Текст книги "Царское посольство"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
X
Вернувшись домой, Алексей Прохорович никому не сказал слова, а завидя Посникова, который все еще не ложился и поджидал его, очевидно, со злостным намерением, поспешно ушел к себе и заперся на ключ. Он тотчас же разделся, против своего обычая, без помощи слуги и лег спать.
Рассвет уже приближался, а потому можно было полагать, что посол, спавший всегда крепко, а уж особливо после пирушки, встанет поздно, гораздо позднее обыкновенного. Поэтому и истомившиеся ожиданием и бессонной ночью посольские люди улеглись, надеясь наверстать потерянное.
Скоро все в палаццо покоилось мертвым сном. Взошло солнце, по каналам рассеялся туман, накопившийся за ночь. Мало-помалу начиналось движение и заметно увеличивалось. Вот раздался дальний мерный благовест; ему отозвался другой, на противоположном конце города. Прошло, однако, всего не более трех часов с тех пор, как вернулся Алексей Прохорович от синьоры Лауры.
Вдруг дверь его опочивальни с шумом растворилась, и на пороге появился он сам, совсем одетый, в посольском кафтане и с шапкой в руках. Он остановился и увидел почти у себя под нотами двух слуг, безмятежно спавших на полу.
– Эй вы, вставать! – крикнул он и подтолкнул одного из них ногою.
Но они продолжали храпеть. Долго пришлось ему их расталкивать, пока наконец они не поднялись на ноги, протирая кулаками глаза, отчаянно зевая и все еще не видя, кто перед ними, и ровно ничего не понимая. В конце концов грозный голос Алексея Прохоровича привел их в чувство.
– Ишь разоспались! – кричал он. – Живо! Поворачивайтесь! Бегите к Ивану Иванычу да к Александру Микитичу, скажите, что я уж собрался к обедне… в греческой церкви уж ударили… Ну, живо!
Слуги кинулись будить Посникова и Александра и, в свою очередь, долго не могли их добудиться. Когда Посников наконец понял, в чем дело, то стал даже трястись от злости.
– Ишь ведь старый греховодник!.. К обедне! Словно путевый! – громко бранился он, не стесняясь присутствием слуг.
Между тем Чемоданов поднял на ноги все посольство, кричал и волновался, и кончилось тем, что через четверть часа все были готовы, гондолы поданы й «московиты» отправились к обедне в греческую церковь.
Несмотря на помятое лицо и заметно опухшие и покрасневшие глаза, кажется, никогда еще в жизни Алексей Прохорович не имел такого важного и степенного вида. Он глядел на всех, даже на Александра, даже на Посникова, строго и неприступно. Посников задыхался от злобы, совершенно бессильный, так как обстановка не позволяла ему разразиться негодующими речами.
Алексей Прохорович отстоял обедню, усердно молился, клал земные поклоны. По окончании службы он с благодарностью принял просфору, поднесенную ему священником, благоговейно переломил ее, съел малый кусочек, остальное сложил в платок и торжественно вышел из церкви.
На возвратном пути, так как уже встречались гондолы с замаскированными мужчинами и женщинами, Чемоданов время от времени выражал свое негодование.
– Однако басурманы эти как есть погибший народ, – говорил он, собственно ни к кому не обращаясь, – ну погуляй, потешься день, другой, неделю… отчего ж и не погулять, коли таков обычай… А ведь это что ж такое! Ведь они, дьяволы, меры никакой не знают, ведь этому ведьминскому шабашу у них конца нет!
– Что это ты, батюшка Алексей Прохорыч, немцев ныне порицать стал… кажись, их гульба и тебе по нраву пришлась, – не утерпев, прошипел Посников, почти с ненавистью глядя на посла.
Но Чемоданов только повел на него одним глазом.
– Погуляй день, другой, – повторил он, – отчего не погулять, не посмотреть на разные занятные действа, погуляй, да и остановись вовремя, о душе подумай, Богу помолись, попостись хорошенько… А это что ж – грех большой, незамолимый! Темный здесь люд, совсем темный… и наставить их на путь, видно, некому.
– Вот тебя бы к ним в наставники! – шепнул Посников, но так тихо, что только сидевший рядом с ним Александр расслышал этот шепот.
По возвращении домой Алексей Прохорович приказал сбирать обед, но за обедом от рыбы и пирогов с весьма вкусной рыбьей начинкой отказался, поел только овощей, закусил ломтем хлеба и выпил воды, прибавив к ней малость вина легкого.
«Спохватился, да увидим – надолго ли!» – подумал про себя Посников и тоже не стал есть рыбы.
После обеда явился Вимина с предложением показать посольству некоторые достопримечательности города, которых «московиты» еще не видели.
– Спроси его, – приказал Чемоданов Александру, – есть ли у них, окромя уже показанных нам, святыни?
– Святынь, говорит Вимина, много, – отвечал Александр, – есть в церквах нетленные мощи угодников.
– Спроси – каких угодников мощи?
Собрав все сведения и убедясь, что святыни венецейские, по большей части, – истинные святыни, Алексей Прохорович в сопровождении Вимины и своей свиты отправился по церквам, поклонялся мощам, интересовался всем, что видел, и то и дело повторял Александру, чтобы он не забыл чего и как есть обо всем записал в дневник путешествия.
Прощаясь с Виминой, он выразил ему свое большое удовольствие по случаю виденного в этот день и спросил: не известно ли ему, скоро ли дук назначит царским послам новую аудиенцию?
Вимина ответил:
– Аудиенция, насколько мне известно, назначается через два дня, и, полагаю, сегодня же вы получите приглашение. Все окончилось бы очень скоро и к общему удовольствию, если бы вы сказали мне, чего именно угодно вашему государю. Зная его желания, дук обсудил бы их в совете и на аудиенции передал бы вам уже решительный ответ. Уверяю вас, что так всегда делается с послами всех государств и не только в Венеции, но и повсюду.
Когда Александр перевел эти слова, Чемоданов ударил кулаком себе о колено и с нескрываемым раздражением воскликнул:
– Да скажи ты этому пролазу, чтоб он оставил свое плутовство и за старое не принимался! Ведь уж было ему говорено, что нас не надуешь и что мы такого глупства не сделаем: всякому не станем объявлять о таких предметах, ведать которые надлежит дуку. Так вот и скажи ему прямо, без обиняков: ешь, мол, немец, пирог с грибами, а язык держи за зубами!
У Александра не хватало, конечно, искусства перевести Вимине этот совет Алексея Прохоровича, но он все же с достаточной ясностью и твердостью объяснил ему, что лучше и не задавать послам подобных вопросов, так как они все равно никому ничего не скажут.
– Однако войдите в положение дожа и членов совета! – начинал горячиться Вимина. – Они заранее хотят знать цель вашего посольства единственно для того, чтобы вас же избавить от неловкости в том случае, если республика не может исполнить желания вашего государя. Разве приятно будет вам получить официальный отказ?
Александр перевел это слово в слово. Алексей Прохорович на минуту задумался и даже глаза выпучил, что он обыкновенно делал, когда бывал поставлен неожиданно в тупик. Но недоумение его было непродолжительно.
– Пустое! – воскликнул он. – Первым делом, отказ – всегда отказ, как ни поверни его, а вторым делом, спроси-ка ты немца, почему ж это он в голове держит, что дук откажет великому государю?
– Я ничего не знаю, – ответил Вимина, – но предупреждаю вас, что если вы будете просить денег, то это вряд ли понравится дожу. В таком случае ожидайте неблагоприятного ответа.
Чемоданов переглянулся с Посниковым и затем сказал Александру:
– Смотри, брат, не проговорись и спроси его: откуда это он взял, что мы будем просить денег?
– Он говорит, что это ему самому так показалось.
– Ну и ладно, пускай себе остается при своем, а мы тоже при своем останемся.
Опять ни с чем пришлось отъехать Вимине от упрямых «московитов».
XI
Действительно, через два дня происходила аудиенция у дожа. На этот раз царское посольство уже не испытывало никакого смущения, и величина гигантского зала казалась не столь чудесной. Алексей Прохорович почтительно, в пояс поклонился дожу и членам совета. Дож обратился к послам и сказал, что он с почтением и радостью прочел письмо московского государя, царя Алексея Михайловича, переведенное для него на язык итальянский, что из письма этого он узнал о посольстве в Венецию именитых людей, которых он с удовольствием перед собой видит, и что он ожидает услышать от них, в чем состоит поручение, данное им царем к Венецианской республике.
Чемоданов приосанился и начал говорить об отношениях Русского государства к Польше, о многих великих победах, одержанных русскими войсками, о взятии многих польских городов.
Дож отвечал, что все это ему известно, что, кроме того, он знает, с какою любовью, почитанием и надеждой относятся к Московии христианские народы, находящиеся в пределах Балканского полуострова и страдающие от турок. Поэтому-то он и обращается к могучему царю Московии в надежде, что он поможет Венецианской республике в борьбе с неверными и пошлет против них полчища казаков.
– Великий государь всегда о том тщание имеет, чтобы православное христианство из басурманских рук высвободилось, – отвечал Алексей Прохорович, – только теперь его царскому величеству начать этого дела нельзя, потому что он пошел на неприятеля своего, а как с Божиею помощью с неприятелем управится, то заключит договор с вами, как стоять на общего христианского неприятеля.
На это дож сказал о своем желании, чтобы его уведомили, когда будет окончена польская война.
– Скажи ему, что против такого его желания великий государь ничего иметь не может и что мы обещаем уведомить его немедленно вслед за окончанием войны, – приказал Чемоданов Александру.
– Эй, пора ведь и к большему делу приступать, – обратился он к Посникову, – а жутко!.. Ну, как и впрямь откажет?
– Что ж ты тут поделаешь! – ответил Посников. – С нас за тот отказ взыскать не могут, мы тут непричинны, а за чем посланы, то дело и надо справить.
– Вестимо так!
Но все же Алексей Прохорович никак не мог решиться. Он навел речь о разрыве Польши со Швецией, об отношениях России к Швеции, о худых действиях короля Густава и о всех его великих неправдах. Наконец он собрался с духом и заключил таким образом:
– И, видя таковые неправды короля шведского, его царское величество злого его начинания терпеть не станет, – так вашему княжеству и честным владетелям (он и Посников низко поклонились при этом дожу и членам совета) к царскому величеству любовь свою и доброхотство показать, прислать на помощь ратным людям взаймы золотых или ефимков, сколько можно, и прислать бы поскорее.
У Александра голос дрожал, когда он переводил слова эти. Он ясно видел на лице дожа неудовольствие.
– Мы сейчас не можем дать вам никакого ответа, – холодно ответил дож, – все сказанное вами будет записано, обсуждено, и тогда вы получите ответ наш…
На этом и кончилась аудиенция. Хотя они и не получили еще отказа, но уже по многим неуловимым признакам каждый из них чувствовал, что ничего хорошего нельзя предвидеть.
– Только как же это? Неужто дук осмелится огорчить и обидеть великого государя отказом? – спрашивал Алексей Прохорович Посникова.
– А мы-то нечто не отказали ему? – ответил Иван Иванович. – Он казаков на турок просит, а мы: постой, мол, подожди, дай войну кончить…
Чемоданов совсем повесил голову.
Через два дня явился Вимина, и из первых же слов его оказалось, что Посников прав: выходило, коли как следует раскусить слова эти, что дук и его советники не понимают, каким образом царь просит денег поскорее, а помощь свою в борьбе против Турции откладывает.
– За то ли государь ваш просит у республики денег, что хочет помочь ей в войне с турками? – прямо спросил наконец Вимина.
Алексей Прохорович так весь и вспыхнул и, строго глядя на Вимину, проговорил в волнении:
– Ты говоришь непристойные слова, простые! Великий государь наш, если изволит послать рать свою на турка, то пошлет для избавления христиан, а не из-за денег. По чьему указу говоришь ты эти бездельные слова: приказал тебе это князь или владетели?
Александр, сам взволнованный и негодующий, перевел эти слова, нисколько не смягчая их тона. Вимина растерялся и, помолчав немного, ответил:
– Я это сказал от себя.
– Ну так впредь ни от себя, да и ни от кого таких непристойных слов не говори, не то мы с тобой вовсе говорить не станем да и на порог тебя к себе не пустим! – произнес Алексей Прохорович и величественно вышел, даже не кивнув головой Вимине.
XII
– Говори, говори мне все, ничего не скрывай от меня, мой дорогой Александр!.. Разве ты можешь, разве смеешь что-нибудь от меня скрыть? Какая у тебя неприятность?.. Что случилось?.. Отчего у тебя сегодня такое печальное лицо, отчего ты так побледнел и прекрасные глаза твои будто в тумане?
Ее глаза не были в тумане – они сияли, как два маленьких солнца, и в то же время в них скрывалась неизведанная, таинственная глубина моря. Она не побледнела – на щеках ее горел румянец страсти. Лицо ее не стало печальным, даже несмотря на тревогу, вызванную смутившим ее унылым видом дорогого ей северного варвара.
– Александр! Ты молчишь… ты не хочешь быть откровенным со мною!
– Что же мне сказать тебе, сердце мое, Анжиолетта! – воскликнул он, и в голосе его прозвучала искренняя тоска. – Со мной не случилось ничего дурного… Все благополучно… С тех пор как по твоим стараниям сбиры схватили Нино, а этот убийца, которого я сбросил с моста, утонул, меня никто не преследует… Правда, эти последние дни мне приходится много работать, писать, но я привык к этой работе, и только мысли о тебе мешают моему труду… Все благополучно.
– Отчего же ты бледен, отчего ты грустен?
– Мы были вчера на аудиенции у дожа… Еще одна прощальная аудиенция… еще неделя, полторы – и мы уезжаем…
– Куда, куда вы уезжаете?
Она глядела с таким изумлением, она не понимала.
– Как куда?.. Домой, в Москву возвращаемся… Я должен навсегда покинуть Венецию, навсегда разлучиться с тобою… И ты хочешь, чтобы я был весел?
Она взяла его за руки, склонила к нему свое прелестное лицо – и вдруг засмеялась.
– Какой вздор! Ты шутишь!.. Разве ты можешь уехать?
– Разве я могу остаться? Если бы это было возможно, я не задумался бы ни на минуту… Я всю ночь не спал сегодня и все думал, все думал… Слушай, дож просит, чтобы наш царь известил его, когда будет у нас окончена война с Польшей. Когда мы вернемся в Москву – я буду всех умолять, я сделаю все, чтобы с известием об окончании войны послали меня. Мне кажется… я надеюсь, что это удастся… Кого же пошлют? Я знаю и латинский, а теперь и ваш язык, путешествие мне не новость. Венеция знакома, даже сам дож меня теперь знает… Конечно, пошлют меня, это почти наверное… и вот, может быть, меньше, чем через год, не больше, чем через полтора года, снова увижусь с тобою!.. Видишь, я солгал, говоря, что навсегда разлучаюсь с тобой… Мы увидимся… Но год! Целый год!
– Кто товорит о годе? Молчи, не смей так шутить! Не смей так шутить! – повторяла она, зажимая ему рот маленькой, надушенной, сверкавшей бриллиантами рукою. – Не год, не полгода, не месяц, не неделя! Я не могу прожить без тебя и дня, а ты говоришь о каком-то годе! Ты говоришь об отъезде… куда? В Москву ужасную, на край света, к белым медведям? Да ведь если ты уедешь отсюда – ты сто раз утонешь, морские разбойники тысячу раз убьют тебя… а там, там или медведь тебя растерзает, или какой-нибудь злой «бояр» оклевещет тебя перед твоим царем и тебя посадят в тюрьму, тебя казнят! Как же ты вернешься?.. А я, ведь я каждый час, каждую минуту буду думать, что тебя, может быть, уже нет на свете!.. Разве так можно жить? И разве я могу так прожить не только год, но один месяц? Я зачахну и умру в две недели… Сам видишь, какие глупые ты придумал шутки! Что я тебе сделала злого, что ты со мной так шутишь?
На ее чудных глазах блеснули слезы.
Но что же мог он сказать ей, чем мог ее успокоить? Хоть он и сам с каждым днем становился все более и более безумным от страсти к ней, но все же твердо знал, что возвращение его в Москву вместе с посольством неизбежно. Как это будет, как переживет он этот ужасный, с такой злобной быстротой надвигающийся день, он не знал. От полного отчаяния его спасали только мечты о возможности возвращения, и он жил этой надеждой со вчерашнего дня. А до вчерашнего дня, до аудиенции у дожа, он жил только настоящим и даже совсем не думал об отъезде, забыл о нем и вспомнил только, когда Алексей Прохорович, садясь в гондолу на Пьяцетте, воскликнул:
– Ну, как бы там ни было, ладно либо худо, а теперича скоро и восвояси!..
– Нет, ты никуда не уедешь, ты останешься со мною! – сказала Анжиолетта, внезапно успокоившись.
В ее голосе была твердая решимость, уверенность.
– Да, ты останешься со мною, – продолжала она, – твои старики уедут, и все московиты уедут с ними, а ты – пропадешь. Тебя будут искать и нигде не найдут… я хорошо тебя спрячу!.. Поищут, поищут – и уедут в Москву, скажут царю, что Александр утонул в Венеции. Ты умер… тебя нет на свете… А здесь… здесь явится другой Александр, не московит, а итальянец или испанец… Этой большой, широкой бороды не будет…
Она гладила его бороду и показывала, улыбаясь ему и сияя на него глазами, что она сделает с его бородою.
– Это странной прически тоже не будет, – продолжала она, проводя рукой по его густым, остриженным в кружок волосам, – вместо этого кафтана, этих высоких сапог ты будешь ходить в самом модном платье… и ты так изменишься, что никто тебя и не узнает… ты сам себя не узнаешь… Пройдет немного времени… мы уедем… а потом… потом я вернусь уже с моим милым мужем… О, я сумею устроить это!.. И я, и этот палаццо, и все, что у меня есть, все мои богатства – все это будет твоим… навсегда! Согласен?.. Ведь да? Ведь ты меня любишь… ты не можешь отказаться! Да? Говори!
Он побледнел как полотно.
– Анжиолетта, – сказал он, – видит Бог, что я готов сейчас же отдать за тебя жизнь, но то, что ты говоришь, невозможно. И мне обидно, что ты почитаешь меня способным на это.
– Что ты сказал? – прошептала она едва внятно и в свою очередь бледнея.
XIII
Чувство, влекшее их друг к другу, было одинаково. Их захватила стихийная сила страсти и грубо овладела ими. Оба они поддались этой силе без борьбы – и слепо повиноваться ее требованиям являлось для них теперь высшим счастьем, высшим смыслом жизни.
Таким образом, они, казалось, не могли не понимать друг друга. Так оно и было до этой минуты. После того как открылись козни Нино и Анжиолетта вернула Александру все свое доверие, между ними не осталось никаких недоразумений, и они стали жить одним общим порывом, уносившим их в тот мир поэтического опьянения, где высший эгоизм представляется высшей любовью, где грубая чувственность смело обманывает своей маскарадной красотою.
Но вот Александр, несмотря на всю страсть, томление, на весь ужас предстоявшей разлуки, не мог не только одобрить план Анжиолетты, но даже глубоко им оскорбился. Она же, в свою очередь, почувствовала себя тяжко оскорбленной тем, что он отвергает ее предложение. Она так хорошо придумала; она отдает ему всю свою жизнь, все свое богатство, хочет смело преодолеть все препятствия, победить противодействие родственников, с презрением бросить вызов общественному мнению – а он отказывается! Значит, он ее не любит!..
Чувство капризной, избалованной, привыкшей жить только для себя женщины было оскорблено не на шутку. Вместе с этим ей искренне казалось, что все жертвы только с ее стороны. Каких жертв она от него требует – этого она понять не могла, потому что далекая варварская Московия представлялась ей чем-то таким, от чего избавиться – счастье, а люди, которых он должен там навсегда покинуть, – почти даже и не люди.
Если бы он сразу, как она того ожидала, восторженно принял бы ее предложение, очень может быть, что она скоро увидела бы такие стороны своего слишком поспешно созданного плана, которых сразу не разглядела; может быть, она должна была бы сознаться, что некоторые из препятствий ей, пожалуй, не преодолеть. Но его отказ лишил ее всякой способности здраво рассуждать. Ей нужно было теперь заставить его согласиться – ничего другого она не знала и знать не хотела.
И вот она пустила в ход всю свою силу, всю свою прелесть, кокетство, все красноречие страстной, капризной женщины, решившейся добиться своего, чего бы это ни стоило.
Бедный Александр, всегда смелый и решительный, совсем спасовал перед таким неожиданным натиском, перед врагом, силы которого заключались в улыбках и слезах, в гневе и поцелуях, в страстной мольбе и проклятиях, в неотразимой прелести.
Исполнить ее желание, навсегда остаться с нею – какое это было бы счастье! Жить без нее – да разве это возможно?.. Но вместе со всем этим он чувствовал, как все в нем возмущалось и негодовало от одной мысли ей повиноваться.
– У меня отец и мать – разве я могу, разве смею заставить их оплакивать мою смерть, когда я жив?.. Такой обман – тяжкий грех и злодейство, – говорил он.
– А разве не тяжкий грех и не злодейство оставить меня и уморить с печали? – спрашивала она, глядя прямо ему в глаза и обдавая его огнем своего взгляда.
И он чувствовал, что оставить ее и уморить с печали – самое бесчеловечное преступление.
– У меня тоже ведь и отец и мать, и я готова ради тебя забыть их, – продолжала она, – во всем мире для меня ты один, и кроме тебя никого нет и быть не может… Вот как я люблю тебя, и, если тебе кроме меня кого-нибудь надо, значит, ты не любишь меня, значит, ты жестоко обманул меня!..
– Но как назвать меня, какой предать казни, если я откажусь от родины, для которой должен работать, для которой моя жизнь может быть полезной! – почти бессознательно шептал он, чувствуя, как что-то будто сосет его сердце, чувствуя какой-то невыносимый стыд и все же не отрываясь глядя на нее и сжимая ее руки.
– О, безумный! Да разве Венеция, прекрасная Венеция не лучше твоей Московии?.. Да разве я… я, отдающая тебе всю мою жизнь, не лучше твоей родины, где людей едят белые медведи, где глаза лопаются от холода?!
– Молчи, Анжиолетта! Ты не знаешь, что говоришь… Если бы у нас и лопались глаза от холода, если бы Венеция была в тысячу раз прекрасней… что ж из этого?.. Я говорю о своей родине…
Перед ним, вытесняя одно другое, проносились впечатления детства и юности… Звонили московские колокола, слышалась русская песня, чувствовалась близость матери… Вот будто въявь мелькнул уголок покойчика, где в серебряных ризах сияют образа, озаряемые тихим светом лампадок… вот проскрипели полозья быстро несущихся санок, и пахнуло морозным паром… вот ударило прямо в лицо сладким духом распустившихся веток черемухи и сирени…
– Безумный, жестокий! – слышалось ему среди всего этого. – Я жертвую для него всем, я все забываю, для меня существует только он…
– Анжиолетта, – перебил он ее, – не мучь ты меня, ради Бога!..
Но она продолжала его мучить. Она вконец его истомила, и он ушел от нее с затуманенной головою, с отравленным сердцем. Эта отрава начинала действовать все сильнее и сильнее, и то, что казалось ему невозможным, безумным, преступным, мало-помалу принимало совсем иной вид – улыбалось, манило, сулило блаженство и счастье.
Сам не зная как, он уже мечтал о плане Анжиолетты, он уже представлял себе, как скроется в палаццо Капелло, как переменит лицо и наряд и потом… потом превратится в синьора. Ему уже грезились сцены этой будущей блаженной жизни с Анжиолеттой, среди чудной итальянской природы, которая так хороша и теперь, в зимнее время, а летом, долгим, безоблачным, непохожим на короткое русское лето, – должна быть совсем волшебна…
В этих мечтах он провел всю ночь, все утро, весь день, а когда вечером пришел к Анжиолетте, она сразу, едва взглянув на него, увидела, что победила, что он забыл для нее и отца, и мать, и родину, забыл все, – и останется, чтобы исполнять всякий каприз ее скучающего воображения.
– Ты едешь? Когда ты едешь? – спросила она с торжествующей улыбкой.
Его сердце, его разум хотели возмутиться и не могли.
– Что хочешь, то и делай со мною, – я никуда от тебя не уйду и не уеду! – прошептал он, простирая к ней руки.