355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Императрица Фике » Текст книги (страница 8)
Императрица Фике
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 20:00

Текст книги "Императрица Фике"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

И щелочка его узкого глаза выразительно мигнула.

Действительно, ему ли, толстому, жирному человеку, любителю вина да юных мальчиков, было ездить и сражаться в угрюмые предзимние дни, причем и будущее было так же безнадежно, как и все настоящее? И Темир-вельможа с завистью спросил:

– А как наши татаре у вас на Москве живут? Хорошо?

– Как у Христа за пазухой! – с готовностью ответил боярин и тоже подмигнул глазом с московским прищуром. – Действуй, князь, коли не хочешь, чтобы тебе голову здесь отвертели, как куру!

И, расправив плечи, Иван Федорович внушительно добавил:

– Все ведь к одному идет! Понимать надо! Сила теперь наша! Московская! Москва встает!

Ехать сам к царю Ахмату великий князь Иван, конечно, не мог: кто бы мог поручиться за его безопасность? И не раз и не два еще Иван Фёдорович ездил в Ордынскую ставку и каждый раз чего-нибудь да добивался.

Ахмат-царь уже соглашался, чтобы к нему великий князь прислал бы сына своего царевича Ивана Ивановича, но и в этом было ему отказано. Ахмат-царь соглашался вести переговоры, если будет к нему прислан от великого князя послом воевода, которого давно и хорошо знали в Орде – Федор Басенок. Басенок был в добрых отношениях с татарами, от них получил он немало даров. Но великий князь не согласился и на это.

Зато переговоры под рукой боярина Товаркова с Темиром и с другими татарскими вельможами шли настолько успешно, что при его отъездах из ханской ставки все больше и больше татарских вельмож толпилось у стремени его коня, подсаживало на седло, все больше узеньких глаз заглядывало в его московские глаза.

– Княже великий! – сказал Иван Федорович своему господину, вернувшись в очередной раз как-то перед вечером из вражьей ставки, когда в избе на случай никого не было. – Боюсь я!..

Он, замолчав, зорко глянул в веселые глаза великого князя.

– Чего забоялся, боярин?

– Боюсь я того, княже великий, как бы ордынские бояре сами своего царя-то не порешили! – выговорил Товарков и стал поглаживать меховое ожерелье своей шубы. – К тому дело идёт. Темир-то мне прямо сказывал, что ихний салтан воевать боится, ночами от дум аж преет… Не знает он, куда ему деваться…

Боярин из-под длинного насборенного рукава вытащил пять толстых растопыренных пальцев и стал их загибать:

– Назад в Орду скакать – раз! Да там наши его поджидают… Сюда, на Москву, – два – не мочно! Темир мне давеча обиняком сказывал, что остается только один путь – третий. – И, отставив ногу в коневом сапоге, прищурив один глаз, боярин Иван Федорович вымолвил значительным шепотом: – Теперь ему уж больно гребтится переведаться за обман с его дружком – Казимиром-крулем, что тот его в такое дело всадил, да и сам помогать не пришел. И Ахмат-царь ныне своих татар шлет недаром кормиться в литовские города. А поголодает он еще на Угре немного, так и самого Казимира сожрет! Ей-бо… Ха-ха! Дело-то наше, смекаю так, выгорело, княже великий!

Боярин поклонился, и с рукой на бороде, с непроницаемым видом вышел из избы. А великий князь поднялся с лавки, встал перед Одигитрией…

Москва и москвичи, прознав про то, что великий князь шлет Ахмату-царю дары, заводит переговоры, опять стали требовать боя с Ахматом-царем. Снова загремел в посланиях своих владыка Вассиан: собственное красноречие не давало ему покоя.

К концу октября ударили уже крепкие морозы. Угра покрылась уже крепким льдом, а ордынские полки через нее все ж не переходили. Теперь москвичи, перебираясь с дозорами на татарскую сторону, сами тащили оттуда татарских «языков», полубесчувственных от холода, голодных, ожесточенных на своего владыку. Ордынская сила разваливалась на глазах.

И все ж Иван Васильевич осторожно основывал свои расчеты, учитывая самые трудные, самые невыгодные варианты могущих произойти событий.

Ведь как раз именно голод, холод, отчаяние и могли ведь в конце концов бросить ордынские полки на русских! А береговые позиции на реке Угре, такие удобные летом, стали неудобны зимой – в снегах не было открытого ровного места, чтобы выйти на последний решительный суйм[27]27
  Схватку.


[Закрыть]
.

Великий князь Иван Васильевич решил отвести свои полки к Боровску, поближе к Москве, где местность была для нас выгодней. Он приказал произвести этот отвод скрытно, внезапно, чтобы татаре, увидя, что русские отступают, не бросились бы на них сдуру вдогон… Отступление, начатое в ночь на 7 ноября, в жестокий мороз, по снегу проводилось очень спешно… Когда стало утро, московские полки были уже далеко и быстро уходили среди белых, инеем опушённых берез и зеленых елочек, обложенных снегом.

А когда они остановились на своих рубежах, то оставленные сзади охранные отряды донесли удивительные вещи.

Как только татаре при занявшемся дне заметили, что московские люди ушли, в их стане поднялись крики.

– Урус уходит! – кричали татаре. – Не хотят с нами биться… Стало быть, и нам самим можно уйти, никто уж не ударит нам в тыл…

По лукавому совету Темира-вельможи теперь Ахмат-царь бросился зорить города Казимира: двенадцать городов позорил и пограбил он, мстя своему союзнику! В конце декабря, нагруженный богатой добычей, считая, что он достаточно вознаградил и себя и своих воинов за утрату московского улуса, Ахмат-царь двинулся домой, на восток.

Но даже и в извечно спокойных степях история тогда уже стала убыстрять свой ход. Про неудачу ордынского царя под Москвой узнала вся степь, как равно и про бескровную, умную победу Москвы. Прознала степь и про ту богатую добычу, которую Ахмат-царь повез из литовских земель. Отлично учла степь, что за такие дела Ахмат-царь не будет в почтении ни со стороны Москвы, ни со стороны Польши. И «из ядущего вышло ядо мое»!

Царь Ордынский, потеряв удачу, а с нею свой авторитет, стал лакомой добычей для своей же братии, для мелких ханов.

Он и сам понимал это, что ни к чему ему было зимой, по снегу, возвращаться в свою Орду, которую позорил воевода князь Ноздреватый. Нужно было где-нибудь перезимовать, отсидеться, а там, по весне, подкормив коней, предпринимать дальнейшие шаги. И царь Ордынский прошел прямо на полдень, по Северному Донцу, к его устью, где и стал станом неподалеку от Азова. Рать его сильно убыла, многие его уланы[28]28
  Легкие конники.


[Закрыть]
отбежали уже домой, куда, впрочем, не попали, так как их хватали по степным тропам многочисленные враги.

Прослышав про Ахматовы плохие дела, поднялся с Севера старый его враг – хан Шибанской орды, стоявший у Тюмени. Зарясь на большие богатства, взятые Ахматом в Литве, да еще сильно приумноженные степной молвой, шибанский хан Ивак с одной тысячей лихих всадников кинулся в степь, подговорив своего шурина, ногайского мурзу Ямгурчея, с пятнадцатью тысячью всадников. Вся эта хищная рать полетела к тем местам, где стоял Ахмат, искать его в степных снегах.

В ночь на 6 января, когда темная снежная степь полна была легкого синего света звезд, конники Шибанской да Ногайской орд подошли к ставке Ахмата. Перед светом вышел ущербный красный месяц, снег стал медного цвета и блестел, как фарфор. Крепкий мороз подымал облаком дыхание коней и людей, опушал татарские малахаи и шубы целыми бородами инея… А потом, уже перед самым светом, пал плотный на степь туман и совершенно скрыл конников. И когда на востоке разлился сперва синий, потом серый свет и показались первые нити жидко-красной зари, на спящую ставку Ахматову с гиканьем, посвистом бешено ринулись по звенящему снегу тысячи коней.

Ахматова ставка еще спала, дело было кончено в одно мгновенье. Хан Ивак сам ворвался в белую теплую вежу Ахмата, который было вскочил со своих войлоков да ковров и схватился за оружие. Поздно! Сраженный ударом клыча, последний царь Ордынский рухнул, заливая кровью тлеющий очаг, уголья зашипели, раскалились, запахло паленой шерстью ковров. Спавшая с ордынским царем польская полонянка забилась под шелковое одеяло и, сложив руки, молилась громко по-своему.

Ордынского царя Ахмата вытащили из его вежи и тут же обезглавили. Кровь хлынула на утоптанный снег, и хан Ивак, откатив ногой в меховом сапоге грозную когда-то голову, посмотрел в желтое лицо своего старого соперника.

– Писарь! – крикнул он. – Отпиши великому князю Московскому, что его враг убит мной… Помог мне в этом бог… И отпиши, что Ахматовы сыны теперь царями больше не будут, а только князьми. Нет больше Ордынских царей!

Глава 8. Победа

На самое Рождество втягивались на Москву рати великого князя Ивана после столь неслыханным порядком, без крови одержанной умной победы. Великий князь въезжал в Москву во главе своих воевод, князей, бояр, ближних людей, торжествующий, как всегда, молчаливый и сосредоточенный. Народ толокся на тесных улицах Замоскворечья, на Красной площади, над Москвой гремели победу колокола. Великий князь въезжал из-за Москва-реки и смотрел, как Кремль высился, весь озаренный солнцем, осыпанный серебряным снегом, белокаменный, с золотыми куполами. На новых башнях, стоявших пока среди деревянных стен, уже сидели византийские орлы… Пусть тревожна была еще Москва, хоть еще тень войны лежала на ней, народ был радостен и одет в новые шубы, шапки, цветные платы. Над женскими румяными лицами саженным каменьем горели уборы. Вступили в Кремль, на паперти великого князя встретил митрополит, соборные великие чины. За золотыми, серебряными ризами, за черными рясами монахов толпилась великокняжья родня. Великий князь сошел с коня, опустился на колени, принял благословение и вошел в новый Успенский собор.

Хоры гремели «Осанна». Пятиярусный иконостас сверкал золотыми цветами свеч. По круглым четырем колоннам подымались ввысь, уходили в купола, в небо изображения святых людей, ангелов, архангелов, всего того, чего никто никогда не видит, но о чем постоянно думают люди.

Хоры певчих с обоих клиросов перекликались на греческом языке. Рычали дьяконы, синий дым ладана, пронзенный солнечными потоками из высоких окон, был полон высокого торжества.

У великокняжьего места Иван Васильевич увидел жену Софью.

Как счастлива она была! Москва, Московское великое царство наконец освободилось от трехсотлетнего ига кочевников. От того ига, которое навалилось и висело безысходно над ее городом, над Константинополем, над Царь-градом… Которое угрожало всей Европе. Москва достигла здесь всего того, о чем только мечтала Европа в своих безуспешных семи крестовых походах для освобождения Иерусалима.

Никогда она не могла сделать того, что сделала Москва.

«Разбить дерзкого, бесчисленного степняка и этим открыть путь государству более высокого, небывалого порядка…»

Грудь захватывало от волнения, на глазах кипели слезы…

И Софья в своем греческом царском наряде упала на колени перед великим своим супругом – великим князем Московским.

– «Осанна в вышних!» – гремели хоры. Народ плакал от радости победы. И Иван Васильевич почувствовал, что этот день Москвы в его личной жизни и, может быть, в жизни всего человечества – величайший миг.

На холодные его глаза набежала теплая слеза.

Выдержка, мудрость, расчет великого князя Ивана Васильевича были так очевидны, что у всех его недавних противников язык присох к гортани. То, что им казалось робостью, оказывалось величайшей смелостью, тончайшим расчетом. Всем стало понятно – могут они еще многого ждать от этого человека, залитого заревом свеч, в зеленой татарской шубе, на щеке которого багровело пятно – след укуса крепкого мороза в подмосковной зимней войне.

Начал расти Кремль с княжением Ивана Васильевича. Так и стоит он до наших дней, созданный в те далекие и страстные годы. Встали вокруг него белокаменные стены с фигурными башнями. В нем самом встали три собора – Успенский, Благовещенский да Архангельский. Встали две палаты – Набережная да Грановитая, а при наследнике Ивана Васильевича и Софьи – при Василии Ивановиче – отце Грозного, Ивана Четвертого, – встала и третья палата – Золотая, золотом расписанная, как была когда-то в Константинополе.

А Иван-то Иванович Малый, красавец, все-таки так и помер безо времени, царствовать ему не пришлось, хоть и звала его вся Москва царевичем, и царствовал после Ивана – сын ее, Софьин, – Василий Иванович.

Три лестницы спустились от этих палат прямо к соборам – Красное крыльцо, Золотое крыльцо да то крыльцо, что теперь стало папертью Благовещенского собора. Для великокняжьих, большого чина пиров стала Столовая изба. И на месте теперешнего Теремного дворца стала «Постельная изба», княгинина половина.

Из древнего Пскова, из Лазарева монастыря писал когто в Москву свое прозорливое послание старец Филофей, слова которого гремят доселе, как медная труба:

«Ты, пресветлейший и высокопрестольнейший государь и великий князь, просиял в Москве, в столице великого народа. В твое царство, о царь, стоящий за правду, сходятся теперь все державы мира. Царству Москвы не будет конца…

Пишу это единственно из любви к тебе! Прошу тебя – ты не будь скуп, будь щедр всем, что имеешь!..

Будь милосерд, откинь всякую немилость, и царство твое будет вечно расти.

Утешай тех, кто плачет, день и ночь, давай помощь тем, кто вопиет о помощи! Всех, кто обижен, избавляй от обид…»

И стоит Москва и сердце Москвы – Кремль.

Ночь царя Петра

…Прошло сто лет – и что ж осталось

От сильных, гордых сих мужей,

Столь полных волею страстей?

Их поколенье миновалось —

И с ним исчез кровавый след

Усилий, бедствий и побед.

В гражданстве северной державы,

В ее воинственной судьбе

Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,

Огромный памятник себе…

А. Пушкин

Глава 1. Привезли!

Погасли розовые снега, отгорели вишневые зори. Упала ночь, звездная, с тусклыми огоньками деревень, мимо бежали, чернели деревья. Как стали подъезжать к Москве – о полуночи, из-за острых елок вылез ущербный месяц с ушами, – мороз приударил пуще. С грохотом неслись по ухабам два возка, ямщики закуржавели бородами и воротниками, лошади бежали в пару. Над Москвой нависали дымы, окна светились, на холоду тявкали не в охотку псы.

По ухабам возки проскакали заставу Белого города, караул с алебардами, тускло блеснул фонарик, пустились вниз по Царевой улице[29]29
  По Тверской.


[Закрыть]
к Кремлю, мимо тынов темных изб, домиков в одно, в два жилья[30]30
  Этажа.


[Закрыть]
. Въехав через Воскресенский мост на Красную площадь, колыхались среди лавок, церковок. У надвратных икон горели лампады в слюдяных фонарях, Василий Блаженный тускло светился под месяцем. Мост через ров у Никольских ворот был спущен, гулко отозвался топот копыт. У воротной избы стояли караульные в тулупах – уже ждали: в облаке пара выскочил в зеленом мундире офицер, в низкой треуголке, с фонарём.

– Кто едет?

– Его высочество государь-наследник Алексей Петрович! – раздельно сказал из возка в приоткрытую дверь Толстой. – Хе-хе! Государь мой, чего ж, упрежден будучи, спрашиваешь, какая персона следует!..

Офицер скомандовал презентацию, возок уже ехал дальше, под ворота. В отсвете фонарей мелькнуло длинное бледное лицо царевича под летучей тенью крестившейся руки. Снег, кругом снег, на снегу так и видится царевичу замок святого Эльма, словно синим лаком крытое море, осыпанный солнцем летнего утра Неаполь, розы в саду…

Возок гулко чиркнул правым отводом внутри ворот, качнулся, въехал в Кремль. На толпе толстых соборов лежал мутный свет месяца, горел годуновским золотом под облаками Иван Великий, торчали в пестром беспорядке кровли, шпицы, бочата царева дворца. Повернули направо, у высокого крыльца ямщик на первом возке хрипло крикнул «тпру», второй отозвался. Возки стали.

Стены, дворцы, башни, соборы, стража обступили со всех сторон.

– Ин, ваше высочество, выходи! – сказал, выйдя первым, Петр Андреевич Толстой, оборачивая к возку бровастое лицо. – Будешь скоро батюшкину персону зреть, а наше дело, слава те господи, кончено…

Он перекрестился и спросил строго офицера:

– Где государь?

– Входи, Петр Андреевич! – раздался из-за дубовой двери знакомый голос.

Толстой шагнул через порог, за ним, наклонившись, – гвардии капитан Румянцев, рослый, красивый, непреклонный. Петр уже стоял им навстречу – гигант, голова под потолок, тень перегнулась через угол, лицо дергается. На столе пара восковых свечей, зеленое сукно, бумаги, карта Европы. Не дослушав приветствий, Петр заговорил сам:

– Господа! Весьма доволен, что вы мое желание выполнили и наш пожар, что за рубежом тлел, прекратили. Дело ваше считаю не только моим, несчастного отца, делом, но делом всего государства. И, помолчав, прервал себя:

– Брат мой, Карл-цесарь, здоров ли?

– Сказывали нам, здоров гораздо! – улыбаясь и поиграв бровями, ответил Толстой, – он отвел руку с шапкой назад, кланяясь по церемониалу. – Сдается, однако, что наша оказия у его цесарского величества много крови отняла. Царевичу-то он недаром знатные замки готовил! Как назад ехали – Вену с ходу проскочили и здоровья Карлу-цесарю не сказывали, дабы известная персона там не задержалась!

Царь опустился в кресло у стола, голову опер на руки, потом зорко глянул на свечу, сдавил пальцами нагар, смял его и продолжал свою мысль:

– Или впрямь думал цесарь, нашей смерти дождавшись, Алешку из замка того с салютом в Санктпитербурх на престол препроводить? Оно бы, пожалуй, куда ловчее бы вышло против того, как римский костел да польский король Жигимонт Гришку Отрепьева нам на Москву в цари посадили… Тот-то ведь Гришкой был, самозванец, а этот-то настоящий был бы, царевич Московский – Алешка! В самое бы сердце нашей страны хворь бы свою венскую всадили… Ай-яй! Да не допустил бог…

Часы звучно отбили двенадцать – полночь на 1 февраля 1718 года. За лунным окошком, заваленным вполовину снегами, звучно отозвались куранты на Спасской башне, и потом долетела глухо перекличка дозоров с кремлевских стен:

– Сла-а-вен город Москва-а!

– Сла-а-вен город Каза-ань!

– А теперь, господа, отдыхайте, – сказал Петр. – За службу вашу от государства благодарность возымейте. Эй, денщики!

И ворвавшимся с грохотом Петр приказал:

– От Преображенского да от Семеновского полков два батальона в Кремле поставить! У всех ворот караул держать накрепко, из Кремля не выпускать, в Кремль не впускать никого. А к завтрему, бог даст, разберемся!

– Славен город Ярославль! – долетало издали.

Длинна зимняя ночь. Насилу перестучать ее часам звонким перестуком, перебить звучным боем. Хоть петухи во дворцах уж ночь окликнули, а до рассвета далеко.

«Эх, Алешка! Алешка!»

В рубахе голландский долгой, в шубке на лисьих черевах, бессонно сидит царь один в своем кожаном кресле. Думает, думает… Трубка дымится. В углу лампада с самоцветами перед образом божьей матери.

«Да! Силы-то уходят… Не тот уже Петр… Намедни в Питере захворал, чуть богу душу не отдал. Ну хорошо. Умри я тогда, вступил бы Алешка на престол. А там что? Алешка! Сын!»

И вспомнил Петр, как он еще молодым в первый раз с Москвы в Архангельск ездил, ждал там голландских кораблей, чтобы их посмотреть, да что надо на них купить, а царица матушка Наталья Кирилловна велела тогда трехлетнему Алеше письмо отцу писать, звать его назад скорее, на Москву. И от лица малютки было писано на плотной бумаге красивой скорописью:

– «Здравствуй, радость мой батюшка, царь Петр Алексеевич, на множество лет! Сынишко твой Алешка благословения от тебя, света моего, просит. Пожалуй, радость наша, к нам воротись, государь, не замешкай! Не покручинься, радость моя, государь, что худо письмишко, еще, государь, не выучился…»

«Алешка! Сын! Эх! Против отца пошел!

Сам маленький, глаза серые, как цветки, тоненький, бледненький, а веселый. И мать его, царица Авдотья, тоже тогда все ласковые письма в Архангельск слала, тоже все назад, в Москву, звала. И вон как оно обернулось, что Алешка натворил! Всё так же назад зовет!»

Молодой Петр в Архангельске тогда впервой на море глядел. Любовался – вот оно, море-окиян!

Привольно в Архангельске, в порту. По первым осенним дням, к Успенской ярмарке сходилось там больше сотни кораблей – голландских, английских, с вольных ганзейских городов – с Гамбурга, Любека, Бремена… Веяли пестрые чужие флаги. Добрые товары везли к Москве – всякие изделия: сукна да полотна тонкие, кружева да вина, золотые да серебряные вещи, стекло, посуду, оружие, аптечный товар да наряды всякие. В ту щель архангельскую словно свет особенный тек…

В Немецкой слободе домики, что на берегу реки Двины там стояли, и то по-другому, не по-нашему выглядели: не избы рубленые, смурые, а ловкие, аккуратные, с красными черепичными крышами, не с бычьим слепым пузырем, не, со слюдой, а со стеклами в окошках, а на окнах – занавески, лентами подхваченные, цветки цветут… В церкви – чисто, музыка играет. Эх, нам бы, нам эдак-то! Каждый у них человек на месте, за себя постоять может, сам свое дело понимает да делает. Без понуканья… Гостиный их двор – большой, в целу версту, с башнями, со складами… Они там свои товары прятали от нас же, от хозяев! Соленый ветер дует с Белого моря – хмельней, размывчивее всякого вина да пива. С запада ветер! Петр узнал его и потом, как он на подаренной ему английским королем яхте с адмиралом в Англию шел… Над буро-зеленым морем за кормой вставал брусничный рассвет, а впереди море, белые гребни машут да облака… Море шумело, кипело – море ведь, не мертвая земля! Ветер был крепок, шли вполпаруса. Берег Англии впереди показался белой полосой, крепость Орфорд салютом – огнём, дымом, грохотом – приветствовала царя…

Жизнь!

Суда летят навстречу на всех парусах… Закат горит впереди, сгустились сумерки, а яхта, оставя свой конвой в Готане, все летела и летела вперед, в багровую Темзу-реку, где тесно толпились у причалов корабли…

А по нашей-то Двине-реке к морю и вдоль ее берегов со скудными березками да с острыми елками – под бледным небом тоже – плыло к Архангельску и наше добро, шло за границу. Пенька серая лохматилась, что мужичьи бороды, хлеб в мешках, лес в плотах, кожа пахучая, смола, ворвань, воск, сало, мед, рыба… Всё саморощенное, не рукодельное, всё от большого изобилья немного собранное. И везли, гнали, тащили это неформенное добро к Студеному окияну мужики в синих посконных портках да рубахах, и северный ветер заворачивал их то и дело у поясницы над крепким телом… Какое бедное богатство! Какие косматые, берестой, дерном да соломой крытые деревни! Какие головы – русые да рыжие, лохматые, стриженные под горшок, бородатые, кустистые! Какие глаза – светлые, да добрые, да застенчивые, а во хмелю страшные, словно за силу свою неналаженную мстить кому хотят, себя не жалея… «Эх, кабы этих людей обтесать да обладить, сделать, чтобы они как след бы были!..» – видел тогда Петр.

Шибко наживались иноземные купцы на наших товарах, а за море к себе иностранцы наших не пускали, сами ездили к нам: не хотели нам науки своей давать, держали ее про себя. И восемнадцатилетний саженный парень Петр уже ясно понимал: добром они своей науки не отдадут! Силой, силой да хитростью брать придется науку у Европы!

А для этого самого нужно крепко, сообща стоять всем вместе, всем народом, всей семьей для своего же интереса.

А семья?

Семья-то царева над ним, Петром, тогда словно над мертвым плакала, за полы его хватала, домой тянула. Мешала Петру. Жена молодая, Авдотья, в пуховиках да в перинах ночами ревмя ревела, Анной Монсовой в глаза тыкала. Одно только и было слово: страм да страм, да разве так-де в старину цари-то делывали?.. Царь-то он – как Иван Великий – стой в золотой шапке, чтобы все смотрели да с голов шапки бы роняли. А ты-де во все дела сам лезешь! Нехорошо! Негоже!.. Сестры-царевны да тетки-царевны – девки-перестарки, – по теремам до по монастырями сидючи, змеями шипели. Ну, а Софья-сестра, та просто, на его петровские воинские потехи-замыслы, на солдат молодых глядя, злобно бормотала:

– Это что ж? Что ж? Это конюха каки-то!

«Ха! Вот тебе и конюха! Полтавскую победу добыли! Конюха! Дура!»

Петр гневно хлопнул ладонью по столешнице. Тихо. Мыши скребутся, денщики храпят за стенкой… И на рубленных в лапу стенах дворца чудятся Петру они, родные лица, в больших волосах, в бородах… Смелым, упрямым ревнивым светом наперекор темноте горят их родные глаза. А кругом-то темно-о! Ельник да береза. Осина… Неяркое солнце. Зори летние, длинные, во всю ночь, зимними долгими ночами треск лучины. Чашки деревянные, черные, хлеб черный, избы черные от дыму…

А у народа сердце смелое, сильное.

Помнит Петр, как однова, в жарком июле, крик стоял над Красной площадью. Валом валил народ к Лобному месту, потом к Красному крыльцу, а потом – в Грановитую палату. С иконами, да с евангельями, да со старыми книгами… С большими крестами. Хотел народ слушать спор о вере истинной, хотел узнать, как ему жить светлее. В Грановитой-то два царя-мальчика – Ваня да Петя в золотых шапках на тронах сидят смирно, кругом весь синклит – царицы, да тетки, да сестры, да бояре, да духовные власти, да разного званья люди… Сергей Нижегородский-то впереди, за ним Никита Пустосвят, оба в рясках бедных… У Никиты глаза на худом лице, как у волка, горят, бороденка дрожит… Он все как есть знает, как нужно верить, где правды искать. В старине она, правда, – где ж больше? В обиходе, в обычае!

Патриарх Иеремия, весь как есть золотой, белый, ему тихо глаголет: – Уймись! Однако на патриарха Никита Пустосвят лает смело. Сел посередь палаты, ноги худые в лаптях раскинул, кричит:

– Никуда не уйду! Давай всенародно на Лобном месте спорить! Или теперь старые книги не в книги? По старым-то книгам Русь строилась, вон как выросла, до Китай-земли дошла! Вы-де еретики, царей с толку сбили! Победихом! Победихом!

И руку с двуперстием вверх тянет… Бунт!

Ну, похватали тогда народу. Никите горячую голову на Красной площади отрубили, Сергея в Ярославль, в Спасский монастырь сослали. Аввакума – того еще раньше огнём пожгли. За вяканье, за хулу на царский дом! Утихло? Куда там! Московские-то стрельцы, что от Разина на Волге да на Дону казацких вольных обычаев навидались, набрались, и в Москве свои круги собирать стали, ладили и здесь сами собой править, как на Дону водилось да еще в вольном Новгороде. Стояли они к тому же за старую веру… Тут-то и началось! Государство тряслось! Под низким потолком царского покоя, в свете свеч, через изразцовую печь, через красную лампаду словно метель крутит, метет… Лица, лица, лица… Бунты! Стрелецкий бунт в свежее майское утро 1682 года… Высокие казацкие шапки, кафтаны синие, красные, желтые, лазоревые, с перевязями. Глаза горят огнем. Правды ищут, да не там, где надобно…

У Спаса за Золотой Решеткой царева родня – Нарышкины прячутся, дрожат. Седой боярин Артамон Матвеев взмахнув полами шубы, с жалостным криком «господи помилуй», летит вниз с крыльца – бросили его стрельцы прямо на пики, на секиры. Под топоры. Молоденького Ивана Кирилловича Нарышкина, дядю царя, свои родные же выталкивали из храма к стрельцам:

– Иди! Нас-то не губи!

Крики гремят: – Любо ли, братцы?.. – Любо, любо, братцы-товарищи! Любо! Любо!

Народ!

Дядю Ивана в куски изрубил народ! Вот чего! Пляшет щека у царя, память жжет, как огонь.

Прошло шестнадцать лет, и снова молодой царь Петр скачет из-за границы домой, в Москву. На стрелецкий бунт. Кровью пришлось заливать пожар. Горели по Москве костры, в четырнадцати застенках калили пытошный снаряд. Дыбы стояли и виселицы по воротам Белого города в десяти местах, в Замоскворечье в трех местах да по стрелецким слободам у трёх съезжих изб.

Везли стрельцов тогда на казнь в телегах, с иконами да со смертными свечами в руках под вой, плач жен и детей. Молчали бородачи. Упрямые люди! Везут их, а они сами себя заживо отпевают… Господи, что за народ! Могучий народ!

Грудь с грудью срубился со старыми порядками Петр. Знал он, куда нужно идти. Не в пустыни, не в церкви, а на люди. К Европе! К морю! Сам стрельцам головы рубил, боярам своим приказывал рубить. Те дрожат, боятся, а делать нечего – рубят, бедняги! Царь приказал! А теперь, еще через двадцать лет, стало видно Петру, что народ-то прав, он света хотел, да на нем, на темном, другие играли, к старому звали.

Вот она, сестра Софья-царевна, а за ней и другие царевны… Как Петр по пятому годочку после отца Алексея Михайловича остался – сидело тогда в царевом дворце девять царевен… Все девки, кому их замуж отдашь, – ведь царевны-ы! Стареют, по монастырям ездят, кормы нищим на помин родителей ставят, на пяльцах ризы да пелены вышивают, сплетни, разводят, шипят. Ну, а Софья-сестра! Ох, Софья, Софья – оле[31]31
  Старое восклицание: горе, увы!


[Закрыть]
тебе! Хотела ты быть царицей Пульхерией с Царьграда!

И среди боярского, упрямого, ленивого своевольства своим умом сам себе с младенчества дорогу прокладывая, – понял Петр крепко и ясно, кто народ-то разжигал, с дороги сбивал. Народ верит просто, валит за иконами, а иконами-то они и вертят. Кто? Бояре, бояре ради своего своеволия, наживы, злобы. Бояре! Иван Грозный, что всегда для Петра образцом был, недаром за бояр взялся, опричнину учредил. Да как же и ему, Петру-царю, было тоже не собирать вокруг себя сильных новых людей да не сплачивать их, чтобы эти люди страну свою на новую да славную дорогу выводили?

И до сих пор у Петра в памяти светит веселый, легкий, щедрый человек, женевский гражданин Франц Лефорт. Любил тот жизнь и солнце и, как умирал, потребовал, чтобы у его постели музыка веселая играла – так-то легче умирать. Нашлись и свои новые люди. Из них первый Меньшиков Александр Данилыч! Другие с ним!

И кого же другого стареющий Петр хотел бы видеть во главе своих этих сподвижников, птенцов своих, кроме него, кроме сына родного, Алексея? Кому же другому и вести страну по новому, просвещенному пути, когда его, Петра, не станет, как не сыну? Кому было Запад догонять, его силу перенимать да использовать для Руси? Сыну! Конечно, сыну! Ему!..

Алешу во дворце стали учить тогда. Чему учить? Как учить? И сами толком еще не знали. До девяти годков сынок у матери под подолом сидел, со старухами, с тетками, с монахами. А Никифор Вяземский, первый Алешин учитель, начавший Алешу учить, донес царю Петру так:

«В самый день Пятидесятый, в онь же святым учеником и апостолом от безначального отца благодать пресвятого Духа, премудрость и разум дадеся, приступил к светлой твоей деснице…»

«Чего напетлял, ровно заяц! Эк писал! Тоже учитель! – думает Петр. – Думал я за границу сына послать, да скоро тут Карл Шведский силу взял по всей Европе, и Алексея слать туда было нельзя».

Выписали Алеше учителя из-за границы, барона Гизена – тощий, бледный, в парике с локонами, все немецкие университеты произошёл. Петр сам и наставление ему готовил, как царевича учить.

Алексей кто? Наследник!.. Он должен в будущем стольким миллионам душ человеческих дать благосостояние, счастье, пользу. Для этого нужно иметь добродетели. И Петр перечислял их – какие именно: страх божий, ревность о справедливости, легкосердие, великодушие, щедрость, постоянство в решениях, прозорливость в будущее, верность в вере, осторожность в советах, внимание к государственным делам, храбрость в воинском деле и забота. Вот чему надо было Алешу учить! Когда Нарву наши солдаты с несказанными трудами от шведов обратно взяли, то в Кронштадте на великом торжестве сказал радостный Петр своему сыну:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю