Текст книги "Царское посольство"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
IV
Милославские не совсем-то были довольны своим свойственником, которого они вывели в люди.
Никита Матвеевич по своему положению во многих случаях мог хорошо греть руки и делиться со своими благоприятелями. А между тем он этого не делал.
«Вот человек! – говорили они про него. – Жил себе в своей берлоге медведь медведем, лапу сосал. Его человеком сделали, к хлебному месту пристроили, а он как был дуралей, так дуралеем и остался – ни себе, ни другим… никакой в нем нет благодарности за добро – горланит себе невесть что – и только!..»
Так оно и было. Никита Матвеевич напускал на себя важность и чванство, любил при случае показать всю власть, но о мздоимстве даже и не помышлял – оно было не в его природе. Правда, нельзя сказать, чтобы люди, нуждавшиеся в нем и приходившие к нему за помощью, ничего не оставляли в его московских хоромах. Иной раз и сам он примет дар, а супруга его, Антонида Галактионовна, та-то уж и всегда примет с большим любопытством и удовольствием. Примет она, разглядит и похвалит, поблагодарствует, а то так и еще чего-нибудь попросит, коли принесенного мало ей покажется.
Но такие добровольные даяния в те времена не считались мздою. За некоторыми блестящими исключениями все, власть имевшие, начиная с царского тестя и кончая последним подьячим, прямо требовали за каждое слово свое иной раз совсем ни с чем не сообразную плату. Они томили и терзали обращавшихся к ним, «волочили», часто доводили до полного разорения.
Всякий знал, что так оно есть и иначе быть не может, никто на такие порядки не смел жаловаться, и кончилось наконец тем, что люди, подобные Никите Матвеевичу, даже не пользовались уважением. К ним неохотно и обращались, полагая, что если они не дерут с вола по семи шкур, то, значит, и сила у них не велика и в большом деле помочь они не могут.
Впрочем, такой взгляд был на руку Залесскому. Чем меньше к нему обращаются, тем больше у него досуга. Страх он не любил эти разговоры о делах, в которых почти ничего не смыслил.
Зато с каждым годом он начинал все больше и больше любить другие разговоры, разговоры о делах церковных, о всяких новшествах, вводимых царскими любимцами – Морозовым, Ртищевым и Никоном. В Никите Матвеевиче развилась, быть может, с помощью заседаний в приказе и тамошних периодических «мне к этому делу руки не прикладывать!» потребность в упорном стоянии на своем. А тут еще поп Савва со своими доводами…
И кончил Залесский тем, что глубоко убедился в великом зле от новшеств и в том, что истинной церкви Христовой грозит погибель. В последние два-три года у него только и разговору было что о новшествах, и он даже иной раз бывал крайне неосторожен, вредил себе и ссорился с людьми очень нужными. Эти разговоры о новшествах и словесный протест против них составляли теперь всю суть его жизни. Эти разговоры и сопряженное с ними волнение доставляли ему даже наслаждение.
Антонида Галактионовна хотя благодаря духовнику и разделяла взгляды своего супруга, но ощущаемого им наслаждения и интереса не испытывала, а, напротив, испытывала глубокий ужас и отчаяние. С некоторого времени она убедилась в близком светопреставлении и каждый раз, после посещения попа Саввы, не спала по ночам, дрожа от страха и ожидая – вот-вот сейчас – всяких ужасов «Содома и Гоморры и соляного столба», как она говорила.
Все у нее из рук валилось, все бессознательно теряло прежний смысл и значение. Даже хозяйство не интересовало ее как прежде. Она иной день по целым часам сидела неподвижно на одном месте, устремив глаза на киот с образами и не замечая ничего окружающего.
Впрочем, хозяйство не особенно теряло от такого ее настроения. Это хозяйство заведено было раз и навсегда и, как заведенная машина, шло само собою, то есть, собственно говоря, беспорядок был такой, что большего нечего было и опасаться. Ярославские вотчины давали в изобилии всякого продовольствия. Оттуда ежемесячно прибывали и запружали широкий двор бесчисленные подводы со всякой живностью, мукой, крупой, медом, маслом и овощами.
Глядя на эти верхом нагруженные подводы, можно было дивиться – куда это все исчезает с такой быстротою. Но дело в том, что у Залесских в строениях, окружавших хозяйские их хоромы, помещалось около сотни холопей, людей всякого возраста и пола, неизвестно зачем проживавших и неведомо что делавших.
Но иначе было невозможно. Человек восемьдесят, девяносто челяди – это еще очень мало. Вон У Милославского семьсот дворовых, да и у других всех бояр не меньше. Притом же не Бог знает как и дорого стоит эта челядь; продовольствие свое, не покупное, а больше ничего и не надо.
Живут эти люди в людских пристройках, в тесной куче, спят вповалку, одеваются почти что в лохмотья. Войти в их жилье, так свежий человек задохнуться может от смрада и грязи. Но где достать такого человека? Из чужих земель его придется выписывать, а у себя не найдется, ибо люди своей грязи не замечают, своего смрада не чувствуют.
Не очень-то уж больно чисто и просторно и в хозяйских хоромах. Хоромы эти маленькие-премаленькие, низенькие-пренизенькие. Проветрены они плохо, и от частых постов сохранился всюду такой промозглый рыбий запах, что его ничем не выкуришь, никак не выветришь.
Так живут все русские люди. Ну, конечно, во дворце царском иное, а особливо в последнее время, с тех пор, как дворец выстроен заново. Там палаты куда просторнее прежних, куда великолепнее. Там заморское убранство, там этой самой рыбкой только чуть-чуть попахивает. И у ближних людей царских завелись по домам новые порядки, да много ли таких домов: два-три и обчелся.
V
С переездом семьи на Москву жизнь Алексаши изменилась. Деревенской воли, деревенского простору здесь уже не было. Но зато явилось много нового. Новые лица, новые впечатления, новые разговоры в доме. А тут вдруг отец, до последнего времени как-то не замечавший мальчика, обратил на него внимание и заметил, что он «ишь ведь вытянулся, отца скоро перерастать станет, пора за ученье приниматься».
Никита Матвеевич видел, что все теперь своих детей обучают не только грамоте, но и всяким наукам неведомо каким, каких он отродясь и названий не слыхал. Ну, до наук-то еще далеко, а грамоте малышку выучить надобно. И засадили Алексашу за букварь. Антонида Галактионовна по этому случаю призывала отца Савву, молебен служила и горько-прегорько плакала. В учителя был взят, по указанию того же Саввы, приходский дьякон.
В первые дни ученья Алексаша, несмотря на свои четырнадцать лет, ревел благим матом, так ему казалось дико сидеть на одном месте и повторять за дьяконом неведомо что. А не повторишь, дьякон сейчас же ухо, да не в шутку, а взаправду так дернет, что инда искры из глаз посыплются.
Но это было только в первые дни. Мало-помалу Алексаша смирился, понял, не столько разумом, сколько ушами, что ученье это неизбежно, что хотя мать, слушая его жалобы, и причитает над ним, и слезы проливает, а все же поделать ничего не может, потому что отец каждый раз, как увидит дьякона, так и наказывает ему:
– А ты его не балуй! Коли что не так, за уши его хорошенько, за уши, да в затылок, без этого нельзя!..
Алексаша решил сделать так, чтобы не приходилось дьякону на него жаловаться и стыдить его неразумением. Стал он вслушиваться в то, что учитель говорил ему, и сам даже удивился, как вся эта премудрость, еще так недавно казавшаяся ему непостижимой, вдруг выходить стала и простой, и понятной.
Не прошло и месяца, дьякон расхваливал его Никите Матвеевичу:
– Разумник у тебя растет, батюшка Никита Матвеич, все понимает, далеко может пойти в учении…
Через год времени Алексаша читал исправно и писал так, что отец, глядя на его писание, только головой качал, не понимая, откуда все это берется. Ведь вот он сам, хоть убей его, а таких премудрых закорючек ни за что не выведет!
Дьякона наградили всякою живностью в избытке, холста ярославского дали ему безо всякой скупости, денег целый рубль сверх положенного, и ученье Алексаши было, по-видимому, окончено. Но сам он уже приохотился к ученью. С помощью дьякона он раздобыл себе несколько книг, рукописных и печатных. Не только Никита Матвеевич, но и человек гораздо более его грамотный не понял бы сразу, о чем таком говорится в этих мудрых книгах, такое в них заключалось смешение предметов и таким изумительным языком они были написаны. Однако Алексаша, разбираясь в них по целым часам, мало-помалу понял их сокровенный смысл или, вернее, на основании темного текста сделал немало догадок.
Прежде весь его мир заключался в том, что он вокруг себя видел, теперь он знал многое множество такого, чего он не видит и не может видеть. И все это многое множество недавно еще для него не существовавших вещей, на которые в книгах были неясные указания, его глубоко заинтересовало. Неизвестно чем бы он кончил и какую бы пищу нашла его любознательность, если бы судьба не подготовила ему встречу, получившую первенствующее влияние на всю дальнейшую судьбу его.
VI
Как-то раз, в отсутствие отца, Алексаша сидел за одной из своих любимых книг в приемной палате. Он так углубился в чтение, что не слышал, как к дому их подъехал кто-то, как громкий мужской голос в сенях спрашивал, у себя ли хозяин, как гостю отвечали, что Никиты Матвеевича нету, но что с минуты на минуту он должен вернуться.
Дверь в приемную скрипнула, и когда Алексаша поднял глаза, то увидал перед собою незнакомого человека. Он сразу понял, что перед ним гость не простой, а, должно быть, важный, один из тех, какие теперь время от времени к отцу заглядывают и каких отец принимает с низкими поклонами и с великою честью.
Гость был человек еще молодой, среднего роста, крепкого сложения. Бархатный кафтан темно-синего цвета с собольей опушкой обрисовывал широкие плечи, высокую грудь и стан, еще гибкий, еще не успевший раздаться и разжиреть. Лицо гостя, не отличаясь особой красотой, было приятно. Глаза ясные и быстрые; небольшая русая бородка окаймляла его несколько бледные щеки.
Алексаша встал и поклонился без особого замешательства, которое было не в его характере. Он в свою очередь объяснил гостю, что отец должен быть сейчас домой, потому что всегда к этому часу бывает.
Гость пристально оглядел Алексашу, подсел рядом с ним на лавку и взял в руки его книгу.
Это была искусно переплетенная в толстую кожу объемистая книга, писанная чудесным полууставом. Многие листы ее были правлены киноварью. Заглавие гласило: «Сия книга глаголемая Великое Зерцало. Духовные приклады и душеспасительные повести в честь и славу Богу и человеком в душевную пользу».
Алексаша глядел, как гость перелистывает книгу, останавливаясь на некоторых страницах, пробегает их глазами. Вот он захлопнул книгу, покачал головою и усмехнулся.
– Славная у тебя книжица… Что ж, ты всю прочел? – спросил он, кладя свою белую, украшенную перстнями руку на плечо мальчика.
– Всю, да и не один раз, а неведомо сколько раз! – смеясь, отвечал Алексаша.
– Вот как, значит, она тебе нравится?
– Вестимо, очень занятно.
– Занятно!.. И ты понимаешь все, о чем тут сказано?
– Понимаю! – бойко проговорил Алексаша.
Гость с любопытством и ласковой улыбкой продолжал глядеть на него.
– Понимаешь! А ну-ка вот, почитай мне, да и объясни…
Он снова взял книгу, раскрыл ее и указал Алексаше на одну страницу.
– Прочитай-ка.
Мальчик бойко начал:
– «О Удоне Магдебургском, како он страшным и ужасным образом смерти предан и весьма грозно осужден, повесть трепетна и умилительна зело»…
– А ну-ка, ну-ка! – весело воскликнул гость. – Послушаем трепетную и умилительную повесть!
Алексаша перевел дух, откашлялся и продолжал:
– «Удон в юности философскому ученью прилежаще, ко преятию же науки сей разум имяше, яко нимало пошествия во учениях сотворити можаше и сего для от учителя часто биение претерпеваше»…
– Стой! – сказал гость. – Куда ты, аки конь ретивый, мчишься!.. Что ты читать мастер – вижу… А ты вот скажи мне, что сие за предмет такой: философское учение?
Алексаша поднял на него свои ясные глаза и весь так и вспыхнул.
– Вот это самое меня в досаду великую приводило! – живо заговорил он. – Что такое философское учение… Батюшка не знает, духовник наш, отец Савва, говорит: сие есть ересь, а кака-така ересь – неведомо. Думал я, думал и надумал: философское учение, так я полагаю, если мысли разных мудрых человеков обо всем, что есть в мире, обо всех вещах и предметах, что оные обозначают, обо всех делах премудрости Божией… Так, что ли?
– Похоже на то, дитятко! – ласково отвечал гость. Он невольным движением погладил Алексашу по голове, а сам думал:
«И ты к приятию науки сей разум имеешь… Вот находка!..»
Проходили минуты, полчаса прошло, прошел почти час, Никита Матвеевич все еще не возвращался, а ни гость, ни Алексаша не замечали этого. Они вели оживленную беседу.
Наконец возвратился хозяин.
Он поспешно вошел в приемную.
– Батюшка, Федор Михайлович, вот уж кого не ждал у себя видеть! – с низкими поклонами заговорил он. – Что приказать изволишь? Чем могу служить?.. Прости, Бога ради: людишки говорят, давно ты меня дожидаешься, а я как нарочно ноне и запоздал… Кабы знал, что у меня такой дорогой гость, поспешил бы, не заставил бы тебя скучать.
Он заметил сына и, обратясь к нему, строго прибавил:
– А ты чего тут? Ступай, ступай!
Алексаша, чувствовавший к отцу всегда некоторую робость, взглянул на гостя. В этом взгляде сказалось все его сожаление о разлуке. Он поклонился и вышел.
Гость проводил его своей светлой, ласкающей улыбкой.
– С чем пожаловал, Федор Михайлович? – продолжал между тем говорить Залесский. – Чем угощать прикажешь? Романею я нынче достал пречудесную… Не откушаешь ли?!
– Отчего не отведать твоей романеи, Никита Матвеич.
Хозяин захлопал в ладоши, и через пять минут на серебряном подносе появился вычурный графинчик романеи и две серебряные чарки.
Теперь гость передал Залесскому то дело, по которому к нему приехал. Дело оказалось неважное: надо было навести справку в приказе, и Никита Матвеевич обещал завтра же это сделать не откладывая.
Романею отведали, гость нашел ее прекрасной. Потолковали о том, о другом. Пора и за шапку, а гость все не поднимается с лавки.
– Это твой единственный сын? – спросил он вдруг Залесского, кивая головой по направлению той двери, в которую вышел Алексаша.
– Много было деток, Федор Михайлович, да вот один этот остался.
– Славный он паренек у тебя, я с ним, тебя дожидаючись, не видел, как и время прошло… Разумный паренек, на радость…
– Спасибо на добром слове, – сказал Никита Матвеевич, – шустрый он у меня, это правда, а разумности особой что-то не замечал я в нем…
– Разумный паренек, на радость! – повторял гость. – Да, приехал я к тебе по одному делу, а вот теперь и другое нашлось: сынок твой, как я заметил, большую склонность к ученью имеет, знать хочет много, а знает мало, так я и полагаю, что ему надобно в этом желании его поспособствовать. Ведомо тебе либо нет, что с соизволения великого государя у меня выписаны из Малой России ученые монахи и обучают они молодых людей по моему выбору всяким наукам. И великий государь сие дело весьма одобряет, а тех молодых людей, кои в науках успехи оказывают, жалует своей царской милостью, ибо видит в них будущих разумных слуг своих на пользу государства.
– Так, так, Федор Михайлович, – ответил Залесский, – ведомо мне все это.
– А коли ведомо, так не поручишь ли мне, Никита Матвеевич, и сынка своего? Добро великое ему будет от этого, и государю я о нем доложу, и государь своею милостью его не оставит.
Залесский задумался было, почесал в затылке, да вдруг сразу и выговорил:
– Ну, ладно, быть по-твоему, Федор Михайлович! Мне от такой чести не отказываться. Спасибо великое за ласку, за доброжелательство.
Хлопнули гость и хозяин рука об руку, и гость стал собираться.
Решено было прислать Алексашу на «испытание» на той же неделе.
Гость уехал. Залесский, проводив его, крикнул сына и стал расспрашивать, о чем таком он говорил с гостем.
Алексаша начал свои объяснения, но отец ими не заинтересовался, да и не особенно понимал их.
– Да ты знаешь ли, кто это? – спросил он.
– Не знаю, батюшка, не знаю, кто такой; скажи на милость, очень он мне по сердцу пришелся – такой ласковый.
– Это Федор Михайлович Ртищев, царский постельничий. Коли он тебе по сердцу пришелся, тем лучше.
– А что, батюшка?
– В свое время увидишь, может, и не очень-то обрадуешься… еще посмотрим…
Алексаша не смел больше расспрашивать отца и с великим любопытством и нетерпением ожидал разрешения затадки.
VII
Никита Матвеевич в то время еще не ратовал открыто против «новшеств», еще не пришел к убеждению, что новшества эти – дело антихристово, еще не примкнул окончательно и сознательно к партии недовольных, которая уже давно существовала, но как-то притихла, не подавала голоса.
Никита Матвеевич был очень польщен ласковостью Ртищева; он видел в нем тогда только сильного человека, одного из приближенных к молодому царю, одного из его любимцев.
Алексаша поступил в ученики к малороссийским монахам.
Откуда взялись эти монахи? А вот откуда: Федор Михайлович Ртищев был человек ума ясного и широкого, характера решительного и смелого, и при этом в нем не было и признака того недостатка, той болезни, какою страдало большинство старинных русских людей, – не было лености. Напротив, ему хотелось работать, быть постоянно в действии. Придет в голову мысль хорошая – тотчас же охота приводить ее в исполнение, садить, и сеять, и ждать плодов добрых.
С ранней юности Федор Михайлович познакомился с некоторыми жившими на Москве и приезжавшими по делам иностранцами. От них он узнавал о том, что творится на белом свете, о том, как живут в иноземных государствах, какие там порядки, свычаи и обычаи.
И чем более узнавал он о чуждой жизни и нравах, тем яснее ему становилось, что куда у «немцев» лучше, куда они богаче и разумнее. А все почему: потому что у них есть наука, а русские люди в темноте ходят, дальше своих четырех стен ничего не видят.
Федор Михайлович был человек чисто русский. Он любил свою родину пуще всего на свете, и, если бы ему предложили переселиться в чужие страны, где так хорошо живется, пользоваться всеми плодами наук и искусств, – он бы ни за какие сокровища не согласился на это. Ему не завидно было, что у иностранцев все так хорошо, что они так разумны, а было обидно, отчего в московском государстве совсем иное.
«Чем мы хуже иноземцев! – думалось ему. – Старики наши как пни сидят, вросли в землю, обросли мохом, их не сдвинешь. Да ведь не одни старики на свете, ведь вот я же понимаю все это и чувствую – поймут и другие. Сейчас сразу ничего не сделаешь, на все нужно время. Старики умрут, им на смену придут сыновья и внуки. Нужно поднять этих сыновей и внуков, нужно им открыть глаза, просветить их науками, тогда и у нас все пойдет на лад, тогда и наша жизнь будет нисколько не хуже, чем там, за морями. Учиться и учить надо!..»
И Федор Михайлович решился посвятить всю жизнь свою ученью. Сам он делал что мог, ни часу не упускал даром. Но этого было мало, надо было действовать, найти учителей для всех тех, кто хотел и кто был способен учиться. В Москве учителей было взять неоткуда.
Тогда Федор Михайлович, человек богатый, пользовавшийся значением при дворе и личным расположением царя, передал молодому государю свои заветные мысли. Государь их одобрил, и с его разрешения Федор Михайлович построил на берегу Москвы-реки, вблизи от города по киевской дороге, монастырь, получивший название Андреевского.
Когда постройка была готова, он призвал в свой монастырь тридцать человек монахов из разных малороссийских монастырей. Все эти тридцать человек отличались ученостью. Им было поручено образование тех молодых людей, которые пожелают учиться.
Они должны были преподавать грамоту славянскую, латинскую и греческую, риторику и философию, а также переводить книги.
Мало-помалу ученики стали находиться, не только юноши, но и люди зрелых лет.
Федор Михайлович Ртищев, по должности своей царского постельничего, обязан был почти неотлучно находиться во дворце. От обязанностей своих он не отказывался, да и ради дела не мог поступиться своим положением. Но только что оканчивалась его дворцовая служба, он спешил в Андреевский к своим монахам и частенько всю ночь напролет просиживал там над книгами да в беседе с учеными отцами.
Царь относился с неизменной благосклонностью к своему постельничему, интересовался его затеями, жаловал его монастырь и ученых монахов. С такою же благосклонностью относился к деятельности молодого царедворца и знаменитый боярин Морозов. Царю и Морозову не противоречили и другие ближние бояре.