Текст книги "Царское посольство"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
II
Настоящий карнавал появлялся в виде несказанно-фантастических процессий. То том, то здесь, во всех местах города, мелькали, будто призраки, толпы «говорящих», а то и «немых» масок.
Вот адвокат в огромнейшем парике, весь в черном, со свертком бумаг под мышкой, что-то или кого-то защищает кричащим, шутовским голосом и выкидывает лицом, руками и ногами такие фокусы, что неумолкаемый хохот сопутствует ему всюду.
Вот французские франты, в удивительных костюмах, пристают к хорошенькой венецианке и нашептывают ей такие невыносимые комплименты, что она не знает – смеяться ли ей или считать себя оскорбленной.
Далее – Полишинель выкрикивает что-то на полуптичьем неаполитанском жаргоне. Арлекин, вооруженный деревянной саблей, крутится волчком и вертится колесом среди толпы, посылая воздушные поцелуи встречным красавицам и отпуская иногда очень тяжеловесные удары всем, кто стесняет свободу его движений. Уже больше часу он гоняется за своей Коломбиной, с которой его разлучила толпа контрабандистов, появившихся на площади в сопровождении ослов, собак и тюков с запрещенными товарами.
Бедный Арлекин мечется во все стороны и время от времени жалобно выкрикивает милое имя Коломбины. Где же она? Быть может, вот тут, среди толпы, собравшейся вокруг доброго доминиканца, который, взгромоздясь на переносную кафедру, из себя выходит, призывая всех к раскаянью? Или не увлеклась ли она этими испанскими солдатами, маневрирующими с кастильянской быстротой и ловкостью? Не поверила ли она широковещательным обещаниям этого «эмпирика» и не покупает ли у него любовный напиток – «elissire d'amore» или «воду вечной юности»?
Хорошенькая Коломбина склонна ко всему чудесному! Вот старый магик, в очках, в остроконечной шапке, с длинной седой как лунь бородою. Он делает астрологические предсказания, открывает будущее и говорит с такой серьезностью, с таким спокойствием и убежденностью, что ему нельзя не верить. Не пытается ли Коломбина с его помощью отдернуть таинственную завесу будущего?
Или она пленена кем-нибудь из этих рапсодов, этих импровизаторов, вместо лиры аккомпанирующих себе на кричащей скрипке и распевающих какие-то очень длинные, очень звучные песни, до смысла которых добраться нет никакой возможности?
Бедный Арлекин – он долго бы искал свою подругу, если бы не встретился с паяцем. Этот старый друг с наивно-простодушным видом, с каким обыкновенно друзья извещают о беде, объявил ему, что видел его Коломбину с прекрасным иностранцем у входа в театр Сан-Кассиано, где дают новую оперу.
Театр Сан-Кассиано был в середине XVII века самым модным. Здесь давали оперы, и представления эти приводили в восторг как жителей Венеции, так и съезжавшихся со всех концов Европы иностранцев. Каждый вечер густая толпа народу кричала и бесновалась у входа в театр, и места брались с бою. Ложи, за которые в дни представления новых опер приходилось платить большие деньги, были почти все абонированы венецианской знатью. Иностранец, пробившийся в Сан-Кассиано, мог смело говорить, что он видел всю Венецию. Он получал возможность вдосталь налюбоваться знаменитейшими красавицами «царицы моря», и рядом с ним, будто по волшебству, всегда оказывался любезный и всезнающий «чичероне», который в ожидании щедрой награды от тороватого «форестьера» рассказывал ему интимнейшую историю каждой синьоры и передавал такие подробности, какие только и может знать венецианский «чичероне».
Дож оказал любезность московскому посольству и прислал через Вимину приглашение в театр Сан-Кассиано. В распоряжение послов была предоставлена одна из лучших лож. Но тут главным образом сказывалось не желание сделать им удовольствие, а просто решили, что в разгар карнавала, на представлении новой оперы необычные фигуры северных варваров в их оригинальных, богатых одеждах произведут впечатление, развлекут «публику». А, как уже сказано, правители Венеции пользовались всяким случаем, чтобы развлекать и веселить народ и постоянным разнообразием развлечений мешать ему думать о таких вещах, о которых лучше всего было вовсе не думать.
– Это что же такое? Куда нас зовет дук? Какие еще чудеса показать нам хочет? – спрашивал Александра Чемоданов.
Важный посол был теперь в духе и даже нисколько не смущался тем обстоятельством, что никак не мог вспомнить, как это он два дня тому назад вернулся от синьоры Лауры. Он помнил только, что ему там было очень весело, что проснулся он утром у себя, на своей постели, с тяжелой головою, но все же с полнейшей нераскаянностью.
– Комедийное, ты говоришь, зрелище? – продолжал он. – Это что ж, как у нас в Коломенском – медвежий бой, львиная потеха?
– Вимина говорит, опера, – уныло отвечал Александр, томившийся два дня, так как два раза после вечера у Лауры был в палаццо Капелло – и оба раза не был принят.
– О-о-пера! – протянул Алексей Прохорович. – Не слыхал я что-то о таком звере и, каков он видом, не ведаю… Любопытно!
Александр даже не улыбнулся – такой мрак был у него в сердце.
– Да то не зверь, а так самое это действо комедийное прозывается.
– Так бы и говорил, братец. Что ж они, немцы, там изображают?
– Всякое, полагать надо, поют, играют на скрипицах и прочих инструментах, пляшут… Вимина говорит, что плясуньи в Венеции пречудесные.
– А!.. Это хорошо… посмотрим… Подь-ка ты, Лександр Микитич, к Ивану Иванычу и его извести о дуковом приглашении.
Александр исполнил это, но Посников, выслушав, в чем дело, решительно объявил:
– Я позорить себя не стану и в такое поганое место не пойду.
– Да ведь нельзя этого, Иван Иваныч, – заметил Александр, несколько оживляясь, – от дукова зова не след отказываться, за невежливость сочтет он, коли тебя не будет.
– И пусть считает. Меня великий государь за делом сюда послал, а не за тем, чтобы я по всяким местам срамным и поганым таскался… К тому же и без меня есть кому срамиться.
Посников был глубоко возмущен поступками Алексея Прохоровича и не только перед Александром, но и перед самим послом не скрывал этого.
– Эх, брат Лександр, жаль мне тебя: совсем погибаешь от дурного примера старших! – прибавил он, покачав головою.
Но Александр оставил без всякого внимания слова его: он надеялся увидеть в театре синьору Анжиолетту и решил во что бы то ни стало объясниться с нею.
III
Так и поставил на своем Иван Иванович Посников – смотреть басурманскую потеху не поехал. Тщетно Чемоданов стращал его, что от такого пренебрежения к луковому приглашению могут произойти большие неприятности и вред их посольскому делу, – уперся на своем Иван Иванович и ни с места.
– Никакого убытку и повреждения посольскому делу я не чиню, – говорил он, – а душа у меня своя, не купленная и не продажная, и никакая сила человеческая не принудит меня влечь на погибель сию Богом мне данную душу, поклоняться дьяволу и его бесовским прельщениям.
Алексей Прохорович, слыша такие слова, обиделся.
– Так это, по-твоему, я свою душу гублю? – спрашивал он.
– Сам знаешь! – по-видимому, очень спокойно, но с большой ядовитостью отвечал Посников.
– Нет, ты скажи мне прямо, не чинясь, гублю я свою душу?
– А коли прямо говорить приказываешь, так я и скажу: вестимо губишь. Кабы знал я, что ты такой человек, то вот, ей-ей же, не поехал бы с тобою, пусть бы кого другого из думы назначили…
Кровь бросилась Чемоданову в голову, кулаки у него чесаться стали, и неведомо чего в нем было больше – злобы и обиды или какого-то раздражающего и принижающего чувства, подсказывавшего ему, что ведь в словах-то Посникова есть правда, что дуково приглашение и посольское дело сами собою, а и помимо них – бес над ним потешается и победу празднует.
– У-у ты! Кабы на Москве мы были, я бы тебе показал, как меня такими словами порочить! – проворчал он, едва себя сдерживая и порывисто уходя от обидчика.
Посников ему вослед презрительно усмехнулся.
– Не любишь! Небось правда-то глаза колет! – прошептали его тонкие губы.
Вимине было сказано, что «младший посол» – под таким наименованием Посников обозначался с Италии – занемог и, к величайшему своему сожалению, не в состоянии выехать на вечернее представление в театр Сан-Кассиано. Чемоданов же к назначенному часу облекся в парадную одежду и в сопровождении Александра и еще трех человек из своего штата с видимым удовольствием поехал в разукрашенной дуковой гондоле наслаждаться невидимым зрелищем, нисколько не подозревая, что сам он окажется интересным зрелищем для «венецианских немцев».
Обширный и высочайший театральный зал, залитый светом бесчисленных свечей и почти до самого куполообразного потолка, в несколько ярусов, наполненный людом, помещенным в какие-то клетки, ошеломил москвичей. Они сразу не могли сообразить, что и сами находятся в клетке. Но Алексей Прохорович, по свойству своего характера, очень скоро справился с собою, поместился в кресле, на самом виду, впереди ложи, – и стал важно озираться. Он сейчас же заметил, что возбуждает всеобщее любопытство, что на него указывают, о нем говорят…
Вдруг перед его изумленным взором взвился громадный занавес, и за этим занавесом оказались лес, горы, а поближе – дом. Дверь дома отворилась, и из нее вышло несколько человек мужчин и женщин. Все они, сделав несколько шагов вперед, остановились и стали ему вежливо и почтительно кланяться. Да, он не ошибается: они глядят прямо на него и кланяются. Кто ж они? Судя по богатой одежде, должно полагать, люди важные. Алексей Прохорович в свою очередь поднялся с кресла и отвесил им низкий поклон.
Так как многие из зрителей не успели еще отвести глаз от ложи московского посольства, то это движение посла было замечено и произвело всеобщую веселость. Весь театр, позабыв сцену, глядел теперь на Алексея Прохоровича, ему хлопали в ладоши, смеялись, делали какие-то непонятные знаки, что-то кричали. Он ничего не понимал, но чувствовал что-то неладное и начинал уже обижаться. Александр, понявший, в чем дело, дергал его сзади за кафтан и шептал:
– Да садись же, Алексей Прохорыч, садись, Бога ради.
По счастью, в это мгновение раздались звуки музыки, и бывшие на сцене люди запели. Зрители успокоились, стали слушать.
– Эге! Да это, никак, потешники! Чего ж это я им кланяться-то вздумал! – самым равнодушным тоном проговорил Алексей Прохорович и строго поглядел на свою свиту. Но москвичи, за исключением Александра, глядели рты разинув на сцену и вряд ли понимали неловкость, сделанную послом.
Александр сразу забыл все и жадным взтлядом оглядывал ложи. Сердце его шибко забилось – он увидел наконец синьору Анжиолетту. Она сидела как раз напротив, а за нею, в глубине ложи, виднелись Нино и Панчетти.
Она спокойна, в ней незаметно никакого волнения. Минуты бегут, Александр изо всех сил, не отрываясь, глядит на нее, и взгляд его молит: «Да взгляни же, взгляни на меня!» Но она не внемлет мольбе его взгляда… Наконец, будто против воли, голова ее повернулась в его сторону, и взгляды их встретились на мгновение. Ему показалось, что он прочел в ее глазах гнев, презрение, почти ненависть, и в то же время он заметил через ложу от нее Лауру – разряженную, сиявшую драгоценными украшениями.
Сердце у него упало, он опустил глаза и так остался до тех пор, пока пение прекратилось и сцена опустела. Среди зрителей началось движение. Многие вставали со своих мест и выходили из зала.
Он решился. Быстрый взгляд, брошенный им на ложу Анжиолетты, сказал ему, что пора. Себя не помня и не слушая, что говорил ему Алексей Прохорович, он вышел в коридор и, быстро осматриваясь и соображая, достиг двери, которая, по его расчету, была дверью ложи его синьоры. Резким и сильным движением он рванул дверь и очутился лицом к лицу с Лаурой.
– Добро пожаловать, синьор московит! – громко сказала она.
Еще мгновение – дверь за ним захлопнется, так как Лаура ловким движением старается запереть ее. Он, перед всем театром, окажется в ложе музыкантши. Но он грубо отстранил Лауру и уж отворял другую дверь. Нино хотел загородить ему дорогу, от отшвырнул его и был перед Анжиолеттой.
Она покраснела, потом побледнела.
– Я не приглашала вас в мою ложу, синьор! – дрогнувшим голосом и гневно сверкнув глазами прошептала она.
Но он не смутился.
– Синьора! – сказал он. – Я должен говорить с вами. Умоляю вас разрешить мне это… я не уйду, синьора. Пусть меня убьют на этом месте – я не уйду.
Он так сказал это, с такой решимостью отчаянья, что она увидела необходимость согласиться на его просьбу. Этот северный варвар способен на все; он легко может сделать ее сказкой всего города.
IV
Она выразительно взглянула на своих чичисбеев. Нино позеленел, мелкие черты его красивого лица исказились. На губах Панчетти скользнула едва заметная, обычная его саркастическая улыбка. Тем не менее оба они, хорошо зная, что синьоре нельзя не повиноваться, вышли из ложи.
– У него вид дикого зверя, он, того и гляди, убьет ее! – шепнул аббат музыканту.
– Нам нельзя уходить, – вне себя от злобы и отчаянья ответил тот, – останемся у двери и, если услышим что-нибудь подозрительное, вернемся.
Они так и сделали, поместились часовыми у дверей ложи, и Нино, не обращая внимания на то, что мимо него взад и вперед ходили люди, приложил ухо к двери и жадно прислушивался.
Между тем синьора Анжиолетта, оставшись вдвоем с Александром, удалилась в глубину ложи, за тяжелый спущенный занавес, где никто не мог их видеть.
– Синьор, вы поступаете не как порядочный человек, а как разбойник! – почти задыхаясь от волнения, тоном глубокого негодования произнесла она. – Вы силою заставляете меня слушать вас… Не испытывайте долго моего терпения… чего вы от меня хотите? Говорите скорее… иначе – я не побоюсь ничего… я заставлю вас выйти из моей ложи… и вы ответите за свою дерзость…
Александр вовсе не имел вид разбойника, он был очень бледен, хотя глядел ей прямо в глаза. Он так давно – ему казалось, что бесконечно давно, – не видел этого дорогого, прелестного лица, не слышал ее голоса.
– Анжиолетта, – сказал он, вкладывая в это имя всю нежность своего влюбленного сердца, – когда человек тонет, разве может он разбирать, за какой предмет хватается?! Я не могу так жить… я тону, и, если бы мне надо было убить кого-нибудь, чтобы дойти до тебя, я, кажется, не задумался бы и убил…
– Бессовестный! – воскликнула синьора. – Можно подумать, что он меня любит, что он не обманул меня самым низким образом, что он не виноват передо мною!
– Я люблю тебя, Анжиолетта, люблю больше жизни, я не обманывал тебя и не виноват перед тобою! – твердо и все так же прямо глядя ей в глаза сказал он.
Она всплеснула руками и почти в ужасе от него отстранилась.
– Santa Maria, был ли когда на свете такой бессовестный лжец!.. Да ведь я сама, сама, вот этими глазами видела тебя в гондоле этой… этой отвратительной Лауры… ты был у нее, ты ехал с нею, ты обнимал ее.
Даже слезы брызнули из прекрасных глаз Анжиолетты. Никто бы теперь не узнал ее – будто это была совсем не она. Всегда гордая, недоступная, холодная, умевшая так владеть собою, насмешливая, одним словом, одним взглядом уничтожавшая самого смелого и решительного человека – она ли это? Куда же делась ее сила! Она превратилась в слабую, беззащитную, обиженную женщину, забывшую под влиянием ревности и свою врожденную гордость, и даже чувство собственного достоинства.
Она, патрицианка, она, Капелло, первая красавица Венеции, унизительно плачет перед этим полудиким юношей, которого две недели тому назад совсем не знала, который явился из какой-то далекой, холодной варварской страны и который уедет, быть может, тоже через две недели, уедет навсегда!
Недоступная синьора, слушавшая с насмешкой и презрением пламенные признания лучших женихов, превратилась в жалкого, безвольного ребенка в руках этого неведомого человека… Какими же чарами поработил он ее? Каким elessire d'amore ее опоил?
Никогда и никого не любила синьора Анжиолетта, не любила даже своего храброго Капелло, хоть и думала тогда, что любит, хоть и оплакивала долго и горячо преждевременную смерть его. Сердце красавицы долго молчало, и, чем дольше молчало, тем страстнее, неудержимее оно вдруг заговорило.
Какая любовь наполняет теперь ее, гордую и прекрасную синьору? Пришла ли эта любовь с тем, чтобы не уходить больше, не допустить рядом с собою и на свое место никакого нового чувства и навсегда озарить всю жизнь своим ярким роковым светом? Или это гроза налетевшая, скопление стихийного электричества, которая после могучего удара разрешится и рассеется, будто никогда и не опаляла молнией, не потрясала громовыми ударами? Или, наконец, это каприз скучающего воображения?
Будущее, очень близкое, быть может, будущее, решит эти вопросы, а покуда, какова бы ни была сущность ее чувства, Анжиолетта полна страсти и самых женственных, естественных ее проявлений. Быстрое, неизбежное превращение совершилось над нею, она такова, какою бывает всякая женщина, когда любит, – все равно, воображением ли, сердцем или душою.
Неизвестно, чем бы окончилась эта сцена, если бы Александр растерялся. Но северный варвар, несмотря на то что и в нем разряжалось электричество, сверкала молния и грохотал гром, все же достаточно владел собою.
– Ты это видела, Анжиолетта? – сказал он, не опуская глаз. – Значит, так оно и было, но я этого не помню, клянусь тебе – не помню… Я не могу постигнуть, как это могло случиться, но все, что могу вспомнить, все, что знаю, я сейчас расскажу тебе, и ты суди сама, ты не можешь мне не верить.
Он правдиво рассказал ей всю историю злополучного посещения палаццо Лауры. С первых же слов его Анжиолетта стала жадно слушать и только все торопила его. Но он не мог говорить скоро: латинский язык хоть и хорошо ему был знаком, но все же непривычен.
Он еще не успел окончить рассказа, как уже ее руки были в его руках, и она, впиваясь в него взглядом, говорила:
– О, я начинаю понимать!.. Да, да, ты не можешь выдумывать… ты не обманываешь меня, мой дорогой Александр! О, какая гнусная интрига!..
Она склонилась к нему и прошептала:
– Прости меня за то, что я могла в тебе усомниться… но подумай сам, ведь я видела, я видела своими глазами!
– Если бы я тебя так увидел – я не поверил бы глазам своим! – отвечал Александр, счастливый, сияющий, окрыленный. – А теперь ведь все это прошло, это мне так тяжко… не будем вспоминать… Ведь ты уж не прогонишь меня? Ты позволишь мне прийти к тебе?!
– Но только нет, я не могу так оставить этого! – вдруг вспыхивая, воскликнула она, подходя к двери и отворяя ее.
Она чуть с ног не сшибла Нино, который так и прильнул к этой двери, стараясь подслушать, что говорят в ложе.
– Что прикажете, синьора? – оправляясь, прошептал он.
– Войдите.
Он повиновался.
– Синьор, – спокойно и презрительно сказала Анжиолетта, – если когда-нибудь вы осмелитесь войти в палаццо Капелло или где бы то ни было подойти ко мне и мне поклониться – я попрошу дожа избавить Венецию от вашего присутствия… а вы знаете, обратит ли дож внимание на слова мои.
Нино широко раскрыл глаза, побелел и остался неподвижным. Он не верил ушам своим.
V
– Нет, синьора, хоть вы и сердитесь на меня, а подвергаться вашему неудовольствию для меня очень прискорбно, я все же повторяю: напрасно вы так поспешно и оскорбительно изгнали Нино…
Это говорил аббат Панчетти на следующий вечер после спектакля в театре Сан-Кассиано.
Анжиолетта полулежала на своем обычном месте в уютной гостиной палаццо Капелло и, хотя было еще довольно рано, не намеревалась покидать своего прелестного домашнего туалета. Бесчисленные звуки карнавала, доносившиеся сквозь спущенные занавеси окон, не прельщали ее. В первый раз в жизни карнавал казался ей надоедливым, несносным вздором, и она не понимала, каким образом люди могут находить веселье в этих шутовских процессиях, представлениях, криках и шуме.
Ее веселье было здесь, в четырех стенах ее гостиной. Оно чуть было не погибло, но вернулось к ней снова. Он, ее милый северный варвар, проводил ее вчера из спектакля, он три счастливых часа провел у нее сегодня утром и должен был снова явиться после заката солнца.
Но солнце зашло давно, а его все нет… Конечно, у него есть обязанности, он не всегда свободен, но, Боже, как это томительно, скучно! Ей невыносимо стало это одиночество, это ожидание, так невыносимо, что она даже призвала Панчетти.
Но аббат не развлекает ее; он сидит в почтительной позе, загадочно и как-то неприятно глядит на нее и вот начинает уверять, что она дурно сделала, прогнав этого ненавистного Нино, который чуть было не погубил ее счастья. При одной мысли о поступках этого интригана краска гнева залила ее щеки.
– Молчите, аббат! – воскликнула она. – Человек, способный на такую интригу и клевету, на такие бессовестные поступки, не может быть моим чичисбеем, и с вашей стороны очень, очень нехорошо за него заступаться.
– Я не заступаюсь за него нисколько, я согласен с вами, что поступки его отвратительны… но я жалею синьора московита.
И при этих словах его взгляд так и пронизал Анжиолетту. Она не могла скрыть своего беспокойства, но представила себе мощную фигуру «московита», как бы созданную для борьбы с белыми медведями под снегами страшного и непонятного севера, и, вспомнив крошечного, слабенького Нино, рассмеялась.
– Ваш музыкантик нисколько не опасен… Синьор Александр одним пальцем его уничтожит.
Аббат нервно задвигался в кресле.
– О, конечно! – сказал он. – Но слыхали вы когда-нибудь о Луиджи Пекки, синьора?
– Луиджи Пекки?.. Да разве он здесь?
– Здесь, и я еще на этих днях с ним встретился. Он сумел выпутаться из всех неприятностей и опасностей, вернулся в Венецию и по-прежнему силен, как слон, храбр, как лев, по-прежнему он самый страшный «браво» Венеции, готовый за несколько золотых монет отправить на тот свет кого угодно.
Анжиолетта хотела говорить – и не могла. Она будто застыла на месте и быстро, быстро соображала.
«Вот Александра нет, а он обещал быть непременно… Нино действительно имеет дерзость быть в меня влюбленным… ненавидит Александра всем своим мстительным сердцем… Ведь это из ревности он придумал адский план, который совсем было и удался ему… Но его замыслы разрушены, он посрамлен, выгнан… Можно себе представить, какая ненависть, какая жажда мщения теперь в нем бушуют!.. Он не остановится ни перед чем… если страшный „браво“, наемный убийца, ловкий и хитрый, здесь, если Нино с ним сговорился… О, Боже!..»
– Панчетти, – прерывающимся голосом прошептала Анжиолетта, – зачем вы заговорили о Луиджи Пекки?.. Разве вы знаете что-нибудь?.. Или это одни ваши предположения?
– Таких вещей, пока они не случатся, знать нельзя, – спокойно сказал аббат, – конечно, Нино не сообщил мне о том, что он нанял Луиджи Пекки для того, чтобы подкараулить синьора московита и умертвить его… но…
– Что «но»?.. Да говорите же скорее!
– Но… – продолжал невозмутимо и медленно аббат, – несчастный Нино безумен от страсти к вам, синьора.
– Да как же он смеет! Разве я подавала ему когда-нибудь повод…
Панчетти пожал плечами.
– Даже picolla bestia имеет право любоваться солнцем и любить его, – сказал он с самым серьезным видом, – так и сердцу человека, кто бы он ни был, нельзя запретить обуявшей его страсти… Другое дело, если он позволит себе выражать ее… Так вот, видите ли, синьора, еще после того, как синьор московит был здесь в первый раз, Нино объявил мне, что он так или иначе изведет его.
Анжиолетта уже не думала ни о какой сдержанности – она вся превратилась в ужас и волнение.
– Изведет? – воскликнула она. – Как же вы мне тогда же не сказали?
– По какому бы праву стал я передавать вам такие вещи?
– Право!.. По какому праву! Santa Maria… оставьте это… ну, да, вы видите, вы знаете… и я не хочу скрываться… Я люблю синьора Александра… да, люблю его, слышите ли вы это! Так не томите же меня… говорите все, что знаете!
Хотя ничего неожиданного не было для аббата в признании синьоры, но все же то, что она так прямо решилась говорить об этом, его озадачило. «Значит, это не шутка, не простой каприз… она так полна страстью, что не находит даже нужным скрываться… А, впрочем… ведь московит скоро уедет, и после такого признания она невольно станет ко мне ближе… бездна между нею и мной с этой минуты перестанет существовать… мостик через эту бездну построен, готов… это хорошо!»
– Конечно, я скажу вам, синьора, все, что знаю, – опуская глаза, произнес он, – я знаю, что вчера, после спектакля, Нино отправился к Луиджи Пекки, а сегодня, когда синьор Александр выходил отсюда и садился в гондолу, я видел, как один замаскированный человек указал его другому. Нино указал его Пекки – я уверен в этом, я сразу же узнал их обоих.
Бедная Анжиолетта вся похолодела.
– Боже мой, Боже, что же нам делать?
Она заломила руки, подняла глаза к нему – и стала до того прелестной, что Панчетти не мог выдержать и совсем наклонил голову, лишь бы не видеть ее.
– Но вы-то, вы! Вы такой же враг мне, как Нино, вы еще хуже его! – задыхаясь, говорила синьора, начиная, как безумная, метаться по гостиной. – Ведь если бы тогда же вы мне сказали… я бы успела написать, предупредить… инквизиция в мгновение послала бы сбиров… они схватили бы Пекки и Нино… А теперь… теперь, быть может, уже поздно!.. Бегите… вот… я напишу…
Она кинулась к столу, трепетными руками искала бумагу, чернильницу, перо.
– Успокойтесь, синьора, – сам начиная несколько волноваться, говорил Панчетти, – это не так еще скоро делается… Пекки хоть и очень ловок и опытен, но все же ему в один день невозможно напасть на синьора московита…
– Отчего, отчего невозможно?
– Пекки, как и всякий «браво» высшего сорта, всегда производит свое «dar uno sfriso» таким образом: он под верхнее платье надевает подушки и крепкую сетку и прежде всего старается встретиться со своей жертвой и затеять ссору за бутылкой вина. Если же это окажется невозможно, он выжидает в удобном месте и, приготовясь к защите, загораживает человеку дорогу. С ним поневоле приходится вступить в поединок… ну, а исход такого поединка всегда один и тот же…
– Так что же? Разве это может меня утешить? – стонала Анжиолетта.
– Может, потому что в один день вряд ли Пекки найдет случай встретиться с синьором Александром.
Анжиолетта наконец нашла перо и принялась писать одному из своих дальних родственников, члену совета Десяти, объясняя ему, что узнала об опасности, грозящей иностранцу, и прямо называя имена Пекки и Нино.
Запечатав письмо, она подала его Панчетти.
– Скорее, скорее пошлите с этим Антонио – он расторопен, пусть доставит письмо синьору Риччи, пусть найдет его где бы то ни было… А вы сами ступайте в московитское посольство… если он там – скажите ему, чтобы он не выходил из дому, пока я не извещу его о том, что опасность прошла… Если его нет – ищите, ищите его всюду и не возвращайтесь, не найдя его… Я буду ждать здесь. Буду ждать… и увижу – действительно ли вы мне преданы… или и вы – враг мой!..
Панчетти поклонился и молча вышел из гостиной.
Анжиолетта осталась одна. Она упала на колени, залилась слезами и стала молиться. Она всегда считала себя доброй католичкой; но если бы могла теперь сознавать что-либо, то поняла бы, что молится в первый раз в жизни.