Текст книги "Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 49 страниц)
XXVIII. Жених
Ардальон Полояров, совсем неожиданно для самого себя, очутился в положении жениха. Он был, в некотором роде, жертва собственного великодушия. Зато Лубянская все время оставалась вполне довольна своею судьбою, в качестве будущей супруги Ардальона Михайловича. Но о самом майоре далеко нельзя сказать того же. В странных каких-то отношениях вдруг очутились между собою эти три лица, с той минуты, как слово великодушия нежданно-негаданно было произнесено Полояровым. Старик не перечил, но и не радовался; напротив, теперь чаще, чем когда-либо, он, из своего уголочка, подолгу стал засматриваться на дочку с молчаливою, но глубокою и тоскливою грустью. Хоть он и молчал, но по всему было видно, что сердце его и не чает для дочери ничего хорошего в будущем, и не ждет никакого счастья в этом браке. С Полояровым отношения его были суховато-вежливы: в них проглядывало такое чувство, как будто, подавая руку Ардальону или говоря с ним, старик боялся быть укушенным какой-нибудь гадиной или чем-нибудь запачкаться, – чувство, давно не испытанное его простым, отзывчиво откровенным сердцем. Он как-то все не верил в чистоту полояровского великодушия, и порою казалось ему, будто брака этого никогда не будет, что впрочем нисколько его и не печалило, лишь бы только быть уверенным, что она, чистая голубка его, осталась такою же, как и прежде; но… этой-то уверенности и не хватало ему. Сам Полояров нимало впрочем не смущался подобным отношением к собственной особе; он, говоря его словами, «игнорировал глупого старца» и, как ни в чем не бывало, в качестве жениха, почти ежедневно ходил к нему то обедать, то чай пить, то ужинать. Только в отношении Нюточки тон его сделался еще резче и нахальнее. Когда же майор заметил ему это однажды, то Ардальон отвечал, что «как мы с нею теперь женихи, то особенно церемониться нечего, потому не с тоном жить, а с человеком».
Одна только Нюточка, по-видимому, казалась довольна и счастлива. Вера ее в Полоярова была безгранична: уж если он сказал, уже если он что сделал, значит, это так и должно, значит, иначе и быть ничего не может, и все, что ни сделает он, все это хорошо, потому что Полояров не может сделать ничего дурного, потому что это человек иного закала, иного развития, иного ума, даже просто, наконец, иной, совсем новой породы, тем более, что и сам он называл себя "новым человеком". Девушка привязалась к нему еще больше с той минуты, как он, ради нее, ради любви к ней, поступился даже самыми коренными из своих убеждений, предложив ей "формальным образом окрутиться вокруг аналоя". Она видела в этом величайшую, с его стороны, жертву, и жертва его льстила ее самолюбию.
С каким удовольствием бегала она в ряды, в гостиный двор, накупать то себе, то ему разные принадлежности к своему приданому. Каждая вещица, каждая наволочка, полотенце, каждая дюжина чулок или платков носовых, купленная на скромные деньжишки, прикопленные для нее майором, приводила ее в восторг. С какою радостью припасала она все это к устройству будущего своего хозяйства! Сколь светло мечтала о том, как это у них все так хорошо, так просто и мило будет устроено! С каким живым наслаждением показывала жениху все эти покупки и приготовления, сама любуясь и на них, и на него своими влюбленными глазами!
Но Полояров все эти радости и восторги встречал совершенно холодно: больно уж не по нутру они ему были. И именно в те самые минуты, когда она показывала ему новые свои покупки, рассказывая намерения и планы будущего житья-бытья, он глядел совсем равнодушно, как на нечто постороннее, и слушал вполне безучастно, а иногда с видимым даже раздражением и неудовольствием.
Все это искренно огорчало любящую девушку.
– Ардальон! да что это с тобой! – высказала она ему однажды с полудосадливым и полунежным упреком. – Я хлопочу, я бегаю, стараюсь, прошу твоего совета, одобрения, а ты глядишь на все это, словно бы совсем чужой, словно бы даже тебе неприятно это!.. Ей-Богу, хоть бы маленькое участие!.. Неужели же тебя это нисколько не занимает?
– Да чему тут особенно занимать-то?.. Есть на что радоваться! – фыркнул он, скосив губы; – ну, нравится тебе это, – ну и занимайся! Я не мешаю… Мне-то что!
Нюта поглядела на него пристально, решительным взглядом.
– Послушай, – начала она после некоторого молчания, – мне кажется, ты раскаиваешься в своем намерении… Пожалуйста, не стесняй себя; скажи мне прямо – ведь еще есть время…
Ардальон молчал и хмурился.
– Ну, вот видишь, ты молчишь, ты сердишься!.. Зачем все это! Не лучше ли прямо?.. (на ресницах ее задрожали слезы). – Милый ты мой!.. Ты знаешь, что мне лично, пожалуй, и не нужно этого пустого обряда: я и без того люблю тебя – ведь уж я доказала!.. Мне ничего, ничего не нужно, но отец… ведь это ради отца… Я ведь понимаю, что и ты-то ради него только решился. Милый мой! я тебя еще больше полюбила ча эту жертву.
– Хм!.. Полюбить-то, пожалуй, и больше полюбила, – согласился он, по обыкновению, медленно и туго потирая между колен свои руки и глядя мимо очков в какое-то пространство пред собою. – Насчет любви – не знаю, может и так, а может и нет; но уважать-то уж, конечно, менее стала.
– Как!.. Почему это? – отклонилась девушка, широко раскрыв на него изумленные взоры.
– А потому, что за такие пассажики нельзя никого уважать, да и не за что!.. Разве ты можешь уважать человека, изменяющего своим принципам, идущего против убеждения? Ну, стало быть, и меня не уважаешь!
– Но, милый мой, это совсем другое…
– Э, матушка! одно и то же! – перебил Ардальон, с гримасой махнув рукою.
– Так не женись на мне! Кто ж тебя принуждает! – открыто и просто предложила она.
Полояров скорчил новую, досадно-нетерпеливую гримасу и несколько времени не отвечал ни слова, только по-прежнему тер себе ладони. Нюточка тихо заплакала.
– Ну, уж что сказано раз… так уж нечего говорить, пробурчал наконец Ардальон сквозь зубы, в каком-то раздумье. – Да, пожалуйста, слезы-то в сторону! – прибавил он, заметив, что невеста вытерла платком свои глаза; – терпеть не могу, когда женщины плачут: у них тогда такое глупое лицо – не то на моченую репу, не то на каучуковую куклу похоже… Чего куксишь-то? Полно!.. Садись-ка лучше ко мне на колени – это я, по крайности, люблю хоть; а слезы – к черту!
Нюта исполнила его желание, но с этой минуты отлетели от нее все счастливые мечты и планы. Она уже без удовольствия стала ходить в ряды и даже неохотно готовила себе приданое, никогда более не заставляя жениха любоваться на свои покупки. В душу ее закралось тяжелое и темное раздумье о своем сомнительном будущем…
Майор молчал и курил свою трубочку, но сердце его чуяло и родной глаз очень хорошо замечал все, что делается с девочкой.
Однажды она пошла в ряды и, сделав какую-то покупку, забежала "по пути" к жениху, хотя, собственно говоря, это было вовсе не по пути ей.
Полояров спал на диване. Нюта осторожно подкралась к нему и разбудила своим любящим поцелуем.
– Здравствуй, милый! Что я тебе скажу… – начала она весело и вместе с тем как-то таинственно и отчасти смущенно.
– Ну, ладно!.. После, после!.. Теперь я спать хочу… Убирайся, пожалуйста!.. Не мешай мне, или – коли хочешь – посиди, пожалуй, пока высплюсь, – пробормотал Ардальон, и калачом отвернувшись к спинке дивана, в ту же минуту сонно засопел с носовым присвистом.
Девушка постояла, посмотрела ему в спину, повернулась и ушла. С больным чувством обиды возвратилась она домой, уселась на полу, на маленькую скамеечку, за каким-то коленкором, который в тот день кроила, и, положив на колени подпертую ладонями голову, заплакала тихо, беззвучно, но горько.
Майор, запахнув халатик, подкрался на цыпочках к двери и осторожно заглянул на дочь из своей комнаты. Тревога отеческой любви и вместе с тем негодующая досада на кого-то чем-то трепетным отразились на лице его. Нервно сжимая в зубах чубучок своей носогрейки, пришел он в зальце, где сидела Нюта, не замечавшая среди горя его присутствия, и зашагал он от одного угла до другого, искоса взглядывая иногда на плачущую дочку.
– Ну, его к черту! – нервно дрогнул голос старика. – Брось, Нюта!.. брось!.. Не стоит!.. Не думай ты о нем больше!.. Право!.. Весь-то он, как есть, одной твоей слезинки не стоит!.. Ну его!.. Ей-Богу, говорю, – брось ты все это!
И он еще крепче защемил между зубами свой чубучок, потому что и у самого-то уже навертывались на глаза жгучие слезы обиды, боли и досады. Но Нюта, не подымая головы, только медленно и отрицательно покачала ею, и в этом движении было так много чего-то кручинного, безнадежного, беспомощного…
Она теперь уже ощущала внутри себя нечто новое, в чем ни за что не призналась бы старому майору.
XXIX. «Эврика» по-гречески значит: нашел
Ардальона разбудили вторично. Но на этот раз перед ним уже стояла не улыбающаяся Нюточка, а почтальон, принесший ему с почты письмо. На конверте значился петербургский штемпель. Заспанный Полояров однако же почти сразу догадался от кого было это послание.
"Все готово. Предприятие наше прочно поставлено на ноги, говорилось в письме, открываем типографию, швейную, переплетную, читальню и много еще другого. Если можешь, приезжай поскорее, ты был бы теперь здесь очень кстати…
"До свидания!
Весь твой Лукашка".
«Не многоглаголиво, но ясно!» – улыбнулся про себя Полояров. Письмо это заставило его призадуматься.
"Как же тут быть? Неужели и в самом деле жениться? Черта с два?.. Добро бы еще выгода какая", мыслил он сам с собою, "а то вдруг ни с того, ни с сего, – на тебе! Фю!.. взял да и окрутился! Честь имеем поздравить! Будущий отец семейства и славнобубенский домовладелец с улицы Перекопки, – приятная перспектива! очень приятная! – Нет, брат, Ардальон Михайлович! – широко вздохнул он с чувством гиганта, – тебя ждет дело посерьезнее и почестнее, так тут нечего бабиться! Женщина, или дело – тут для порядочного человека выбор один. Ради удовольствия добродетельного папеньки так вот взять да и пожертвовать принципами? Да что же я за дрянь-то после этого!.. Что же я за свинья-то!.. Любить… ну и любить!" продолжал он свои думы, вспомня о Нюточке, "я-то что же?.. Сама ведь шла, доброй волей; не пыткой принуждали же! Так чего тут? Коли ты, матушка, не дрянь, а женщина, так ты поймешь, что для людей нашего закала – дело, прежде всего, а потом уж любовь и прочее… Любишь, так и так любить будешь!.. Можешь как-нибудь приехать потом; а нет – значит, дрянь, значит, замуж только хочется выскочить!.. Ну, и ищи себе подходящего субъекта, а я… пожалуй, и я не прочь любить, и все такое… да только не в такое время!.. Так и сказать ей это – небойсь, поймет барышня! – Одним словом, так или иначе, а этой канители, значит, шабаш!" окончательно решил Полояров.
Но вслед за тем пред ним вставали другие, гораздо важнейшие вопросы:
"Ехать… Конечно, надо ехать"! – размышлял он, – "об этом нечего и говорить, и чем скорее, тем лучше, а то еще гляди, пожалуй, окрутят как-нибудь… заставят… Начальство, власти и прочее… Ведь добродетельный папенька, пожалуй, и на это способен!.. Но как тут, черт возьми, уедешь!.. Занять бы у кого, что ли?.. Хм… Как же! поди займи в этом подлом обществе! Дадут черта с два! Дожидайся! Разве как-нибудь у Затц да у Нюточки прихватить?.. Сотнягу бы, что ли, – тогда хватит… Да беда, капиталы-то ведь у добродетельного папахена в шкатулке! Кабы у самой, так и говорить бы не о чем, а тут вот и ломай себе голову!"
И действительно, Ардальон Полояров упорно ломал голову над разрешением трудной задачи. При дальнейших размышлениях выходило, что и у Нюточки не совсем-то ловко взять деньги: станет подозревать, догадается, пойдут слезы, драмы и прочее, а лучше махнуть так, чтоб она узнала об этом только по письму, уже после отъезда; тогда дело короче будет. Оставалась одна только Лидинька Затц; но и тут встречалось некоторое сомнение: Лидинька и без того уже зла на него за Лубянскую, за его предполагаемую женитьбу. Но, положим, что на этот счет можно бы легко разубедить ее; для этого потребуется только немного нежности да бойкий разговорец в том духе и в тех принципах, которым поклоняется с некоторого времени Лидинька, и сердце ее умягчится, и прикажет она своему благоверному добыть ей, как бы то ни было, денег, и благоверный в этом случае не будет ослушником обожаемой супруги, только с получателя документец возьмет на всякий случай. Но главное сомненье не в этом. "А как дернет ее нелегкая", думал Полояров, – бросить благоверного? Да как ко мне на шею накачается: бери, мол, с собою! тогда что?.. Куда мне с нею?.. А это весьма легко может случиться!"
Возиться с Лидинькой Затц никак не входило в дальнейшие расчеты и планы Ардальона Михайловича, и потому он еще бродил в лабиринте своих сомнений и предположений, не останавливаясь ни на чем решительном относительно путей добычи.
Как часто бывает с человеком, который в критическую минуту полнейшего отсутствия каких бы то ни было денег начинает вдруг шарить по всем карманам старого своего платья, в чаянии, авось-либо обретется где какой-нибудь забытый, завалящий двугривенник, хотя сам в то же время почти вполне убежден, что двугривенника в жилетках нет и быть не может, – так точно и Ардальон Полояров, ходючи по комнате, присел к столу и почти безотчетно стал рыться в ящиках, перебирая старые бумаги, словно бы они могли вдруг подать ему какой-нибудь дельный, практический совет.
Принялся он за это занятие рассеянно, почти и сам не определяя и даже не зная цели, зачем и для чего это делает, и вот, перебирая машинально бумагу за бумагой, целый ворох писем и записок, адресов, рецептов, гостиничных и иных счетов, начатых и неоконченных статей, выписок, заметок, наткнулся он вдруг на одну свою старую и позабытую рукопись. Листы ее были залиты кофе и частью закапаны салом, но рукопись эта напомнила Ардальону то крутое время, когда откупщик Верхохлебов, после самоличной ревизии, прогнал вдруг его с очень вкусной и питательной должности. Она напомнила ему время, когда он только что стал мечтать о литературном поприще и принимался уже кое-что пописывать. Эта рукопись была даже чуть ли не первой его попыткой. Фигурировал в ней откупщик Верхохлебов – в те дни либерал и патриот сольгородский, как ныне все такой же либерал и патриот славнобубенский. Фигурировал он в этой рукописи своей собственной персоной, купно с сожительницей законной и незаконной, со чады и домочадцы, и со всеми делами и помышлениями своими, со всем домашним обиходом, и явными, и тайными грехами и провинностями, по части откупных и иных не совсем-то светлых операций, которые сильно попахивали уголовщиной. Писал тогда Полояров эту рукопись под впечатлением свежих ран, причиненных ему лишением питательного места, под наплывом яростной злости и личного раздражения против либерала и патриота сольгородского, и следы сей злобы явно сказывались на всем произведении его, которое было преисполнено обличительного жара и блистало молниями благородного негодования и пафосом гражданских чувств, то есть носило в себе все те новые новинки, которые познала земля Русская с 1857 года, – время, к коему относилась и самая рукопись. Но так как в те поры Ардальон Полояров был еще писатель юный и начинающий, а известно, что юным и начинающим писателям весьма свойственен бывает пересол увлечения, то поэтому и он чересчур пересолил в своем произведении все благородные и гражданские чувства. Но в то время все это казалось ему безусловно прекрасным и возвышенным. Он гордился своим произведением и, желая полною неожиданностью поразить сердце Верхохлебова, переписал начисто и втихомолку отправил свое создание в одну из редакций. Долго ждал он после этого появления его в печати и даже писал письма в редакцию, но неизвестно почему редакция не воспользовалась созданием Ардальона Полоярова, которое так и погибло в ее непригодном хламе. Следующее произведение Ардальона, не касавшееся патриота с его сожительницами и домашним обиходом, было счастливее первого; а затем вскоре получил он место станового пристава и, среди новых впечатлений и занятий, позабыл про свою рукопись. Так она с тех пор и лежала черняком в его столе, изредка попадаясь случайно на глаза, при переборке бумаг, но уже не возбуждая собою никаких особых соображений. Впоследствии даже сам автор сознал в своем детище некоторые недостатки, и это сознание немало способствовало полному забвению, тем более, что и самые раны, нанесенные автору патриотом, от времени успели затянуться.
И вот теперь, в критическую минуту жизни, сидит Ардальон над своею рукописью и в рассеянной задумчивости перебирает поблеклые листы ее, прочитывая кое-какие места и переносясь мыслью в прошедшее
Вдруг его словно бы что-то кольнуло.
Быстро восклонясь от стола, он приложил палец к губам и серьезно задумался.
Затем на лице его отразилось некоторое колебание, мелькнула тень сомнения; затем скользнул яркий луч надежды и наконец все оно самодовольно оживилось лучезарною и радостною улыбкою.
– Эврика!.. эврика, по-гречески значит: нашел! – воскликнул он, целиком повторяя знаменитую фразу Михаилы Васильевича Кречинского.
Через полчаса после этого, Ардальон уже сидел за перепискою рукописи, в то же время значительно исправляя, сокращая и уснащая ее перцем и солью.
XXX. Игра в половинки
Через день вся эта работа была уже готова. Полояров отправился к Верхохлебову и приказал доложить о себе по весьма важному «для самого барина» и безотлагательно-нужному делу.
Либерал и патриот поморщился при имени Ардальона Полоярова, однако же, имея в соображении какую-то неведомую важность и безотлагательность, приказал впустить его.
Ардальон по мягкому ковру вступил в кабинет патриота, причем сопровождавший лакей не без презрительной злобы покосился на его смазные сапожищи.
Славнобубенский откупщик жил на широкую ногу. Кабинет его, как и весь дом, носил яркую печать аляповатой, но спесивой роскоши. Тут все блистало бархатом и позолотой: точеный орех и резной дуб, ковры и бронза, и серебро в шкафах за стеклом, словно бы на выставке, и призовые ковши и кубки (он был страстный любитель рысистых лошадей), дорогое и редкое оружие, хотя сам он никогда не употреблял его и даже не умел им владеть, но держал затем единственно, что "пущай, мол, будет; потому зачем ему не быть, коли это мы можем, и пущай всяк видит и знает, что мы все можем, хоша собственно нам на все наплевать!" По стенам, в роскошных золоченых рамах, висели разные картины весьма сомнительного достоинства, но тем не менее на дощечках при них красовались имена Кукука, Калама, Берне, Делароша и прочих. Все эти произведения искусства сбыл ему в Петербурге, за очень выгодный куш, некий аферист, и Верхохлебов необыкновенно был доволен покупкой, "по крайности, стены не будут голые и все же дому украшение". И в зале, и в гостиной, и в кабинете, – словом, повсюду, где только мог, либерал и патриот поразвешивал масляные и фотографические изображения собственной персоны, и не иначе как во всех своих медалях и регалиях "за пожертвования". Особенно в этом отношении отличались зало и кабинет, где висели портреты его во весь рост "в самой государственной позитуре", как говорил он. Слабость к регалиям доходила в нем до того, что он даже сделал какое-то пожертвование самому шаху персидскому, за что и получил большую звезду Льва и Солнца, которую неукоснительно возлагал на себя во всех важных и экстренных случаях жизни.
– Что скажете-с? – вполоборота и почти через плечо обратился он к Полоярову, встретя легким кивком его поклон.
– Скажу очень многое! – с многозначительной усмешкой ответил гость, нимало не изменяя своему обычному, так сказать, полояровскому достоинству. – У вас есть на час свободного времени?
– Это смотря как: иное дело и на два и на три есть, а иное – и на полсекунды нету.
– Ну, для моего, я надеюсь, найдется! – с полною уверенностью заметил Ардальон. – Дело, говорю вам, очень важное, и вы будете мне даже весьма благодарны за то, что я не пошел с ним помимо вас.
– Да в чем дело-то? Вы мне толкуйте прямо, а не с походцем, – сказал Верхохлебов, показывая знаки нетерпения.
– Своевременно узнаете, – спокойно возразил Полояров. – Нам нужно будет поговорить ладком, по-божьи, чтобы толком кончить. Прикажите-ка никого не принимать, пока я здесь.
– Да зачем же это? – с неудовольствием замялся откупщик.
– А затем, что присутствие лишнего человека будет для вас самих обременительно – вот увидите!
Верхохлебов позвонил и отдал требуемое распоряжение.
– Вот это так! Это хорошо! – одобрил нецеремонный гость. – Теперь уж не взыщите – я присяду, и вам посоветую сделать тоже, потому, знаете, стоя-то неловко.
И усевшись в малиновое бархатное кресло, он вынул из бокового кармана рукопись.
– Что это? Никак статья какая? – прищурился Верхохлебов. – У меня, сударь мой, времени нет. Это уж оставьте!
Но Полояров, раз уже добившись такого свиданья, решительно не желал и не мог даже оставить дело и уйти из этого кабинета без какого-либо положительного результата.
– Эй, Калистрат Стратилактович, смотрите, чтоб не пришлось потом горько покаяться, – предостерег он весьма полновесно и внушительно; – знаете пословицу: и близок локоть, да не укусишь; так кусайте-ка пока еще можно! Говорю, сами благодарить будете! Вы ведь еще по прежним отношениям знаете, что я малый не дурак и притом человек предприимчивый, а нынче вот не без успеха литературой занимаюсь. Полноте! что артачиться! А вы лучше присядьте, да выслушайте: это недолго будет.
– Проектец, что ли, какой? – недоверчиво спросил Калистрат Стратилактович.
– Н-да, пожалуй, в некотором роде, есть и проектец. Вот погляжу, как вы найдете… одобрите ли его. Прошу прослушать!
И комфортно рассевшись в глубоком кресле да заложив ногу на ногу, Ардальон Михайлович, не без внутреннего удовольствия, принялся за чтение, и читал, что называется, с чувством, с толком, с расстановкой, наблюдая, время от времени, из-под своих очков, какое действие производит его статья на Калистрата Стратилактовича. Но вначале не было заметно никакого действия. Верхохлебов даже пренебрежительно перебил его:
– Что это? Никак повестулка какая-то?.. Это к нам не подходящее!
– Постойте, не торопитесь, – остановил Полояров. – Оно только вначале так кажется; "но подождем конца!" – сказал дурак какой-то. Вот и вы, батюшка, подождите: своевременно все выяснится, все-с обнажится!
И чтение продолжалось. И по мере того, как продолжалось оно, оказывалось и достодолжное воздействие его на либерала и патриота славнобубенского. Брови его супились, лицо хмурилось, губы подергивало нервическою гримаскою. Он то бледнел, то наливался пунцовым пионом и дышал тяжело, с каким-то сопеньем; на лбу проступали капли крупного поту, а в глазах выражение злобы и негодования сменялось порою выражением ужаса и боязни.
До этой минуты либерал и патриот славнобубенский ни разу еще в жизни своей не испытывал на собственной шкуре канчуков и плетей той "благодетельной гласности", за которую он столь часто и столь горячо распинался.
Полояров очень хорошо подмечал все, что с ним делалось, и это обстоятельство придавало ему еще более прыти. Он, не смущаясь нимало, читал еще с большим чувством, толком и расстановкой.
Опубликование подобной статьи, во всяком случае, было в высшей степени неблагоприятно, невыгодно для Калистрата Стратилактовича. Она, из тьмы винных подвалов и из-под спуда собственной его совести, выводила на свет Божий множество таких делишек, которые либерал и патриот считал безвозвратно канувшими в пучину забвения. А тут вдруг, нежданно-негаданно, всплывают они напоказ почтеннейшей и благосклонной публике, во всей своей неприкосновенности, во всем блистании своей подпольной красоты. Особенно некстати было все это именно в настоящее время, когда патриот только что сделал новое «пожертвование» и, чрез ходатайство фон-Саксена и иных сильных людей в Петербурге, ожидал получения святой Анны на шею.
Святая Анна! Боже мой!.. Он так давно и так сердечно мечтал о ней, так томился, ждал и надеялся, совершенно основательно полагая ее гораздо выше Льва и Солнца, "хоша Лев будет и не в пример показистее", – он уж даже призвал к себе живописца и заранее заказал ему перемалевать на портретах свои регалии, чтобы выше всех прочих начертить сердечно-приятную Анну, и теперь, когда Анна готова уже украсить собою его шею – вдруг, словно с неба, свалился – на-ко тебе! – эдакой позорный скандалище! "И хоть бы имя-то как-нибудь замаскировал, злодей, а то так-таки и катает прозрачным псевдонимом: вместо Верхохлебова, да вдруг Низкохлебов – ну, кто же не узнает? И для кого еще останется хотя малейшее сомнение? Но главное тут – Анна, святая Анна, которая столь привлекательно улыбается ему в недалекой перспективе, а после этой мерзости – того и гляди – придется навеки сказать ей нежное прости! И весь капитал, значит, пошел ни к черту! Верхохлебов уразумел теперь ясно, что по всем вероятиям придется ему теперь делать новое «пожертвование», только уж не в пользу казны, – и в тайнике сердца своего решил, что сделать его необходимо.
"Десяти тысяч не пожалею, думал он, – а уж этой пакости не допущу!.. Потому имя марает… Лишь бы более не запросил, каналья… В случае надобности, можно и поторговаться. А как упрется?.. Вот она штука-то!.. Коли упрется, пожалуй, что и уступишь… Эка напасть, помилуй Господи!.."
Полояров кончил.
Патриот отдувался, словно кузнецкие мехи и вытирал платком обильный пот со своей пунцовой физиономии.
– Как вы находите это, почтеннейший Калистрат Стратилактович? – не без гордой иронии отнесся к нему Ардальон Михайлович.
– То есть! что же-с? – пробормотал тот невнятно; – пашквиль какой-то… Значит, пашквилями заниматься изволите… Что ж, это похвально!
– Да не в том сила-с! – Каждый занимается чем может: кто от откупов наживается, плоть и кровь народную высасывает, а кто литературным трудом добывает; дело это, значит, от талантов и от способностей. А вы скажите-ка мне лучше, узнаете ли вы кого-нибудь в господине Низкохлебове?
– Почем же мне знать-с?.. Что вы там напишете, – я знать этого не могу… Откуда ж мне!..
– Э, полноте, батюшка! Чего тут политику-то эту!.. Давайте лучше дело начистоту: эта рукопись приготовлена мною для печати и отсылается завтра же в Питер, в самых верных и надежных руках. Вы знаете, что ведь меня все журналы печатают, а за эту штуку обеими руками ухватятся! Одна «Искра-то» чего стоит, а уж о других нечего и говорить!.. Впрочем я в «Искру» дам одно только извлеченьице, а всю эту штуку помещу в «Современнике». Скажите же откровенно: угодно вам, чтобы это все было целиком, как есть, пропечатано?
– Да мне-то что же-с!.. Конечно… я-то, собственно, не желал бы. Потому что ж это… марать отечественную литературу такими пашквилями. Дело зазорное-с!
Полояров нагло расхохотался.
– Да полноте вам, почтеннейший, вилять-то!.. Ведь мы отлично понимаем друг друга! – Не бойтесь, один другого не проведет! Скажите напрямик: я, мол, не желаю, чтобы это было напечатано! Тогда у нас и разговор пойдет настоящий, значит, по-Божьи!..
– Да ведь за это можно и к суду потянуть… Это ведь дело персональное-с, – погрозился патриот.
– Ге-ге! Куда хватили! – ухмыльнулся обличитель. – А позвольте спросить, за что же вы это к суду потянете? Что же вы на суде говорить-то станете? – что вот, меня, мол, господин Полояров изобразил в своем сочинении? Это, что ли? – А суд вас спросит: стало быть, вы признали самого себя? Ну, с чем вас и поздравляю! Ведь нынче, батюшка, не те времена-с; нынче гласность! газеты! – втемную, значит, нельзя сыграть! Почему вы тут признаете себя? Разве Низкохлебов то же самое, что Верхохлебов.
– Не то же, да похоже, – возразил сбитый с пункта Калистрат Стратилактович.
– Похоже да не с рожи, хоша к делу и гоже – знаете, как говорится это, по-простому! – подхватил Ардальон.
– Но я… я могу сказать, как дело было-с, как вы у меня в кабинете все это читали, как торговались…
– Можете! – согласился Полояров. – А где, позвольте узнать, – где у вас на все на это свидетели найдутся? Дело-то ведь у нас с глазу на глаз идет, а я – мало ль зачем мог приходить к вам! Кто видел? кто слышал? Нет-с, почтеннейший, ни хера вы на этом не возьмете! И мы ведь тоже не лыком шиты! А вы лучше, советую вам, эдак душевно, по-Божьи! Ну-с, так что же-с? – вопросительно прибавил он в заключение, – говорите просто: желаете, аль нет?
– Не желаю, – тихо и как бы стыдливо сказал, наконец, Верхохлебов, упорно глядя на ковер сильно потупленными глазами. В эту минуту у него просто дух захватило, "а ну, как хватит, каналья, сейчас такую цифрищу, от которой семь кругов огненных в глазах заколесятся?!"
– Не желаете? – прищурился Ардальон. Ну, так покупайте за тысячу рублей!
Верхохлебов чуть с места не вскочил, чуть в глаза не расхохотался своему мучителю, чуть дураком его не назвал. Но ярославская сметка молнией озарила его голову. Он тотчас же быстро сообразил положение противника, сравнительно со своим собственным, и солидно сдержал себя от всяких сильных и неуместных проявлений своих чувств и мыслей.
"Эге! подумал он. Малый-то, как видно, голяк, щелкопер… Ну, друг любезный, для тебя и тысячи, значит, уж больно много. Не к рылу тебе деньги такие… Не умеешь ты ими пользоваться!"
– Хе, хе, хе! – тихо засмеялся он в бороду, с чисто великорусским шильническим лукавством истого кулака. Тысячу!.. За что же-с тут тысячу?.. Как это вы легко такие крупные суммы валяете!.. У меня ведь не самодельная, чтобы на ветер, зря, по тысяче кидать!.. А вы не заламывайте – вы по душе скажите!
– Н-н… нет, менее тысячи нельзя, – запнувшись, сказал Полояров, и в голосе его явно дрогнуло внутреннее сомнение.
– Чего тут нельзя!.. Вам нельзя взять, а мне нельзя дать – у каждого, значит, свои расчеты. А вы возьмите половинку? пятьсот? ась? Пятьсот рубликов? Что вы на это скажете?
– Н-нет, пятьсот слишком мало… Пятьсот невозможно!..
– Эх, любезнейший! Ну, что вы мне говорите! Ведь напечатать-то, так вам за нее сущую пустяковину дадут! Знаем мы тоже, что вашему брату платят-то! Ну, что ж это такое? – говорил Верхохлебов, взяв рукопись и перелистывая ее да прикидывая на вес по руке. – Так себе, жиденькая тетрадочка… Ну, сколько тут листиков-то этих? Сущая безделица! Поди-ка, и всей-то бумаги на четверть фунта не будет, а вы вдруг – тысячу! Берите-ка лучше по чести пятьсот! Деньги хорошие! Ведь экие куши на панели не валяются… берите, что ль, а то я неравно рассержусь!
– Нет, пятьсот мало… Ей-Богу, нельзя, никак нельзя мне! – полусдавался колеблющийся обличитель.