Текст книги "Императрица Фике"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Глава 13. Петр Андреевич Толстой
«Ах, Алешка, Алешка! Чего натворил – думал Петр. – Волканом стал, грозит государство потрясти. Каков! И пришлось мне против него, против зайчишки пьяного, такого матерого кобеля, как Петр Андреевич Толстой, выпускать…» Толстой тогда прямо явился к императору в Вену с капитаном Румянцевым – с самовидцем: «сам-де я видел, как царевич в Неаполь отъехал, сам и проводил!» Поймали они цесаря с поличным, и тот дал позволение Толстому с царевичем видеться, для чего в Неаполь ехать…
Цесарь сказал, что его единственное желание, чтобы отец и сын помирились бы… Однако под рукой цесарь послал спешно инструкцию вице-королю Неаполитанскому графу Дауну, своему наместнику, чтобы он зорко следил, не учинили бы чего с царевичем эти отчаянные московские люди, и чтобы его, если он сам не захочет ехать, не выдавать бы…
Словно туча грозная, с Востока подымался Петр. Ну, а от тучи-то и укрыться можно, хоть бы под березкой. И вот, чтобы зверя выгнать из-под березки-то, из защищения, и был послан Петр Андреевич Толстой, полномочный министр и дипломат.
При первом своем свидании с послами отца во дворце вице-короля Неаполитанского инда плакал Алексей Петрович – до того он боялся отцовских посланцев, особенно капитана Румянцева – за его непреклонность. Ну, а Петр-то Андреевич умел мягко стлать! Сумел он самих министров и придворных цесаревых так обработать, чтобы окружить зверя, как должно.
Перво-наперво он секретарю вице-короля, человеку понимающему, сунул «барашка в бумажке» – 160 червонцев – и обещал еще дать за то только, чтобы тот, якобы из верных рук, шепнул бы Алексею под величайшим секретом, что цесарь его от отцовского гнева воинской силой защищать не станет, а выдаст его. Значит, и рассчитывать на цесаря нечего…
Это – первое. Второе – объявил Толстой царевичу сам, что ежели он добром не поедет, то царь свое войско из Польши, где оно теперь стоит, в Силезию двинет и ту цесарскую землю оккупирует. А самое главное – Толстой сообщил Алексею, якобы из самого вернейшего источника, что сам царь Петр в Италию скоро должен ехать – и в Рим и в Неаполь он уже давно собирался. И ловко же соврал Петр Андреевич!
А третье дело – сумел Петр Андреевич уговорить вице-короля Неаполитанского графа Дауна, чтобы тот царевичу самолично сказал, что у него девку Афроську отберет. А и описать невозможно, как Алексей Петрович ее любил…
Это тройное со всех сторон беглого зверя окружение добрый эффект произвело. Вот он, сей эффект: Петр достал письмо Алексея. «Всемилостивейший государь-батюшко! Письмо твое, государь милостивейший, через господ Толстого да Румянцева получил. К ногам милосердия, вашего припадаю, слезно прошу об прощении преступлений моих мне, всяким казням достойному. И на сих днях, полагая себя на волю вашу, с присланными от тебя, государь, выезжаю из Неаполя к тебе, государь.
Непотребный и нижайший раб твой и недостойный назваться сыном Алексей. 4-й день октября 1717 году».
Теперь оставалось Алешку из-под чужого покровительства выхватить окончательно. Чтобы он не сопротивлялся, было ему послано царем письмо, подтверждающее те условия, о которых ему Толстой сказал, что будто будет ему позволено в России в деревне жить в его любой да на Афросинье жениться. 17 ноября это письмо Петра на почту услали, и в этот же самый день, 17-го же, царь приказал князю Голицыну, чтобы очередную почту, а за ней еще четыре очереди секретно задержать, чтобы они опоздали, а потом гнать как положено – регулярно.
Это было сделано для предупреждения, ежели бы кто из Санктпитербурха захотел Алексея предупредить, чтоб тот не возвращался.
Вырвав согласие царевича о возвращении домой, Петр Андреевич организовал все очень хитро. Перво-наперво от всяких сопровождавших австрийских офицеров он отказался. Потом они с Алексеем посетили город Бари, где царевич приложился к мощам Николая-чудотворца. И только когда они уже выехали из Неаполя, тут только цесарь Карл VI понял, какая крупная добыча от него уходит. Спохватился! Особенно же он встревожился, когда царевич, проезжая через Вену, к нему не явился, как было условлено… Не явился на аудиенцию и Толстой.
Цесарь распорядился срочно вперед гнать эстафету – известить коменданта города Брюна – графа Колоредо, чтобы он царевича там непременно бы встретил под предлогом сказать ему комплимент по случаю проезда, и тут у него спросил бы – «волей или неволей тот едет?» И если ответ будет – «неволей», то сделал бы так комендант, чтобы царевичу дальше не ехать. А для того надлежало графу Колоредо к царевичу явиться не в одиночку, а под видом свиты – с большим числом надежных офицеров, чтобы применить в случае нужды силы. В городе Брюне поезд царевича был задержан на несколько дней будто за неполучением разрешения из Вены. Петр Андреевич протестовал формально, заявил, что он эту задержку считает за простой арест. И пришлось Толстому допустить графа Колоредо сказать Алексею Петровичу свой «комплимент», однако в своем личном присутствии. «Комплимент» был выслушан при полном молчании, и весь кортеж двинулся дальше, на Ригу. Афросинью со слугами отправили другой дорогой.
Глава 14. Манифест народу
Алексей-царевич в Твери целых десять дней ждал, пока царь прибудет в Москву. Пришло наконец приказание ему ехать.
«В Москву, к отцу!»
Не знал царевич того, что будет. Думал он на Афросинье жениться, в поместье жить. А там что бог даст. А Афросиньюшка уже сына обещалась принести ему – «селебляного», так оба они будущего сынка уже прозвали и для этого «селебляного» уже и одеяльце на чернобурке заготовили. Этот сын любимый был бы, не то что от Шарлоты, полунемец Петр Алексеевич Второй.
Не знал того, как пойдут дела, и Петр Андреевич Толстой. Вот почему он – ух, дипломат! – 22 января из Твери написал Афросинье такую на всякий случай записку.
«Государыня Афросинья Федоровна! – писал Толстой. – Поздравляю вас, мою государыню, с благополучным прибытием государя-царевича в свое отечество, понеже все волею божьей так исправилось, как вы желали. Дай боже вашу милость, мою государыню, вскоре нам при государе-царевиче видеть.
Покорный слуга Петр Толстой».
Не знал того, что будет, и сам царь Петр. Уже скача в своей кибитке в Москву из Санкгпитербурха навстречу сыну, он словно каменные глыбы в голове ворочал. Что ему делать? Другие-то за него скрываются, его умом живут. А вот ему куда, за кого спрятаться? Кого спросить? Сам за все отвечай! За себя. За народ. За страну. За будущее.
Народ! Миллионы черных людей да наверху – горстка позолоченных. Но «мужик сер, а ум у него не черт съел». Или такому народу и впредь серым оставаться вовек? Или нет для такого народу жизни лучше, светлей, веселей?
Отковывая, бывало, на наковальне огненные лапы корабельных якорей, Петр слушал мерные удары своего молота, как ход тяжелого маятника времени. Раз! Раз! Идет, идет время! Делает новое! Делает лучшее. «Промедление времени – смерти безвозвратной подобно», – говаривал Петр. Только время, употребленное на труды, на усилия, – вот что могло изменить лик русской земли, сделать ее, сильную, огромную, богатую, уютной, облаженной, ласковой, просвещенной… Не одним днем Москва строилась! Не в один день аккуратные домики для всего народу нашего на необъятных просторах пеших построить можно. С оконницами стеклянными, с белыми занавесками, цветными лентами подхваченными, с посудой блестящей, как на голландских печах, с цветками, как у Аннушки Монс бывало, вместо хмурых, почернелых от времени, покосившихся, взъерошенной соломой крытых изб, которые, спасибо, хоть иногда пожары вылизывали начисто и тем поновляли… Но трудно было тащить на высокую гору этот тяжелый воз, ох, тяжко…
Но все неудачи, все трудности только разжигали волю Петра. Его шаги гремели, как время. «Шведы восемнадцать лет тому назад большую викторию под Нарвой получили – сие бесспорно! – думал он. – От этого варварского несчастья – нужда нашу леность отогнала и к трудолюбию, к искусству день и ночь вынуждала…»
И сидит царь Петр один. Над ним ночь. Лед на окне. Рубленые стены с морозу ухают. Попробуй-ка, сохрани жар сердца при таком морозе без водки. А ведь на Юге, на Востоке есть теплые места, где всякого изобилия много. Там и цветы, и плоды, и фрукты, и вино, и искусства, и ткани, и уголь, и нефть, и железо… Не только одна рожь, да сало, да береза, да пенька. Вон на Восток насколько уходит, простирается земля наша. До Америки, что ли, доходит… Надо бы послать про то прознать! И на Западе, у Балканских гор, живут люди того же славянского корня, как и мы. Язык-то один – грамматика ясно о сем говорит. Пусть она кажет нам – грамматика-то. Только наш труд нужен – хоть и принуждением, старание нужно, а сил-то у нас хватит – обратить все это на потребу государству…
Ничто не могло удержать Петра на его пути к просвещению. Как же приходилось ему раньше двигать народ, какими путями? Страхом, казнями! Вон лежат они под кремлевскими раскатами во рвах на Красной площади, тела истерзанные, колесованные, избитые, глаза белые слепо глядят, черная кровь спеклась. На виселицах ветер трупы раскачивает, над ними воронье кружится. Страшно народу, что у него такой царь, ну он и покоряется. А того не знает народ, что это в сердце царя жалость к народу говорит, что это ревность же о нем, о народе, о его же судьбе…
«Ей-ей, ради только России, ради ее славы и благоденствия эти труды мои! – думал Петр. – И обо всем этом мне нужно перед всеми всенародно из Москвы рассказать, какое горе у меня приключилось, какая измена в самой царской семье завелась. Сын мой делу изменил! Сын мой! Пусть все знают это! Пусть по всем церквам прочтут об этом мой манифест… Пусть не только господа Сенат знают, пусть сам народ все начистоту знает. Пусть сам народ меня с сыном судит. Иначе нельзя!.. Все нужно написать напрямик! Все».
Царь одним движением сбросил со стола помеху – бумаги, схватил гусиное перо, обмакнул в чернила.
Начал набрасывать манифест:
«Мы, Петр Первый, и прочая, и прочая, и прочая объявляем всем нашим верным подданным, всех чинов людям. Всем нашим людям ведомо, каким прилеганием и попечением мы сына нашего перворожденного Алексея воспитать старались, – писал Петр. – Мы от детских лет учителей ему придали – и русских и иностранных, чтобы царевич не только в страхе божьем воспитан был и в вере православной нашей, а и в знании политических и военных дел и разной истории».
И мысль, едкая, как дьявол, снова и снова дразнит Петра:
«Читал Алешка истории, а чего из них вычитывал? Вон что читал царевич…»
И снова и снова листает Петр выписки Алексея из книги историка Барония, те места, на которые тот особое внимание обратил:
«Феодосий-император, готовясь к войне, писал в заповедь воинам, чтобы не брали они дров и постелей на квартирах…» – делал заметки Алексей.
«Во Франции носили длинное платье, а короткое Карл Великий запрещал, длинное хвалил. Короткого не любил».
«Филдерик, король Французский, за то был убит, что церкви и их церковные имения обирал». «Вон он, Алексей-то мой, чего из тех историй вычитал! Все против меня, все против отца!»
И, брызгая, перо снова бежало по бумаге:
«Но все наши старания для обучения царевича тщетны оказались. От нас приставленных учителей он не слушал, а общался лишь с непотребными и вредными людьми, со старыми привычками. Мы его в военные походы много раз с собой брали, чтобы учить военному делу, как главному из светских дел для обороны своей родины, причем от жестоких боев его удаляли, чтобы его сохранить, хотя в тех боях и себя не щадили. Но ничего не помогало – семя этого учения падало на камень».
Неслыханный, небывалый в истории мира манифест верховной власти! В тот морозный ночной час Петр наедине сам с собой открывал перед русским народом душу, выходил на его суд…
«Взяли мы ему в жены свояченицу римского императора, племянницу короля Английского, не жалея на то многих расходов, а он ещё и при живой жене своей взял некую бездельную девку и с ней явно жил беззаконно, почему его жена жизнь скончала…»
И Петр рассказывал в своем манифесте о том предупреждении, которое он сделал Алексею в день погребения Шарлотты.
«Пусть бы на то он не надеялся, что он у меня один, – писал царь, – так как мы лучше чужого достойного поставим наследником, нежели своего непотребного. Не могу же я такого наследника оставить, который бы то растерял, что отец с божьей помощью получил, который бы уронил славу и честь народа Российского, для которого я жизнь и здоровье свое потерял».
Царь поведывал далее, что царевич от престола сам уже не раз отказывался, ссылаясь на слабое здоровье и ум. Как царь, наконец, вызвал его к себе в Копенгаген, чтобы там при военных делах находиться, и как, отъехав якобы туда, царевич «неслыханным образом», забрав с собой помянутую девку и деньги, выехал в Вену, скрылся под покровительством цесаря и рассказывал всем там, что бежал-де от отца потому, что его-де наследства лишают и что он от отца «неправо гоним».
Не пожалел в этом манифесте своем Петр сына! И себя тоже не пожалел. Только одно безмерно жалел Петр в эту морозную ночь – свою страну!
Только об ней одной он печаловался. Царь, он исповедовался перед своим народом, искал у него ответа.
«И мы ведаем, – писал Петр, – что по своим непорядочным поступкам сын наш всю полученную по божьей милости и нашими неусыпными трудами славу народа нашего и государственную пользу утратит, которую мы добыли такими трудами, что и не только издавна отторгнутые у нас врагами наши старые земли обратно заняли, но и много новых великих земель и городов присоединили. Равным образом он и то потеряет, чему мы наш народ во многих гражданских и воинских науках к пользе и славе государственной обучили…»
Петр остановился, снял очки, протер глаза, посмотрел на морозные, золотые от свеч окна, из которых уже ушла луна, писал дальше:
«Итак, в заботах о государстве своем и народе, о том, чтобы они от такого нового властителя, как Алексей, не пришли в худшее состояние в сравнении с тем, чего мы для них достигли, мы властью отеческой, для пользы государственной, лишаем его, сына своего Алексея, за те вины и преступления наследства по нам престола Всероссийского, хотя б ни единого лица из нашей семьи, кроме него бы, не оставалось. А кто нашей воле противиться будет и сына нашего Алексея за наследника почитать и станет ему помогать, то тех мы изменниками отечеству объявляем…»
Петр набрасывал последние строки исторического этого манифеста, когда в церквах над Москвой задребезжал утренний церковный благовест, в ледяных окнах стала наливаться розовая краска.
Итак, Алексей, как пораженный гангреной, должен быть отсечен, и бесповоротно. Дурная трава из поля вон! Семя Милославского Ивана Михайловича должно быть стерто!
«Ну, а кто же вместо него?» – подумал Петр.
Вставала раньше ловкая фигура Меньшикова. А теперь был новый наследник – маленький Петр Петрович, сын Катеньки. Ну, да это дело еще терпит!
Главное – что гнездо сопротивления его, петровским реформам должно быть разгромлено до конца. «Дотла! – думал Петр. – Алексея нужно о всем сыскать досконально. Я народу все в манифесте рассказал. Пусть судит народ! И пусть теперь Алексей все мне, отцу, расскажет, все, что он знает по этому делу, чтобы все темные корни его заговора вырвать из земли…
Пусть объявит мне все, как на сущей исповеди! – думал Петр. – Ну, а если укроет, опять начнет в молчанку играть, пусть пеняет на себя. Все будет выкорчевано, чтобы в рыхлой земле росло бы будущее полное зерно. А если доведется и жестоким быть – так, себя для дела не жалея, как можно других жалеть? Пусть судит народ…»
И народ явился и стоял перед Петром в этот утренний час – в снегах, в солнце, в дыму… Русский народ – трудов не боящийся… Смерть презирающий. Смертию смерть побеждающий. Жизнь утверждающий. Народ верный, трудящийся, умный.
«Не вижу никого, – думал Петр. – кто мог бы судить, правильно ли мною сие сделано… Да верю – правильно! Сердце правдивую весть подает. К будущему идем…»
Солнце косым румяным лучом уперлось наконец в государеву подушку, на которую опустилась для короткого сна желтая, измученная голова стареющего Петра.
Глава 15. Суд и смерть
Летняя ночь летит над Петербургом, заря сияет за Петропавловской крепостью, серо-серебряны воды бессонной Невы. Высоко торчит над водами шпиц крепости, на нем ангел тускло отсвечивает крыльями. За Невой бельмами блещут от рассветного того неба окна Зимнего дворца. По Неве плывет косная лодка, с нее доносится музыка, звук рогов да печальная-печальная песня.
И видит эта заря – в каменном раскате Петропавловской крепости на постели валяется царевич Алексей, длинные ноги вкось кинуты: намедни допрашивали его, подымали на дыбу, дважды дали по 25 кнутов… Тело истерзано, душа темна, нету ему утешения… Слепыми глазами белой ночи глядит на него гнев отцовский.
Мутным огоньком мигает лампада. Полуштоф давно пуст…
Вися на той дыбе, сознался Алексей в самом потаенном – чтобы тем признанием прощенье бы себе купить… Как исповедовался он духовнику своему – так и говорил:
– Грешен! Отцу моему смерти желал…
Тогда-то на это духовник его, отец Яков, склонившись над ним, шептал в ответ:
– Этот-то грех бог простит! И мы ведь тоже все ему, отцу-то твоему, смерти желаем… Уж больно трудно народу-то… Трудно!
А когда же услыхал сие от Алексея сам царь – бешеными глазами глянул он на сына.
А! Вот как! За его, Петровы, дела-то! За то, что он, Петр, живота своего не жалел, сын смерти ему желал! Вот где враг, так враг! Сын своего отца смерти хочет!
Жестока белая ночь та над Петропавловской крепостью, и страх от нее разливается по всей России. Взвален на постель царевич, кафтан на полу, камзол да рубаха в крови…
– Афросиньюшка, где же ты?
Переливно на колокольне сыграли четыре четверти куранты, каплями потом пали два удара. Два часа! Скоро солнце встанет, в серый шелк Невы-реки пролились уже струйки крови.
Вчера, 24 июня, снова был розыск, дали царевичу 15 кнутов… И опять подтвердил царевич, что верно – желал он отцу смерти. Все открыл, как на духу… Больше, чем на духу. А вышло-то хуже. В тот же день собрал отец Верховный суд, 127 самых именитых персон заседали в нем. И этот суд присудил:
– «Царевич Алексей Петрович смерти достоин», – потому что «допрос обнаружил бунтовской его против отца-государя замысел, чтобы захватить престол»…
26 июня погода в Санктпитербурхе стояла «тихая, светлая, с небольшим ветром», как записано в гоффурьерском журнале двора светлейшего князя Меньшикова. День клонился к вечеру, когда в равелин Петропавловской крепости прибыли персоны: генерал-фельдмаршал светлейший князь Меньшиков, тот самый, что царевича воспитывал, да канцлер граф Головкин, да Толстой Петр Андреевич, да капитан Румянцев непреклонный.
Взойдя в покой, что занимал Алексей Петрович, зачитали царевичу приговор Верховного суда:
– «Царевич Алексей Петрович смерти достоин»…
Царевич, как услышал, впал в обморок. Его подхватили, положили на постель. Взволнованный, потрясенный, он рыдал, потом забылся, уснул. А те персоны, согласно цареву указу, отправились к его величеству с докладом…
Мрачным, как осенняя туча, нашли они царя. Подперев голову руками, сидел он за столом. Молчал. Кругом него были уже собравшись: императрица Екатерина Алексеевна хлопотала, да архимандрит Александро-Невского монастыря Феодосий – царев духовник, да еще граф Бутурлин прибыл, Александр Борисович.
Прибывшие доложили царю – судебное решение-де царевичу объявлено… Царь молчал.
Потом, поднявши скорбный взор на духовника, молвил:
– Пусть бог мне простит, окаянному, но иначе поступить не могу! Как скажешь, отче святый?
Архимандрит Феодосий – маленький, черный, как жук, бородой зарос до самых глаз да ушей, взор огненный, проницательный – отвечает:
– Воля твоя, пресветлый государь! Твори, как тебе сам бог на разум посылает!
И Петр со слезами на глазах, вздохнув, заговорил к собравшимся:
– Слуги мои верные! Как человек, как отец, я так поступить не могу. Но как государь не могу поступить иначе. Не могу, да и не хочу нарушать присягу! И того ради идите вы сейчас же к постели сына моего Алексея и казните его смертию, как должно казнить изменников отечеству. Только я не хочу порочить царскую кровь казнию публичной, на глазах всех, и пусть сын мой, Алексей, умрет тихо, незнаемо!
И на этот раз поплыли за Неву из царева дворца в Петропавловскую крепость Толстой, да Румянцев, да начальник тайной канцелярии Ушаков, да Бутурлин. Пробило семь часов. В покоях царевича внутри стояли посты, и Ушаков приказал, чтобы часовые вышли, стали бы снаружи, дабы стуком оружия не беспокоить сон царевича. На цыпочках вступили все четверо в покои царевича. В первой комнате, затаясь, сидели его люди – постельничий, да гардеробный служитель, да повар… Они в страхе повскакали с лавок.
Ушаков приказал:
– Тотчас вам всем отправляться в комиссию, на допрос!
И отправил с ними трех солдат из караула, чтобы те их до места довели да там стерегли бы.
Потом Румянцев тихонько толкнул железную дверь в покой, где жил царевич, она скрипнула. Там было темно, тихо, перед иконой горела лампада, Алексей Петрович спал.
– Ин, пожалуй, его и будить не нужно! – прошептал Румянцев первый, как младший, когда Толстой вопросительно обвел всех белыми своими глазами. – Пусть помрет во сне!
Толстой себе лоб потер, помолчал. Потом досадливо зашептал:
– Того нельзя! Не годится! Надо ему дать помолиться, в грехах покаяться!
И подошел к постели; твердо взял царевича за плечо:
– Ваше царское высочество! Проснись!
Тот вскочил, сел на постели, дрожит весь, башмак ногой ищет.
– Мы пришли, ваше царское высочество, чтобы великий суд исполнить… Помолись, покайся, ибо твой смертный час пришел!
– Караул! – завопил царевич и вскочил. – Караул! Помогите! Помогите! Убивают! Спасите!
Как ни вопил он, схваченный, а толсты стены в казематах Петропавловской крепости, и сквозь них крику не слыхать…
– Ваше царское высочество! – тихо говорил Толстой, удерживая царевича. – Не плачь! Не вопи! Никто все равно не услышит! Что с царскою волей бороться! Царь Петр Алексеевич, как отец твой, все твои дела прощает. А как государь измены твоей простить не может… Не плачь, как баба! Ты царской крови, должен быть мужествен! Молись!
От таких слов царевич еще больше рыдать стал. И плачет, и рыдает, и бранит поносными словами отца своего, Петра-царя. Детоубийцей его зовет. А молиться никак не хочет…
– Бери его! – тихо приказал Толстой. – Ставь на колени перед иконой!
Царевича подхватили под руки, поставили на колена. От лампады черная тень металась по полу, по стене…
– Господи, в руки твои предаю дух мой! – подсказывали ему. – Повторяй. Ну, повторяй!
– Убийцы! – рыдал царевич. – Каты!
– Ну, так с ним делать больше нечего! – сказал граф Бутурлин и сам, оборотясь к иконе, степенно перекрестился. – Господи! Упокой душу раба твоего Алексея в селениях праведных, отпусти ему все его прегрешения, яко благ и человеколюбец! Хватай его! На постель! Разом!
И, склубившись в один клубок, все четверо завалили Алексея Петровича на постель, так что она затрещала, навалили на него две подушки… Чего-то он кричал, чего-то он говорил – никто уже не разбирал… Стонал, потом замолчал… Ноги, руки дергаться перестали. Затих.
– Готов! – сказал Толстой и стал, тяжело дыша, оправлять парик и букли. – Уфф!
Толстой и Бутурлин ушли, поплыли опять к царю с докладом. Ушаков и Румянцев остались сторожить покойника, чтобы кто-нибудь до времени не вошел. Постель оправили, царевича уложили, как должно, будто спит. Ушаков от лампады зажег свечу, поставил на стол.
В молчании прошло два часа. Ночь шла над Санктпитербурхом, над крепостью играли куранты, с Невы доносились песни…
Вот за дверью раздались голоса караульных, зашумели что-то, потом стали стучаться в железную дверь. Вошла госпожа Крамер, тучная, румяная, камер-фрау покойной супруги царевича Шарлотты, с собственноручным писанием от царя. Сказала, улыбаясь:
– Я опрятай мертви тел. Я ошень корошо знай такой работ!
И ловко стала прибирать тело как полагается. А к утру и соборные попы явились – псалтырь честь.
Так, 26 июня, вечером, скончался царевич Алексей Петрович.
Тело его было положено в гроб, обитый черным бархатом, поставлено в Санктпитербурхской крепости, в Соборной церкви, близ Комендантского двора. Читали над ним псалтырь… Стоял при гробе караул по два сержанта от Преображенского полка. И люди приходили свободно прощаться с царевичем… «Может быть, при нем-то лучше бы жилось?» – думали втай некоторые. При дворе траура не было, так как «царевич умер как преступник», как было объявлено иностранным дипломатам. 27 июня было пышное празднование годовщины Полтавской победы… А еще веселее, в воскресенье, 29 июня, на день верховных первоапостолов Петра и Павла, праздновались именины самого царя Петра. В Летнем дворце царь и гости пировали шумно, а после пира все отправились на шлюпках гребных в Адмиралтейство, где был спущен на воду большой, 94-пушечный корабль, построенный по чертежам самого Петра. Самоцветами по тёмному небу загорелся пышный фейерверк, ракеты и римские свечи летели высоко, и новый пир был закончен лишь в два часа ночи, уже к восходу солнца…
30 же июня, к вечеру, состоялось погребение тела царевича в Петропавловском соборе. По указу его величества на выносе присутствовали все бывшие тогда в Санктпитербурхе архиереи, епископы, священники, дьяконы, все генералы с генерал-фельдмаршалом светлейшим князем Меньшиковым во главе, вся приезжая знать, все стольники, стряпчие, ландрихтеры, дворяне, ландраты, дьяки, и все с дамами. В семь часов вечера к выносу прибыли царь Петр и царица Екатерина.
Хор тихо запел «зряща мя безгласна» – и началось прощание с царевичем: Царь и царица дали последнее целование сыну и пасынку… Родной ведь был! Алеша!
А потом 24 первых в государстве персоны понесли Алексея Петровича в собор Петра и Павла, где и положили в могилу рядом с законной женой, с нелюбимой Шарлоттой. Отцовская железная воля положила сына на то супружеское ложе, которое она ему раньше указала, и положила навсегда. Так в зимнюю ночь на 1 февраля 1718 года одинокий Петр, сидя в своем новом Московском дворце, в Кремле, круто, по-петровски, решил это тяжелое отцовское дело об измене государству своего сына и наследника…