Текст книги "Царское посольство"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
XXI
Мы в царском терему, в покоях великой государыни, царицы Марьи Ильинишны. Покои эти многочисленны, но не обширны – все бы они уместились в одну из зал палаццо какого-нибудь богатого венецианского патриция. Потолки низенькие, окошечки маленькие, а печи и лежанки большие, изразцовые, все в затейных узорах. С непривычки душно в этих своеобразно красивых покойчиках, и приезжему из-за моря человеку, конечно, должно странным казаться – зачем это люди, большую часть года проводящие в четырех стенах, помещают себя в такие клеточки. Если в долгие холодные месяцы нельзя пользоваться воздухом и приходится запираться да топить печи, – так жилье-то хоть себе надо устраивать обширнее, да выше, да светлее. Добро бы нужда, невозможность, но ведь о нужде и невозможности нельзя же говорить во дворце царей московских.
Все это так, но велика сила привычки, отцовского и дедовского обычая, – и если до сих пор западные европейцы никак не могут, вечно страдая в холодные зимы, додуматься до наших печей и двойных рам, то нечего удивляться, если царица Марья Ильинишна отлично себя чувствовала в своих маленьких, душных покойчиках и решительно противилась введению каких-либо новшеств в исконный строй своей теремной жизни.
Все эти новшества, стремление к заморским обычаям, к изменению или забвению своих, от дедов заповеданных, – все это казалось царице Марье Ильинишне греховным, и, замечая подобную греховность в своем супруге, она сильно смущалась. Она даже пробовала в первое время смело высказываться перед царем и убеждать его отречься от всякой иноземщины, бежать от греха и соблазна. Но царь, любящий и ласковый, часто готовый поступиться многим, лишь бы угодить своей доброй хозяюшке, в этом остался непреклонен, на первый раз отшутился, на второй отмолчался, а на третий вспыхнул как порох.
– Чего ж это ты ко мне пристала, Марья? – крикнул он. – Отвяжись и впредь, слышь ты, не серди меня… не твоего ума это дело!.. Я тебе в твоих теремных распорядках не мешаю, не мешай и ты мне!
Марья Ильинишна пробовала было возразить, уверить, что ведь она не в противность ему говорит, а о его же душе помышляя. Но он так грозно взглянул на нее, что она увидела перед собою не доброго супруга, каким он всегда был с нею, а разгневанного, грозного царя. Слова замерли у нее на губах, и с тех пор она возвышать голоса не решалась и только, указывая о новшествах, горячо молилась: «Не введи его во искушение, но избави его от лукавого!»
Чем более склонности проявлял царь вместе со своими приближенными к нововведениям, тем сильнее держалась царица за старые порядки жизни. В охранении этих порядков она видела прямую свою обязанность и неуклонно ее исполняла.
Марья Ильинишна родилась и выросла в небогатом дворянском доме и была образцом хорошей русской женщины XVII века со всеми ее достоинствами и недостатками. Положительных достоинств в ней было много, что же касается недостатков, то они, по тому времени, представлялись опять-таки чуть ли не в числе первейших достоинств.
Прежде всего царица была прекрасной хозяйкой, хозяйство оказалось ее призванием. Если бы судьба и ловкая, бесчеловечная интрига боярина Морозова, погубившего первую царскую невесту, Ефимию Всеволодскую, не возвели ее, из бедного дома Ильи Милославского, на вершину почестей, если бы она сочеталась браком не с царем, а с заурядным дворянином, – дом этого дворянина превратился бы под ее управлением в образец всякого порядка, добро в нем приумножалось бы с каждым годом, и стал бы он воистину «полной чашей». Судьба сделала ее царицей, поставила во главе громадного хозяйства, и содержание, смысл и цель ее жизни нисколько не изменились, они стали только обширнее, труднее, мучительнее.
Царица недоедала и недосыпала в своих вечных хозяйских заботах, и заботам этим суждено было, более чем каким-либо другим причинам, сократить век ее. Она доходила до всего, знала всякую мелочь, во всем принимала живое участие.
Когда новая женщина или девица поступала в царицын штат, Марья Ильинишна тотчас же узнавала всю ее подноготную и затем ничего уж не забывала. «Матушка-царица» становилась сразу «судьбою» и играла первейшую роль во всех как крупных, так и мелких обстоятельствах жизни теремной жилицы.
Из этого редко выходило что-либо дурное, редко приходилось жаловаться на «судьбу», так как царица, олицетворявшая ее, была добра и милостива. Глубоко благочестивая и строго нравственная, Марья Ильинишна оказывалась беспощадной, если узнавала о чем-либо непотребном, происходившем в тереме. Суд ее в таких случаях был скор и суров. Но устроить, хорошенько все обдумав, брак какой-нибудь теремной жилицы – это царица очень любила: и разрешит, и о приданом не позабудет, и благословит, и потом не оставит своими милостями.
Настя Чемоданова, по вступлении своем в царицын штат, сразу же пришлась по нраву Марье Ильинишне. Расспросив ее по своему обычаю обо всем и выслушав ее бесхитростные и прямые ответы, царица решила, что девка добрая и проступок ее, по ее юности и глупости детской, извинить можно. План царя выдать Настю за Александра Залесского и устроить примирение враждующих стариков тоже весьма нравился царице.
Уже полтора года жила Настя в царском тереме и во все это время ничем не навлекла на себя гнева хозяйского. Напротив того – царица была до крайности довольна ею и даже просто ее полюбила.
– Добрая девка, тихая, послушная, а уж мастерица какая – на все руки! Золото, а не девка! – говорила про нее Марья Ильинишна и другим своим боярышням в пример ее ставила.
Действительно, Настя оказалась на всякие рукоделия большой искусницей; какое кружево вязала, как шелками да золотом вышивала – загляденье! И прилежна была: сядет за работу да и сидит час, другой и третий… Глаза пристально, не отрываясь глядят на пяльцы, рука ходит сама собою, мерным монотонным движением продергивает шелковую или золотую нитку, а мысли… где они? Далеко где-то.
И хорошо под эту тихую, однообразную работу гулять мыслям…
Едва начнет она работу – мигом встрепенутся мысли – и улетят туда, за моря, в далекие неведомые страны, где находится ее милый и откуда не доносится о нем ни одной весточки. Летят мысли, залетают в то самое тридесятое царство, где небо сходится с землею, и стучатся, и просятся, и вопрошают неведомый мрак: где он? Где он? Но мрак неизвестности безответен.
Только бывает и так: вдруг, будто сквозь рассеявшийся туман, мелькает милый образ – и все яснеет, все яснеет. Глядят на нее его ясные очи, чувствует она его дыхание на щеке своей, слышит его голос, повторяющий одно и то же: «Настя, моя Настя!».
И сердце ее, замирая от тоски, шлет ему один и тот же вопрос: «Милый, да когда же ты возвратишься?»
XXII
– Настя? А, Настя?.. Настасья Лексевна? Да неужто, матушка, не слышишь?
Это царская постельница теребит за рукав задумавшуюся девушку, искусные пальцы которой выводят по алому атласу крестики да звездочки хитрого узора.
Настя встрепенулась, крылатые мысли сразу слетелись из страны чужедальней – и замерли.
– Что это ты, девка? Работаешь, так уж ничего не видишь и не слышишь, ровно сонная… Заработалась совсем, одурманило тебя от работы, не подневольная та работа, не урок срочный тебе задан… Складывай-ка ты свое рукоделье да ступай к царице, она тебя звать приказала.
Настя сложила пяльцы, прикрыла их шелковым платочком, оправилась и побежала к царице. Она застала Марью Ильинишну одну, отдыхавшую после целого утра всяких хозяйственных хлопот.
Поклонилась Настя низким поклоном и почтительно спросила:
– Что, государыня наша милостивая, приказать изволишь?
– Ничего я тебе не прикажу, – отвечала царица и улыбнулась.
У Насти екнуло сердце. Недаром эта улыбка! И она вопросительно, сама не зная отчего, краснея как маков цвет, глядела прямо в прекрасные карие глаза царицы.
– У меня для тебя есть новость, – помолчав, сказала Марья Ильинишна, – и новость та хорошая: отец твой на Москву вернулся.
Настя не удержалась и громко, радостно вскрикнула.
– Да, вернулся, ныне утром, мне это государь сказал… значит, теперь и твоему житью здесь у меня конец наступает. Отец, чай, захочет тебя к себе взять, так ты будь готова.
Настя совсем растерялась и стояла, не зная, что ей сказать, как быть.
– Что это ты? – все с той же улыбкой спросила царица. – Али отцу не рада, али домой не хочешь?
– Рада я, государыня, рада… как же мне не радоваться.
Но это было все же не то.
– Договаривай, Настя, спроси меня, коли спросить что хочешь. Я тебе отвечу.
Но у Насти сил не хватило – она только все больше и больше краснела. Ее смущение понравилось Марье Ильинишне.
– Баловница ты – вот что! – весело сказала она. – Ну да, Бог с тобою, слушай: суженый твой вернулся жив и невредим. Поладил он со стариком твоим либо нет – я того не знаю. Но что мной тебе обещано, то и будет сделано. Совсем я тебя еще не отпускаю, а соберись ты и тотчас же поезжай повидаться с отцом, побудь дома часа два времени – и возвращайся. Колымага тебя ждать будет. Сама увидишь, каков отец… так, стороною, попытай его, послушай, что он говорить станет, а как вернешься, приходи ко мне… тогда видно будет, и мы обсудим. С матерью твоей, как уезжала она, я уже обо всем переговорила, она противиться не станет, а только, дело понятно, против мужниной воли не пойдет.
Настя поблагодарила царицу, как умела, и с замирающим сердцем поехала домой.
Она была очень рада свидеться с отцом, которого любила сильно, но к этой радости теперь примешивался такой страх, такая неизвестность. Однако, когда она увидела толстую бородатую отцовскую фигуру, все забылось, и с громким криком кинулась она ему на шею, прижалась к нему, целовала его и не могла нацеловаться.
– Дочка… Настюшка… голубка моя! – повторял, весь сияя и в то же время с навертывающимися на глаза слезами, Алексей Прохорович. – Да постой ты, погоди… дай взглянуть-то на тебя!.. Ничего себе девка, поправилась… не изморили тебя в царском терему… выросла… ей-ей, выросла!
И он гладил ей голову, и любовно глядел на нее, и прижимал ее к своему сердцу. Это был самый счастливый день в его жизни, и никогда не думал он даже, что бывает на свете такое счастье. Он дома, у себя, со своими! Он ощущает присутствие жены, дочери. Ему казалось странным, как это он мог так долго жить без них.
Но первая радость прошла, и Алексей Прохорович остановил порыв своей нежности, превратился в прежнего, всегдашнего Алексея Прохоровича. Настя засыпала его вопросами, мать вторила ей. Сначала он отвечал неохотно, немногословно, но вдруг разговорился, увлекся воспоминаниями и стал рассказывать разные эпизоды из своего путешествия.
Хорошо, что ни Посникова, ни Александра тут не было, а то они с удивлением услышали бы о таких вещах, о которых до сих пор не знали. Особенно интересной и ужасной вышла у Алексея Прохоровича битва с морскими разбойниками.
– Они это за нами, – рассказывал он, увлекаясь больше и больше и глубоко веря в то, что рассказывает, – мы от них, а они за нами… вдруг подводный камень… корабль наш так и сел на него. Они на нас наскочили и давай стрелять.
– Ай, страсти какие! – воскликнула Чемоданова, закрывая лицо руками.
– Да, мать моя, страсти немалые, хорошо, что вас, баб, с нами не было.
– Так как же вы-то, батюшка? – робко спрашивала Настя.
– А так же вот, дочка, они стреляют, и мы стреляем, они за сабли, и мы за сабли… вот этой самой рукою я шестерых разбойников уложил… с маху!.. И не пикнули!
Настя вздрогнула, а мать даже отскочила в ужасе и глядела на мужнину руку, будто на ней была кровь шестерых разбойников. По счастью, Алексей Прохорович от сцен ужасных перешел к описанию природы и стал рассказывать о том, что в тех странах немецких зимы совсем нет и круглый год зеленые деревья, а на тех деревьях растут золотые яблоки.
– А вот ты бы, батюшка, нам с матушкой хоть по одному такому яблочку привез! – заметила Настя.
– Глупа ты, – ответил отец, – они хоть и золотые, а все ж таки портятся, и никак их довезти невозможно.
– А вот, батюшка Алексей Прохорыч, – заговорила жена, – намедни Макарьевна, странница, приходила и Господом Богом клялась, что в тех самых немецких странах водятся люди с песьими головами. Видал ты тех людей?
– Как же, пришлось сию погань видеть! – ответил Алексей Прохорович.
– И что ж, батюшка, точно, песьи головы?
– Ну да, песьи, вот ни дать ни взять, как у нашего Шарика.
– И лают?
– Вестимо лают.
– Как Шарик?
– Не совсем так… лают-то они лают… только по-немецкому. Да я, матушка, и не того еще навидался… в Венеции-то, в том самом граде, что дьявольскою силою на воде стоит и не тонет… я там и чертей видел… такие хари, что как вспомню, ажно мерзко станет!
Чемоданова содрогнулась, плюнула и перекрестилась. Настя во все глаза глядела на отца. Если бы кто другой стал такое рассказывать – она бы не поверила, но отцу она не смела не верить; она вся ушла в рассказ его и вдруг, сама не зная каким образом, громко сказала:
– Люди с песьими головами… черти… так, значит, и Алексаша всего этого навидался!
Сказала да и ужаснулась, как такое могло громко сказаться. Но слова не вернуть – и отец его расслышал. Он вдруг нахмурился.
– Это что ж такое, Настасья? – мрачно выговорил он. – Никак, ты за старое…
Это старое в миг один нахлынуло на него, поднялась в сердце вражда к старику Залесскому, и сам Александр представился не таким, каким он теперь знал его, а прежним мальчишкой, осрамившим его, нанесшим ему кровную, несмываемую обиду.
– Настасья! – крикнул он. – Чтоб я не слыхал больше этого имени… Не то худо будет!
Он поднялся с лавки и по своему обыкновению вышел, хлопнув дверью.
Настя отчаянно взглянула на мать и, рыдая, упала головой ей на колени.
XXIII
Когда Александр ясным, свежим осенним утром подъезжал к родительскому дому, его охватили чувства радости и в то же время беспокойства. Ведь вот во все эти долгие месяцы скитаний по белому свету он так редко вспоминал и отца и мать, так редко, что можно было подумать, будто он совсем их не любит, будто они совсем и не нужны ему. Но теперь, когда через несколько минут он должен был их увидеть, его сердце готово было выпрыгнуть от радости.
«Здоровы ли они, все ли там по-прежнему? – приходило на мысль и тотчас же дополнялось мучительным предположением: – А вдруг… вдруг без меня что-нибудь случилось неладное… вдруг мать… или отец…» – И радость быстро сменялась мучительным беспокойством.
Вот он видит крышу родного дома, из трубы, как и всегда в этот час утра, поднимается дым.
«Это она там… присматривает за стряпнёю… готовятся пироги… с кашей и луком, а то с говяжьей начинкою и с яйцами… пироги подовые… во рту тают!..»
Он уже чувствовал во рту вкус этих любимых подовых пирогов, которыми он с детства объедался и никак не мог объесться.
Он у ворот, стучит… калитка отворяется, собаки заливаются громким лаем, но вдруг стихают; они узнали хозяина и радостно визжат, кидаясь к нему, прыгая на него, стараясь лизнуть ему руки.
– Батюшки-светы! Лександр Микитич!.. Соколик… Это Аким, старый верный Аким.
– Все ли… все ли у нас в добром здоровье? – спрашивает Александр с упавшим сердцем и дрожью в голосе.
– Все, касатик, все, батюшка!..
Он вырывается от собак и, никого и ничего не видя, бежит в дом и кричит:
– Батюшка! Матушка! Где вы? Я вернулся!
– Где? Что? – И мать, рыдая, трепеща и безумствуя от восторга, душит его в объятиях, и целует, и мочит слезами, и крестит, и причитает.
Ему хорошо, ему отрадно, он готов пить эти соленые материнские слезы – так они ему милы, сладки и дороги.
– Мать, да что ты, али рехнулась, али белены объелась… да отпусти ты его… не души… дай взглянуть на него и поздороваться по-человечески!
Это говорит отец, но в его голосе нет раздражения, а одна только радость.
Наконец Антонида Галактионовна на мгновение отпустила сына, и он очутился в могучих объятиях отца и почувствовал его крепкое троекратное лобзание. Он прижал к губам мясистую, покрытую волосами отцовскую руку, а затем тот трижды перекрестил его и, отстраняя от себя, промолвил:
– Покажись-ка!..
– Ишь как оброс… почернел!.. Видно, не больно сладко жилось… не на матушкиных перинах валялся! – продолжал Никита Матвеевич. В глазах у него была ласка, какой Александр никогда не знавал прежде.
– Санюшка, ангел ты мой Господний! Да полно, ты ли это? Глазам своим не верю! – между тем снова кинулась на него Антонида Галактионовна. – Ведь я по тебе все глаза выплакала, все сердце иссушила… живым тебя никак не чаяла видеть… и сны мне все снились такие нехорошие… то вижу, будто ты по морю плывешь один в лодочке и поешь такову жалобну песенку, то будто вернулся ты от басурманов, ан гляжу я, а у тебя-то хвост вырос, так из-под кафтана-то и мотается… Да ведь и не раз я такой поганый сон видела, и ужас на меня напал, и тошно так мне стало… Позвала я Ульянку-странницу, что сны разгадывать мастерица… рассказала ей мой сон про хвост-то, а она мне – ни слова, только поглядела на меня этак жалостливо и рукой махнула: лучше, мол, и не спрашивай.
– Ну, чего ты про хвосты врешь… нашла тоже время! – крикнул Никита Матвеевич. – Ты бы лучше о том подумала: ведь Лексашка-то, чай, проголодался… да и меня что-то как будто на пирог позывает.
– И то, и то! – заторопилась Антонида Галактионовна. – Глупая я, глупая! Мигом велю на стол собрать… и пироги, поди, уж готовы!
– Матушка! Какие у нас ныне пироги-то? Подовые? С начинкою? – не утерпев, спросил Александр.
– Подовые, Санюшка, подовые, алмазный мой!..
Как одно мгновение пролетел для Александра час, быстро пробежал и другой. Подовые пироги были такие, что мать три раза подкладывала и могла бы подложить и в четвертый, да отец пристыдил:
– Что это, Лексашка, никак, тебя полтора года голодом морили?
Пробовали было Залесские расспрашивать сына о том, о другом, только он отвечал совсем не так, как им, видно, хотелось. Антонида Галактионовна приготовилась наслушаться всяких ужасов, а, по словам Александра, выходило, что за морем никаких ужасов и в заводе нету – правда, была одна буря на море, только обошлась благополучно. Никита Матвеевич тоже ожидал чего-то и ловил каждое сыновнее слово. Наконец не выдержал, сам спросил:
– Ну, а тот-то?..
– Ты это о ком, батюшка?
У Залесского ноздри раздвинулись.
– О ком?.. Ну об этом…
– Об Алексее Прохорыче, что ли?
– Какой он тебе Алексей Прохорыч… С чего это ты его величаешь?.. Ну да… чай, он тебя, аспид, поедом ел?
– Нет, батюшка, грех будет пожаловаться… В первое время точно, косился он на меня, только потом обошлось, и никакой обиды я от него не видал, окромя ласки… Грех пожаловаться.
– Гм! – мрачно промычал Никита Матвеевич, и видно было, что ему гораздо приятнее было бы узнать, что Чемоданов за все время долгого пути всячески мучил его сына.
После обеда, когда старик по обычаю пошел вздремнуть, Александр обежал весь дом, потом кинулся в сад и, даже не ощущая тяжести, произведенной непомерным количеством съеденных пирогов, устремился по знакомым дорожкам. Ничто без него не изменилось. Вот он и у забора, в кустах, у проломанной доски. Она забита.
– Настя! – крикнул он, но никто не откликнулся.
А тут вдруг мать – видно, за ним по пятам гналась. Благо, не услышала его крика. Заговорила она о том, о другом и свернула на Матюшкиных.
– Ждут ведь они тебя, Санюшка! – объявила она. Но он не испугался.
– Пускай себе ждут, – спокойно ответил он матери, – долго им ждать придется!
Антонида Галактионовна растерялась.
– Да как же так, Санюшка?.. Неужто у нас опять пойдет беда за бедою?..
– Зачем беда за бедою?.. От бед Господь избавит… А теперь что ж нам заранее толковать-то!..
– Так ты бы хоть прилег отдохнуть с дороги, мой ненаглядный, – грустно сказала мать, – я вот за батюшкой, за попом Саввой послала… Как отец выйдет, мы молебен отслужим, возблагодарим Господа за твое возвращение.
XXIV
Видя Россию, со всех сторон окруженную врагами, конца борьбы с которыми не предвиделось, зная, что и внутри государства далеко не все благополучно, что того и жди начнутся в том или другом из городов русских новые «гили», наконец, помышляя о ежегодно увеличивавшемся истощении казны государственной и тщетно изыскивая способы для ее пополнения, царь Алексей Михайлович не мог почесть себя счастливым. С того самого времени, как почти ребенком сел он на престол отца своего, не было ни одного года, провожая который он мог сказать: «Хороший был год, спокойный, мирный, благополучный!» Все года оказывались тревожными годами, и будущее представлялось далеко не в розовом цвете.
Будь у царя иной характер, он извелся бы, измучился, и, естественно, сам изводясь и мучаясь, других бы изводил и мучил. Но недаром Алексей Михайлович носил наименование «тишайшего», недаром называли его «благочестивейшим». Великое терпение развил он в себе, и глубокая его вера в милосердие Божие давала ему возможность спокойно взирать на всякие земные превратности, не падать духом во дни неудач и несчастий. При этом он умел, утомясь от дел и забот государственных, отдыхать в делах и заботах своей частной жизни. Такая смена деятельности и впечатлений при неизменно умеренном и воздержанном образе жизни подкрепляла его силы.
С большим интересом узнал царь о возвращении посольства из Венеции. Призвав Чемоданова, Посникова и Александра, он долго и подробно расспрашивал их о путешествии, попечалился, что дело, за которым он посылал их, не удалось; но успокоился, выслушав объяснения послов о том, в каком великом почтении находится у всех народов российское государство.
Дневником путешествия царь остался очень доволен и оставил его у себя для того, чтобы внимательно прочесть на досуге.
Сказав свое царское спасибо послам, Алексей Михайлович остановил ласковый взгляд на Александре.
– Радуюсь, – сказал он ему, – что ручательство, за тебя мне данное Федором Михайловичем, оправдалось. Вижу, что ты был исправен и объем сего писания твоего указывает, что ты не терял даром времени… А, впрочем, – прибавил царь с едва заметной улыбкой, – может, я поторопился похвалить тебя… может, за тобой есть провинности?.. Доволен ли ты им? – спросил он, обращаясь к Чемоданову.
Алексей Прохорович, не ожидавший этого вопроса, взглянул на Александра и вдруг ответил:
– Что ж, я ничего… я доволен… Коли ты, ваше царское величество, спрашивать изволишь, так должон я ответ держать по совести… Изрядно он обязанность свою правил, и мне на него не жаловаться!
– А ты? И у тебя нет на него жалобы? – обратился царь к Посникову.
Иван Иванович хотел было что-то сказать, да, видно, побоялся, что не воздержится и скажет что-нибудь такое, за что не только Александр, но и Чемоданов на всю жизнь окажутся его злейшими вратами. Поэтому он не сказал ни слова, а только поклонился, благодарствуя царя этим поклоном за внимание и в то же время как бы подтверждая благоприятный отзыв старшего посла.
– Значит, моя похвала тебе у места, – сказал царь, снова взглянув на Александра, – теперь ты достаточно приобвык и, надеюсь, не без пользы станешь служить нам и посольском приказе.
Александр благодарил доброго царя за его милости и чувствовал, что милости эти только что начинаются, что царь не забыл о судьбе его.
Так оно и было. Отпустив всех, Алексей Михайлович удержал Чемоданова и, когда они остались вдвоем, заговорил с ним об его дочке. Не успел посол вдоволь накланяться и наблагодарствоваться, как уж понял, в чем дело.
«Ишь ты! – пронеслось в его мыслях. – И царь за него! Парень-то не промах… ловко обделал дело… ну, что теперь… как быть мне?..»
Между тем царь говорил:
– Мне ведомо, что у тебя нелады и вражда с отцом его… все мне ведомо… Но ведь вражда – дело греховное. На детях помиритесь, и Господь благословит ваши семьи. Что он малый добрый и с головой – ты сам с этим согласен. Времени у тебя было довольно узнать его…
Алексей Прохорович стоял молча и, сам того не замечая, громко сопел, ибо этим сопением выражались одолевавшие его самые противоречивые чувствования. Царь пристально глядел на него.
– Я тебя не хочу неволить, – сказал он ему, – ты отец, и власть твоя отеческая при тебе… Я только совет подаю тебе добрый, а ты поступай как ведаешь… Коли сказать что желаешь, – говори смело.
Царь глядел так ласково и так «просто», что вся робость Чемоданова исчезла. Он почесал у себя в затылке и заговорил:
– Истинное ты слово молвил, ваше царское величество, вражда – дело греховное, да только и так бывает, что не хотелось бы враждовать, а никак нельзя иначе… Самый этот Лександр, он хоть и обидчик, он хоть и озорник, но не в нем дело… я ему простил, и как вы наказывать мне изволили перед отъездом нашим в немецкие и иные страны, я его оберегал, и обиды он от меня не видел… Только как же это такое будет… после всего-то… как могу я поклониться Миките Залесскому? Воля твоя, государь, а мне Микитке Залесскому не кланяться!
Алексей Михайлович укоризненно покачал головою.
– Вот то-то вы все… гордость в вас сидит не по званию… Себя-то вы не по росту высоко ставите, а заповеди-то Господни забываете! Мне, вишь, Микитке Залесскому не кланяться! А Микитка Залесский, поди, то же самое про Алешку Чемоданова скажет! До старости дожили, а судите как малые дети, что в камешки на улице играли да сварку затеяли… Ну и не кланяйся… и он тебе не поклонится… а коли вы оба старую свою дурь и вражду из сердца вон вырвете, то и без поклонов у вас дело сделается. Даю я тебе две недели сроку, и через две недели ты приходи ко мне и скажи мне свое решение: желаешь ли на своем поставить али доброго совета послушаться. Покамест же – прощай.
С этим словом царь ушел из палаты, а Чемоданов остался с понурой головою и недоумением во взгляде.