Текст книги "Царское посольство"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
XX
Александру в эти ненастные дни было не лучше. Само собою – он не зарывался головой в подушки, не плакал, не рыдал, но он был зол на весь мир Божий. В первые два вечера, несмотря на дождь и слякоть, он все же часа по два, а может и больше, проводил у соседнего забора, не чувствуя, как дождевые струи заливаются с веток ему за ворот кафтана, как насквозь промокают сапоги. Он, наверное, знал, что Настя не выйдет и не может выйти – а все же не трогался с места, не отрываясь глядел через проломленную доску на огромные мокрые листья лопухов соседского сада.
В Андреевский он не отправлялся, да туда теперь и проезду-то не было. У себя, в своей горнице, пробовал он работать – только что-то мало толку выходило из его работы. Смотрит в книгу либо переводит латинскую грамоту и ничего не понимает, поглупел совсем.
А тут еще и такое сотворилось: на пятый день ненастья, в послеобеденную пору, сидел у себя Александр за книгой – и вдруг услышал, как к крыльцу будто кто подъехал. Глянул он в оконце и видит: огромнейшая колымага, шестериком и вся в грязи. Остановилась та колымага у самого крыльца, и вылезает из нее сам Иван Михайлович Матюшкин. Александр свету невзвидел. Этого еще недоставало!..
В первую минуту хотел было он просто уйти из дому, чтобы не видеть Матюшкина, да решил, что только хуже от этого будет – с отцом и не справишься. Нет, надо послушаться совета Ртищева, быть осмотрительным и на угрозу не напрашиваться…
Совсем запыхавшись и в тревоге, вошла к сыну Антонина Галактионовна.
– Санюшка, золотой ты мой, – шептала она перепуганным шепотом, – подь скорее к отцу… зовет… Иван Михайлыч наехал…
– Так ведь он не ко мне, а к батюшке… и прежде наезжал, а меня не звали, – желая знать, не скажет ли мать чего нового, проговорил Александр.
– То было одно время, а ныне другое, – еще испуганнее шепнула Антонида Галактионовна, – свадьбу-то они хотят поскорее сладить, обо всем уж промеж себя перетолковали, теперь только дотолковывают… Вишь ты… Иван-то Михайлыч и на непогоду не посмотрел, сам приехал, великое почтение оказывает… отец-то и рад – почтение любит… Иди ты скорее, Санюшка, не гневи отца… и… упаси тебя Боже… не убей ты меня… покорись отцу… не губи себя и меня…
Она вся задрожала и вдруг повалилась сыну в ноги.
Он совсем растерялся, кинулся подымать ее, но она выпустила его, только когда он обещал ей быть почтительным с отцом и Матюшкиным и ни в чем им не перечить…
Он сошел вниз. В приемном покое, том самом, где он впервые увидел Ртищева, на лавке под образами сидел Матюшкин. Александр давно знал эту фигуру и давно, может по предчувствию, питал к ней отвращение. Матюшкин был еще не стар, сухощав, держался прямо, вид имел важный, и на первый взгляд его можно было найти даже красивым человеком. Черты его лица были правильны, волосы густы и в кудрях, борода длинная, с проседью…
Но Боже мой, что сделала жизнь из этого лица! Очертаний его она, конечно, не тронула, только наложила на них печать всего, что пережил, передумал, перечувствовал и совершил человек… Не надо обладать какими-либо тайными знаниями, надо только наблюдать и уметь разбираться в своих наблюдениях, чтобы безошибочно, по лицам людей, узнавать их жизнь и свойства их характеров. Стоит вспомнить и проследить во времени знакомые лица. Человек, рожденный некрасивым, год за годом подходя к зрелому возрасту, делается все приятнее и приятнее и, наконец, превращается в прекрасного старца. Он сознательно и доблестно боролся с жизнью, он очистил и возвысил свою душу – и вся эта внутренняя работа отразилась в лице его. Другой человек родился красавцем и в юном своем возрасте привлекал все взгляды; достигнув средних лет, он подурнел до неузнаваемости, а под вечер своей жизни оказывается отвратительным стариком. Такая перемена в нем не от лет, не от морщин, а только от того, что он принизил, исказил свою душу. Не от нас зависит красота наших телесных очертаний; но только от нас, и ни от кого и ни от чего больше, зависит в течение жизни сделать свое лицо – все равно, красивое ли, дурное ли – привлекательным или отталкивающим. И если слова наши и улыбки обманывают людей, не умеющих или не желающих вглядываться, – никогда лицо наше не обманет серьезного наблюдателя.
Так и лицо Матюшкина, стоило в него вглядеться, производило отталкивающее впечатление. От человека с таким выражением и взглядом нельзя было ждать ничего доброго, искреннего, благородного. Эта была хитрая, бессердечная, жалкая и алчная лисица, находившая теперь для себя выгодным представляться добродушной и ласковой.
– А вот и наш молодец! – с деланной веселостью воскликнул Матюшкин при входе Александра, который почтительно ему поклонился. – Здорово, братец, здорово! Рад я тебя видеть… с родителем твоим большую дружбу веду, а тебя редко вижу… Что никогда ко мне не наведаешься?.
Александр опустил глаза и ответил:
– Беспокоить тебя боюсь, Иван Михайлович, что я такое, чтобы такого знатного и важного человека утруждать собою… а коли прикажешь, я с превеликим удовольствием у тебя буду и благодарствую за твою милость и ласку…
Проговорив это, Александр невольно вспыхнул и подумал: «Что же это я!.. Эка низость какая… да и не пересолил ли?..»
Но он не пересолил. Никита Михайлович, не ждавший от сына такого разумного и почтительного ответа, а даже не на шутку боявшийся «Лексашкиной дурости и предерзости», в удовольствии стал поглаживать себе бороду. Матюшкин одобрительно кивнул головой и движением руки пригласил Александра поместиться на лавке рядом с собою.
– Та-а-к! – протянул он. – Это хорошо, что ты к старшим почтителен, только и между старшими знать надо – от кого тебе может польза быть, а от кого вред один… Вот мы с родителем о тебе толковали… Хочешь ты моего совета послушать али нет?
– За великую для себя честь и милость почту, Иван Михайлович, – опять краснея и опуская глаза, сказал Александр.
– Ну, так слушай. Попал ты, вишь, в руки Ртищеву по оплошности Микиты Матвеевича…
– И николи я себе ту оплошность не прощу… на льстивые обманные слова понадеялся, – ввернул Никита Матвеевич.
– Что сделано, то сделано, – продолжал Матюшкин, – а теперь ты сам должен видеть, не малолеток ведь, что тебе надыть от Ртищева отойти и у других людей, не менее сильных да более благорасположенных, поискать своего счастья… К делу тебе пора пристроиться, и вот я твоему родителю обещаюсь промыслить о тебе и местечко дать, с которого ход бы тебе был хороший… Выучен ты всяким наукам, только науки эти вряд ли пригодны, а коли разум в тебе есть, да коли ты человек, понимающий благодеяния и не забывающий их, – я тебя так устрою… ну, словом, как сына родного… Чувствуешь?
Александр хотел говорить и не мог: уж больно это ему противно стало.
Никита Матвеевич затревожился.
– Чего ж это ты молчишь? – багровея, строгим голосом произнес он, глядя на сына. – Слышал, чай… Али на тебя столбняк нашел?
– И то столбняк… слов не нахожу… не знаю… как благодарить… – с трудом выговорил Александр.
– То-то же, – сказал, успокаиваясь, Никита Матвеевич.
– И не ищи слов, отблагодарить успеешь, – усмехнулся Матюшкин, – я не Ртищев, за посулы благодарности не требую… Так знай: я тебя на сих днях жду к себе, обдумаю я кое-что, переговорю с кем надо…
– Ступай себе! – важно и внушительно объявил Никита Матвеевич.
Александр с превеликою радостью откланялся Матюшкину и вышел.
С полчаса еще, коли не больше, просидел Иван Михайлович в беседе с Залесским. Пустили они оба по нескольку чарочек старой заморской романеи.
Когда колымага именитого гостя отъехала, Никита Матвеевич захлопал в ладоши и на весь дом кликнул сына. Антонида Галактионовна услышала этот зычный голос, да как шла через комнату, так со страху и присела на пол. Александр подбодрил себя, успокоил и сошел к отцу.
– Что приказать изволишь, батюшка?
– А вот что, сынок: у нас ныне четверток, а в воскресенье после обедни едем мы с тобою к Ивану Михайловичу. Все облажено. Готовься к венцу… времени терять нечего.
Александр молчал.
– Чего ты молчишь? – раздраженно крикнул отец. – Дурость-то твою из головы вышибло?
– Вышибло… – растерянно проговорил Александр.
– Как ты говоришь?
– Вышибло, говорю… Я против твоей воли идти не могу… Об одном прошу: не торопи ты меня, батюшка, дай оглядеться…
– Сколько же это тебе времени оглядываться и чего оглядываться-то?.. Эх, Лексашка, говорю: не дури и не перечь мне…
– Ну хоть месяц дай сроку, батюшка…
– Пустое!.. Да что ты, девка, что ли, чтоб ломаться!.. Другой в ноги бы поклонился… ведь Матюшкин… он что обещает-то!.. Как только обвенчают вас, так он царю о тебе челом бить будет…
– Я в твоей воле, – бледнея, выговорил Александр.
XXI
Ночью с четверга на пятницу наконец прояснило. Свежий ветер стих, и еще на заре повеяло вешним теплом. Солнце взошло весело, и при первых же лучах его остатки вчерашних туч растаяли на небосклоне. Часа через три солнце поднялось уж высоко в безоблачном небе, душистый запах пышно распустившихся веток сирени и черемухи стоял в теплом, неподвижном, будто замороженном воздухе. Земля, пресыщенная и упоенная, быстро просыхала.
Когда Александр вышел утром на крыльцо и глянул кругом себя – он невольно широко перекрестился и громко вымолвил: «Слава Тебе, Господи!» Это улыбавшееся ему теплое летнее утро призывало ето к успешному и решительному действию и своим безмятежным светом будто сулило ему удачу.
Ведь и то, времени терять было нечего, надо было немедля добыть Федора Михайловича Ртищева, поведать ему вчерашнее, убедить его в родительском упрямстве и просить скорой помощи. Ртищев сам увидит, что если эта помощь не придет до воскресенья, то, по всему судя, неминучая беда ждет Александра…
Но прежде чем идти искать Ртищева во дворце либо в Андреевском, Александр первым делом поспешил в сад. Сердце громко говорило ему, что Настя там, среди заповедных лопухов, что она ждет его.
И сердце его не обмануло. Когда он осторожно, бесшумно вынул все еще влажный от дождя кусок доски и заглянул в отверстие – первое, что он увидел, были глаза Насти. Она глядела прямо на него, но делала вид, что его не замечает.
– Настя, – шепнул он, – я здесь.
Она и теперь еще хотела притвориться, будто не слышит его, но не смогла этого. Густая краска сразу залила хорошенькое, полное весенней свежести и тепла девичье личико. Рука Александра поймала ее руку. Но так они не могли говорить, то есть должны были говорить слишком громко, а потому руки их разомкнулись, и оба они припали лицами к отверстию в заборе.
– Я уйду, – строгим шепотом говорила Настя, – да и тебе, видно, недосуг… Ждала я, ждала…
– Прости… ведь сыро было… ну, мог ли я помыслить, что ты в этакую рань придешь… – страстно отвечал он, ужасаясь, что потерял столько дорогого, блаженного времени, и вместе с этим радуясь, что она ждала, ждала его!
Однако так говорить – глазами и носом к сырой и шершавой, пахнувшей грибами и плесенью доске – было куда неловко и обидно. Вдруг никогда до этой минуты не приходившая мысль пришла в голову.
– Батюшки! Ну, что ж это я за дурень! – воскликнул Александр, да так громко и с такой злобой на себя, что Настя перепугалась.
– Что такое? Что сталось? – тревожно спрашивала она.
– Да как же не дурень! – все с большим и большим негодованием на себя продолжал он. – Разве так можно нам быть… когда этот проклятый забор между нами?
Настя не понимала.
– А то как же? – в недоумении прошептала она.
– А так вот, что я давно должен был прорубить две доски и устроить, чтобы можно было вынимать их, а потом опять вкладывать… И легко это, ничего нет трудного тут, только время надо, чтобы сделать без шуму, с опаской… ночью надо было сделать… Ну, не дурень я?
– И-и, что с тобою, как тебе такое и на мысль взбрело! – даже руками замахала Настя. – Да ежели ты доски выломаешь, я к забору – ни ногой… Только ты меня и видел…
Но уж новая мысль появилась в голове Александра…
– Ладно! – сказал он, вставая на ноги и глядя на забор, до самого его верху утыканного кольями. На аршин с небольшим выше от отверстия он увидел в доске плохо соструганный толстый сучок, настолько плохо соструганный, что он мог служить мгновенной точкой опоры. Еще выше к забору протянулась крепкая ветка березы и почти совсем прилегла на забор. С той стороны, в чемодановском саду, тоже большие кусты и деревья, авось и там есть за что зацепиться…
Все это Александр увидел и сообразил настолько быстро, насколько требовательно и сильно было в нем неудержимое желание увидеть и обнять Настю. Не задумываясь больше, он подпрыгнул, вложил ногу в отверстие, рискуя, что носок его сапога может очутиться почти в соприкосновении с личиком Насти, ухватился за сучок в заборе и потом, изловчившись, дотянулся до ветки березы. Главная трудность была побеждена. Оставались колья; но через миг два из них, по счастью уже несколько подгнившие, были сворочены сильной рукой. Прежде чем Настя могла сообразить, что это такое происходит, она с истинным ужасом увидела высоко над собою, на верхушке забора, Александра.
Она хотела крикнуть и не могла, совсем застыла на месте с прижатыми на груди руками и, широко раскрыв глаза, глядела не мигая.
Между тем Александр сразу убедился, что в чемодановском саду древесные ветки будто нарочно так расположились, чтобы дать ему возможность без всяких затруднений спуститься на землю. Казалось – эти умные ветки громко, чуть не на языке человеческом, приглашают его скорее довериться им и достигнуть страстно желаемой цели. Он не заставил просить себя, и Настя успела только слабо вскрикнуть, очутясь в его крепких объятиях.
Она не защищалась, не думала о бегстве. То, что случилось, было для нее такой неожиданностью и так ее поразило, что показалось сном. Она потеряла всякую способность соображать, у нее кружилась голова, мутилось в глазах – и она только отвечала бессознательными поцелуями на его поцелуи. Сколько времени они целовались и обнимались – сказать трудно: и слишком долго, и слишком мало. Но на земле всему, даже и весенним поцелуям, бывает конец, а потому Александр и Настя все-таки перестали целоваться. Когда они перестали целоваться, то несколько пришли в себя, и Настя поняла, что они не во сне. Она закрыла лицо руками и заплакала. Только опять-таки трудно сказать – отчего она больше плакала: от девичьего ли стыда или от того, что так скоро кончились эти сладкие поцелуи и нельзя, страшно снова к ним вернуться. Она отчаянно, сквозь слезы, несколько раз повторила:
– Ахти мне… что я наделала!.. Стыд какой!.. Бога ради уходи… не губи ты меня!..
Но вдруг ее слезы и причитанья остановились, она взглянула на Александра, крепко обхватила его шею руками и вся так к нему и прильнула.
В это время в двух шагах от них зашуршали кем-то раздвигаемые ветки, и в рамке из зелени показалось бородатое лицо Алексея Прохоровича Чемоданова.
XXII
Вот и обмануло радостное утро, сулившее удачу!.. Как же случилась такая напасть? Да очень просто. И Алексей Прохорович, несмотря на свои зрелые годы, важность и серьезный склад мыслей, все же не был настолько черств душою, чтобы оставаться равнодушным к красотам природы. Долгое ненастье изрядно ему надоело, и ясное, душистое утро заставило его выйти в сад прогуляться. От жены он узнал, что Настя еще раньше него гулять побежала.
Походив несколько минут перед домом, оглядев все хозяйским оком, Алексей Прохорович пошел вдоль дорожки, обсаженной липами. В конце этой дорожки были лушайки, и здесь, среди кустов сирени, стояла скамья, привычное место отдохновений и честолюбивых дум и мечтаний Чемоданова. Скамья эта была теперь на солнышке, а солнышко не пекло еще, а только приятно грело.
Вот и поместился на скамью свою любимую Алексей Прохорович, расстегнул кафтан, поглядел на безоблачное небо, прислушался к птичьему щебетанию, стал вдыхать своей широкой, могучей грудью душистый воздух. Хорошо ему стало, даже ни о чем не думалось, ничего не желалось…
Только вдруг вспомнил он о дочери и, естественно, остановился на мысли – куда же это она делась? Домой пройти так, чтобы он ее не приметил, она не могла, нигде ее не видно и не слышно. Взглянул он перед собою на густую, свежую траву лужайки, еще не совсем просохшую, и увидел, что трава примята по направлению к деревьям и кустам, за которыми скрыт высокий забор, отделяющий его владения от владений ненавистного соседа.
След на траве свежий… Чей он? Конечно, Насти. Так где же она? Зачем туда пошла и что там делает?.. Ведь там чащоба, все заросло – только одежду она себе попортит да оборвет о репейники…
Он поднялся со скамьи и пошел по следу. След привел его к самой гущине кустов, через которые надо было уж не без труда пробираться.
Алексей Прохорович остановился, хотел было крикнуть: «Настя!», – да не успел еще раскрыть рта, как услышал неподалеку нечто весьма странное; кто-то как бы обломал ветку, что ли, – явственно слышно было, как хрустнуло раз и другой дерево.
Чемоданов даже позабыл в это мгновение о дочери. В нем проснулось чувство бережливого хозяина. У него в саду что-то ломают, портят. Он прислушался. Неподалеку зашумели ветви… потом будто упало что… потом – молчание…
Он стоял и слушал, долго стоял и слушал – все тихо. Однако что ж это такое?.. Он вспомнил про Настю, и вдруг в нем шевельнулось какое-то неясное, смущающее подозрение. Он не дал ему в себе упрочиться, подавил его, но все же, нагибаясь и тяжело дыша, стал осторожно пробираться сквозь кусты. На каждом шагу он останавливался и прислушивался… и вот близко от себя, совсем близко он расслышал явственный звук поцелуя.
Алексей Прохорович кинулся вперед, раздвинул кусты и увидел свою дочь, обнимающую и целующую неведомо какого молодого человека…
Алексей Прохорович свету невзвидел. Из груди его вырвался какой-то почти нечеловеческий крик, и в первую минуту он только этим криком и заявил о своем присутствии.
Молодые люди очнулись. Настя отчаянно завизжала и со всех ног кинулась в кусты от отца. Александр уже ухватился за дерево, чтобы скорее взобраться на забор, но крепкая рука опамятовавшегося Чемоданова схватила его за шиворот и тряхнула так, что разом отлетело несколько застежек от кафтана.
– Убью! – прорычал Алексей Прохорович, стараясь подмять под себя своего неведомого злодея. Но Александр не потерялся. Он был ловок и силен, он извернулся и так оттолкнул от себя грузного Чемоданова, что тот не удержался на ногах. Воспользовавшись этим, молодой человек вскарабкался на дерево и в несколько ловких движений, цепляясь, как белка, достиг верхушки забора. Чемоданов поднялся на ноги и, задыхаясь от обиды и бешенства, крикнул:
– Трус подлый! Вор!
Александр, уже готовый спуститься с забора в свой сад и находившийся в полной безопасности, остановился, держась за колья наверху забора. Слова Чемоданова обдали его будто кипятком, и в то же время на него нахлынуло спокойствие и решимость.
– Нет, Алексей Прохорович, я не трус и не вор, – сказал он, – а что без вины сильно виноват я перед тобою – это верно, и как бы ты ни бранил и ни поносил меня – я вынесу, должен вынести…
– Да кто ты, кто ты, анафема? – завопил Чемоданов.
– Я Александр Залесский.
Чемоданов побагровел, задрожал, разинул рот и не мог произнести слова. На него глядеть было страшно. Между тем Александр продолжал:
– Знал я тебя, Алексей Прохорович, в детстве моем и почитал от всего сердца… с дочкой твоей, ведомо тебе, рос я вместе… назначили вы нас друг другу… Что вы с родителем моим свару завели и вражду – в том ни я, ни Настя не повинны. Любы мы друг другу и хотим быть и перед Богом, и перед людьми мужем и женою. В том нет греха… Прости меня, Алексей Прохорович, и будь ко мне милоетив, а я тебе, Богом клянусь, по гроб жизни верен и почтителен пребуду.
– Пащенок, ты еще издеваешься надо мною! – прохрипел Чемоданов. – Слезай сейчас сюда… я убью тебя, негодного, как собаку, за поругание моей чести!
– Над твоей честью никакого поругания я не сделал, а что целовал невесту мою, Настю, от этого не отпираюсь, убивать себя не дам, а ежели ты погубить вздумаешь единственную дочь свою, то ответишь Богу.
С этими словами Александр скрылся по ту сторону забора.
Чемоданов долгое время не мог опомниться и стоял неподвижно среди огромных примятых лопухов. На слова Александра он не обратил внимания, да и вряд ли их слышал. Он знал только одно, что над ним надругался сын его ненавистного врага, о котором и вспомнить-то ему было тошно. Если б в первую минуту нахлынувшего гнева Александр не сумел от него вырваться и влезть на забор, куда грузному и неповоротливому Алексею Прохоровичу нечего было и думать за ним гнаться, он, может быть, и действительно убил бы его. Но первая минута гнева прошла – и воевода уже начинал овладевать собою.
Человек он был характера спокойного, рассудительного, не терялся и всякую беду, всякое затруднение умел обсудить со всех сторон. Недаром ведь чувствовал он склонность к посольскому делу.
Когда волнение крови утихло и в голову перестало стучать, Алексей Прохорович выбрался из кустов, дошел до своей скамьи под сиренями, грузно опустился на нее, свесил бороду на грудь и принялся обдумывать свое положение.
Как быть? Выдать Настю за Алексашу Залесского? Но воевода сразу и бесповоротно решил, что «такой пакости не бывать». Да, не бывать, а между тем как же избыть все это и что делать с Настей? Свою единственную хорошенькую Настю он любил крепко, даже гораздо крепче, чем ему казалось. Изводить ее и губить – он об этом не мог и помыслить, и у него оставалась одна надежда, что еще ничего не потеряно, что Настя не так виновата, как ему показалось сразу. Может, тот негодяй подстерег ее, соскочил с забора нежданно-негаданно, испугал ее.
Но ведь он помнил, что увидел, как Настя сама обнимала и целовала негодяя! Забыть об этом он не мог, не мот заставить себя не помнить этого… И как ни поворачивал он, как ни искал выхода – ничего не выходило.
«По вражде Залесские приворожили девку! – вдруг решил он. – Да, это Микиткиных рук дело, он заодно с сыном тут орудовал!.. По вражде, по злобе лютой чести меня лишить, опозорить дочь мою единственную задумал!.. Вот оно что, и не может быть иного. Так ведь за колдовство, за приворот, за порчу… казнь!.. Казнить их, злодеев!.. Идти к царю, все поведать ему, бить челом… он не попустит – он прикажет судить их и казнить!»
Алексей Прохорович остановился на этой мысли, и если б сейчас он увидел царя, то и бил бы ему челом, и требовал бы казни Залесских. Но прошло две-три минуты – и он сообразил, что если даже и добьется пытки и казни врагов, то вместе с этим вынесет свой позор на улицу. Залесских-то погубит либо нет – вон ведь за них есть кому заступиться! – а самому с Настей уж не жить. После такого дела, после огласки да позору одно останется: все бросить, уехать с женой и дочерью в дальнюю вотчину и зачахнуть там, хоронясь от людского ока. Но против такого конца возмущалась вся душа Алексея Прохоровича: не к тому он направил жизнь свою.
Дело оказалось превыше разума человеческого, и мудрейшие головы посольского приказа не могли бы разобрать его.