воспитанные мальчики не едят на улице, к тому же это вредно.

– А Доудоу плачет, большой мальчик вывернул ему руку.

Свава выглядывает в окно, но никого не видит.

– А где же он?

– На крыльце.

– Ну, хорошо, отнеси одно пирожное Доудоу и пусть он съест его на крыльце.

– А большому мальчику? Он тоже плачет, я очень больно его ударил ногой, очень-очень больно.

– А если ты дашь ему пирожное, ему не будет больно? И вы перестанете ссориться?

– Да. Мы с Доудоу хотим проводить его домой к маме, ведь я его очень сильно ударил. Мама прилепит ему пластырь.

– Нет, Инги, я не разрешаю тебе выходить на улицу. Ты еще маленький и можешь попасть под машину.

– Ну мама, я умею ходить осторожно, ведь ты знаешь!

Она протягивает ему пирожные и строго смотрит на него.

– Нет, ты никуда не пойдешь, только к Доудоу, и не проси, – твердо говорит она.

– Ладно, – вздыхает Инги и берет пирожные. В дверях он оборачивается: – Мама!..

– Что еще? – Свава начинает терять терпение.

– Я хочу завтра поехать с дедушкой в деревню и посмотреть, как рождаются ягнята. Дедушка говорит, что они очень смешные, когда они еще мокрые. Мама, а почему они мокрые?

Свава смеется.

– Не имею понятия.

Мальчик хмурится.

– Ты знаешь! Просто не хочешь сказать! Разве это что-нибудь нехорошее?

– Инги, честное слово, не знаю. Спроси у дедушки, когда он проснется. Он недавно заснул, смотри не разбуди его. Пойдешь гулять или пойдешь к Аусе? Будь пай-мальчиком, ты видел, у меня гость. – Она провожает его в прихожую. Он идет медленно с пирожными в руках, лоб у него нахмурен.

– Открой мне дверь, мама, у меня заняты руки.

На крыльце его ждут два мальчика. На лицах у них черные подтеки, они вытирали слезы грязными руками.

– Мама была не в духе, вот все, что она дала, – говорит Инги и протягивает им пирожные.

Лоб у него по-прежнему нахмурен.

* * *

– Всегда они все нам портят, – говорит Хидди. – Мало того, что подвергаются опасности обои в гостиной, мебель, ковры и все остальное, но даже каждая минута, которой можно насладиться, даже ночь…

– Ну и что? – невозмутимо улыбаясь, перебивает его Свава. – А что было бы, если б люди перестали рожать детей? Но мы, кажется, собирались поговорить о другом? Расскажи про себя! Интересно было за границей? Италия изумительна, правда? И Париж? Господи, как я тебе завидую!

Он задумчиво смотрит на вышитый ковер, висящий на противоположной стене.

– Что это за дерево там вышито?

– Древо жизни. Помнишь, из Библии?

– Примерно. А мне показалось, что это древо познания, значит, я ошибся. Зачем тебе эта гостиная, Свава?

– Что? Затем, зачем она нужна любой женщине. Если бы у меня не было этой гостиной, была бы какая-нибудь другая, почти такая же. Конечно, если бы мой свекор уехал от нас, я могла бы кое-что изменить, тогда я навела бы тут красоту.

– Тебе нравится вешать на стены такие вещи? – спрашивает он, глядя на ковер.

– А тебе не нравится? Разве ты не вешаешь на стены свои картины и рисунки?

– Это ты вышивала?

– Конечно. Ты находишь, что он безобразный?

– Что ты подразумеваешь под этим словом?

– Не валяй дурака! Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Ты находишь, что он безобразный?

– Я предпочел бы, чтобы ты перевернула его лицом к стене, – негромко и совершенно серьезно отвечает он.

– А ты поступаешь так со своими картинами? – спрашивает она.

Тогда он отводит глаза от ковра и смотрит на нее с удивлением, словно только что понял, что она уже не девчонка, с которой он когда-то играл, и не девушка, которая предпочла ему обыкновенного ремесленника, имеющего собственный дом и небольшие сбережения в банке. Она – взрослая женщина, мать двоих детей. Когда-то они любили подтрунивать друг над другом, но теперь этому конец, несмотря на насмешливую улыбку, играющую на лице этой красивой женщины, уверенной в себе гостеприимной хозяйки дома.

Он говорит как будто в пространство:

– Иногда мне хочется проявить к себе такое милосердие. Но я сдерживаюсь. Я позволяю орать на себя, пока у меня хватает терпения.

– А когда уже не хватает?

– Тогда? Тогда я начинаю новую картину.

Она не понимает его, но это не имеет значения. В воздухе витает нечто романтическое, легкое и хрупкое, точно стеклянные птички на рождественской елке. Свава пользуется этим, чтобы растянуть время и наэлектризовать то крохотное воздушное пространство, которое еще сохранилось между ними. Она чувствует приятное стеснение в груди, и ей хотелось бы, чтобы было не так светло. Тогда она могла бы задернуть занавески и не боялась, что кто-нибудь заглянет в окна. Но задергивать занавески средь бела дня – неприлично. Что подумают о ней женщины из дома напротив? Свава наблюдает за Хидди, опустив длинные черные ресницы, глаза ее полузакрыты. Если бы она не была с ним знакома и не знала, кто он, она сразу догадалась бы, что перед ней художник, который недавно вернулся из-за границы. Она видит это по его костюму, по обуви – такой обуви здесь не бывает, – по его походке, по лицу, по манерам. Хидди незачем напяливать на себя грубошерстную куртку или отпускать бороду, чтобы на него обратили внимание. И незачем употреблять иностранные словечки, чтобы было ясно, что он побывал за границей.

Взгляд ее останавливается на его руках, белых, выхоленных, с чистыми ногтями, и все же руках мужчины. О господи, она забыла, что нужно поддерживать беседу.

– Хидди, расскажи мне о своих картинах, Ты стал знаменитым, как хотел.

– Кто говорит, что я стал знаменитым?

– Газеты. Люди.

– Какие люди?

Он смотрит на нее издалека, почти так же он смотрел на нее, когда они пили кофе, но теперь она уверена в себе.

– Ты всегда говорил, что станешь знаменитым.

– Правда? Значит, я не понимал, что говорю. Или говорил это ради тебя. Ведь тебе хотелось, чтобы я прославился. И чтобы я разбогател. Помнишь, Свава?

– Помню. Ну и что?

– Что такое знаменитый?

Она смеется над этим глупым вопросом.

– Тебе это должно быть известно лучше, чем мне. Я не знаменита. И никогда таковой не стану. Приятно быть знаменитым?

– Ты серьезно считаешь, будто я знаменитый, как ты изволишь выражаться?

– Конечно! Ведь ты художник. Я постоянно читаю хвалебные статьи о твоих картинах. В газетах пишут…

– Перестань, Свава! Мы оба прекрасно знаем, что ни один нормальный человек не верит тому, что пишут газеты, – этой мерзопакостной болтовне, что поступает к нам из-за границы. Иногда это вранье, иногда издевательство, но всегда – одинаковая чушь. Слава – не мерка для искусства. И я вовсе не знаменит. Слава меня не интересует!

– Ты это нарочно говоришь. Нет, ты ни капли не изменился. Если не считать того, что мы стали старше. Конечно, ты стремишься прославиться. Зачем иначе ты пишешь свои картины и выставляешь их на выставках?

– Вот как?

– Это легко понять, Хидди. Все должны жить.

– Жить? Что значит жить?

– Не притворяйся, Хидди, это все знают.

Он сразу перестает быть знаменитостью, смотрящей на нее издалека. Он здесь, близко, даже очень близко.

– А ты знаешь, Свава?

– Господи, да это каждый человек знает. Каждый, кто живет.

– А ты живешь?

– Как ты можешь так говорить? – Она смеется легким звонким смехом и сжимает его руку. Он задумчиво отвечает на ее пожатие.

– Живешь, без меня?

Она слегка морщит носик.

– Противный! Лучше расскажи мне что-нибудь интересное. Про Париж. Ведь ты был в Париже!

– Хочешь, поедем со мной, и я покажу тебе все, что ты мечтаешь увидеть.

Его лицо так близко от ее лица, в его голосе звучит нетерпение и страсть, но она не отстраняется.

– Поехали, – смеется она. – Когда ты едешь?

– Я серьезно, – говорит он твердо, совсем близко от ее лица.

– Я тоже, – отвечает она, захваченная этой игрой. Теперь им остается только поцеловаться, но через окно их могут увидеть из дома напротив. Свава отодвигается и легким движением руки поднимает рюмку.

– За твое здоровье, Хидди!

Он пьет за нее.

– Твой муж никогда не заставлял тебя плакать? – спрашивает он и морщится при воспоминании о ее муже.

Она смеется над такой нелепой мыслью.

– Йоун? Что ты! Никогда… Поэтому я и люблю его, он сделает все, что я попрошу. Ты даже не представляешь себе, какой он добрый. Я уверена, что он и мухи не обидит, такой он добрый.

– Несчастный человек, – задумчиво говорит Хидди.

– Почему несчастный? Потому что добрый? Как же это может быть? – Она поднимает брови, и на лбу у нее появляется несколько морщинок.

– Да, я уверен, что он несчастный. Помнишь, сколько ты плакала из-за меня?

– О господи, я была глупой девчонкой! – Она немного взволнована.

– А теперь ты кто?

– Никто. Я, и всё. Разве ты не видишь?

– Вижу. Свава, ты стала еще красивей, чем раньше, и гораздо упрямей. Зачем ты вышла за него замуж?

Это уже нападение, так можно зайти слишком далеко!

– Хидди, – мягко просит она, – давай поговорим о чем-нибудь другом. Мой брак – это мое личное дело.

– Нет, черт побери, это и мое дело! – сердито говорит он. – Послушай, Свава, неужели ты думаешь, что после стольких лет я пришел к тебе только за тем, чтобы выпить чашечку кофе? Мы с тобой так и не поговорили тогда. Ты меня избегала, пряталась, не желала меня видеть. И вовсе не потому, что я тебе изменил. На самом деле, Свава, это ты мне изменила. Ты прекрасно знаешь, что мы расстались вовсе не из-за той девушки, она была лишь предлогом. Ты это отлично знаешь. И знаешь также, что мне никто не нужен, кроме тебя. Нет, ты меня бросила потому, что я хотел быть художником, а ты опасалась, что я не смогу выбиться в люди, как ты говорила. Тебе хотелось, чтобы я…

– Хидди, неужели ты так быстро пьянеешь? – Она пытается понимающе улыбнуться, но ее улыбка дрожит и падает на землю, точно птица с перебитыми крыльями.

– Я пьяный? Ты всегда считала, так же как и все апостолы мещанства, что, если человек осмеливается говорить правду, значит, он напился. Это вам следовало бы пить, а не мне! Вам надо пить без просыпу, тогда еще, может быть, вы и выкарабкались бы из своего проклятого мещанского болота!

Она понимает, что этого было не избежать. Воздушная сказка, хрупкая игрушечная птичка, разлетелась вдребезги. Хидди – это Хидди. Ей не следовало приглашать его. Это было глупо.

– Свекор может проснуться! Сюда может войти Йоун или служанка! – быстро шепчет она.

– Ну и плевать на них! Идем куда-нибудь, где можно поговорить без помех.

– Нам не о чем с тобой говорить! Пойми это!

– Не о чем?!

Она прекрасно видит выражение его лица, но не желает замечать его. А также признаться себе в безумной, все захлестнувшей радости, которая подхватывает ее и несет, словно мощный поток. Она этого вовсе не хочет. И все-таки хочет.

– Боже милостивый! – Она ищет последнюю точку опоры, но такой точки нет, и Сваве остается лишь падение. А та вершина, с которой ей предстоит упасть, так головокружительно высока, что она никогда и не поверила бы, что так бывает.

* * *

Нет ничего страшнее одиночества, которое человек испытывает в большом городе светлым весенним днем. Она рано освобождается, приезжает домой и сиднем сидит в своей светлой просторной комнате с большими окнами, глядит на зеленый двор, на чету дроздов, хлопочущих над своим гнездом, слушает, как в пронизанном солнцем воздухе звучит их влюбленная песня, видит веселых, одетых в светлые костюмы людей, с праздничными лицами, они снуют по улице и наслаждаются хорошей погодой, счастливые люди, они радуются приближающемуся вечеру и ночи. Завидует детям, у которых нет иных забот, как играть в «классики», залезать на бетонный забор да гоняться друг за другом до одури. Она мечется от окна к окну и смотрит то во двор на покрытые почками деревья, цветущие кусты и поющих птиц, то на улицу – на спешащих мимо людей. Подходит к зеркалу и критически разглядывает лицо, которого стыдится и которое ненавидит, единственное лицо, имеющее для нее значение. Что может быть хуже, чем иметь такое лицо? Она знает, что тело у нее красивое, чувствует, что оно полно жизни и страсти, и понимает, что ему не дано насладиться тем, чем без стыда и раздумий наслаждаются все эти люди в светлых костюмах. Она вспоминает возможности, которые упустила и которые больше не повторились. Разве она виновата в этом? Она не сама себя родила. Может, ей с детства были внушены нормы поведения, которые сделали ее жизнь бесплодной и никому не нужной? Чем она виновата, что женщины вроде нее в самый расцвет жизни должны подавлять все свои желания из страха быть втоптанными в грязь? Не она так устроила общество. Но почему оно именно такое?

Нет, это ужасно быть свободной в такой день, когда все вокруг звенит, сверкает и трепещет! Знать, что есть человек, который мог бы и… Нет, это абсурд. Не может он дать ей того, чего она жаждет… даже капельку того – и то не может. Рассудком она понимает это, но тревога в крови не обращает внимания на рассудок. Разве нет примеров, что это возможно? Люди не только сходились, даже женились, несмотря на такую же, если не большую, разницу в возрасте. Конечно, женщина подвергается насмешкам, если ее потом бросят. Но разве это так уж важно? Если человек живет только один раз, неважно, что кто-то и посмеется над ним за то, что он осмелился жить, пока жив. Как горячо и сильно он сжал ее руки обеими руками, когда она вернулась сегодня домой, после разговора со своим родственником. Конечно, ее старый друг и родственник постарается ради нее дать этому молодому человеку аудиенцию. Ведь он перед ней в долгу, но знают об этом только они двое. Если бы она не помогла ему в свое время, у него были бы неприятности, которые значительно изменили бы его жизненный путь. Она не часто обременяет его просьбами, но как-никак он министр, поэтому будет только справедливо, если она воспользуется их родством и старой дружбой. Она-то ведь прекрасно знает, что содержалось в тех бумагах, которые она унесла к себе и сожгла по его просьбе. Еще неизвестно, занимал ли бы он теперь пост министра, если бы она тогда не помогла ему, хотя это было давно и времена изменились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю