355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Бааль » Источник забвения » Текст книги (страница 4)
Источник забвения
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:45

Текст книги "Источник забвения"


Автор книги: Вольдемар Бааль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

3

Завершался июнь. Тамара бродила где-то по южным горам, малюя свои пейзажи, а дочь с компанией осваивала Рижское взморье. И вот, в один из дней, разбирая почту, Визин обнаружил вырезку из какой-то затридевятьземельной районной газеты «Заря», в которой красным было подчеркнуто про «интереснейшее явление природы», а на полях стояло «Явнон?» – и вопросительный знак был огромным и жирным.

– Помешались они на этих явнонах, – сказала за спиной Визина вездесущая Алевтина Викторовна – она что-то переставляла на полках.

– Да-да, – ответил Визин и убрал вырезку в стол.

– Вам надо немедленно в отпуск, – сказала Алевтина Викторовна. Посмотрите на себя! Вы же измотаны донельзя…

Он знал, чему она приписывает его измотанность – конечно, его семейному неблагополучию, и можно вообразить, насколько горячо и добросовестно описано это в ее дневнике.

– Вы никогда не выглядели так устало.

– Пожалуй, – кивнул он. – Напишу-ка я заявление.

– Правильно! – горячо воскликнула Алевтина Викторовна.

Когда она отошла, он достал вырезку и перечитал, Потом стал рассматривать конверт – на штампе удалось разобрать слова «Долгий Лог». Это прислал какой-то новый корреспондент; обратного адреса не было, только заковыристая, неразборчивая подпись.

– Чушь, – пробубнил он, швырнул вырезку в корзину и принялся сочинять заявление об отпуске.

Под конец рабочего дня пришла телеграмма от дочери – «вышли денег обратную дорогу». И тут же – телеграмма от Тамары – «все хорошо буду середине июля целую». Он скомкал телеграммы и выбросил в ту же корзину, а выброшенную ранее вырезку из газеты извлек, чтобы не заметила Алевтина Викторовна, разгладил и вложил в записную книжку.

– Все! – сказал он громко. – Пойду-ка я.

– Идите-идите! – живо отозвалась Алевтина Викторовна. – Давайте ваше заявление, я его переправлю шефу, чтобы быстрее.

– Завтра напишу, – сказал Визин. – Обещаю…

По дороге домой он зашел на почту и отправил в Ригу пятьдесят рублей. И тут же вдруг заказал переговоры с Долгим Логом – получилось само собой, словно подобные переговоры были делом обыденным и давно предусмотренным. Выйдя из почты, он почувствовал радостную легкость, как будто удачно обтяпал какое-то дельце, обхитрил кого-то, объегорил, наконец, своего приятеля-коллегу в шахматы. Переговоры были назначены на следующий день, и он уже из дому позвонил Алевтине Викторовне, что завтра задержится, может быть, до полудня.

– Важное дело, – сказал он. – Так и передайте шефу, если будет интересоваться. – И она преданно задакала.

Нового директора никто пока что не рисковал назвать «Мэтром»; кое-кто, и среди них Алевтина Викторовна, были уверены, что он этого так и не дождется.

Уже с утра было жарко. Визин встал, принял душ, позавтракал. Потом плотнее затянул шторы на окнах – они были горячими. Потом сел за стол, приготовив бумагу и авторучку.

Он волновался. Он пытался вообразить несколько вариантов предстоящего разговора, проработать их мысленно, но ничего не выходило – в голове колобродил какой-то вздор, рука сама собой выводила какие-то косолапые фразы, вроде «и был бы вам очень признателен» или «обстоятельство, которое меня некоторым образом заинтересовало», к чему затем было добавлено «как химика». Говорить надо, размышлял он, непринужденно, может быть, даже чуть-чуть лениво, а то им там еще покажется, что тут ах как возбуждены, рвут на части их периферийную стряпню. «Интереснейшее явление природы», видите ли… «Смешались правда, поэтический домысел и мечта…»

А волнение все усиливалось.

Ровно в три часа зазвонила междугородная; из космической дали, сквозь трески, попискивания, проверили номер телефона, квитанции и велели не класть трубку. Визин увидел, что рука его дрожит; он прочистил горло, принял свободную позу в кресле, затем перешел на диван, развалился и стал смотреть на малиновую с темно-фиолетовыми разводами, акварель жены, которая была удостоена премии Союза художников: она изображала закат над озером. Визин принудил себя сосредоточиться на картине; она никогда не вызывала в нем особых эмоций, – как, впрочем, и все творчество жены, – а лишь легкое удивление, как перед диковинкой или забавой, но он привык к ней, привык, что она – лучшая работа, высоко оценена, – подумать только, за нее давали триста рублей! – что висит именно на этом месте, и если бы ее убрали, равновесие было бы нарушено. Визин смотрел на пестрые, с зыбкими очертаниями облака, и что-то сегодня протестовало в нем: не облака вызывали протест, а нечто в нем самом, что мешало видеть картину глазами тех, кто находил в ней красоту и откровение. Раньше он не испытывал ничего подобного.

Рука вывела на бумаге еще одну фразу – «Наука умеет много гитик». И тут же вспомнились слова одного из наиболее ярых оппонентов-инолюбов – «Ваша однобокая наука… ваша однобокая наука…» И еще: «Вся история человечества – погоня за невозможным. Если бы все неизменно поступали по правилам и предписаниям, то и сегодня еще пребывали на уровне троглодитов…»

«Наша однобокая наука, – мысленно повторил Визин. – Я, кажется, осмеливаюсь поступать не по правилам, осмеливаюсь на Поступок, как говорил Мэтр. Меня, определенно, тоже укусил микроб…» Вслед за тем он подумал также, что если бы в самом деле существовала эта фантастическая Лина с ее фантастической «службой», то он вопреки всяким здравым смыслам обратился бы сейчас к ней за советом и, не задумываясь, последовал бы ему…

Диван скрипнул; Визин улегся удобнее; исписанная бессвязными фразами бумага соскользнула на пол.

– Алло! – сказал наконец Космос. – Даю Долгий Лог… – И Визин затаил дыхание.

У телефона был редактор; он представился – Бражин Василий Лукич; его было так хорошо слышно, словно эта безвестная, почти мифическая «Заря» находилась в гастрономе напротив. Визин тоже представился; он сказал, что как химика его привлекают все публикации, имеющие пусть даже косвенное отношение к его работе, так что без помощников, «сами понимаете», тут не обойтись, есть постоянные корреспонденты, поэтому «пусть вас не удивляет, что статейка „Опять зеленая страда“, помещенная в вашей „Заре“ от 23 июня, оказалась на моем рабочем столе».

– Что ж тут удивляться, – вздохнул редактор. – Пути прессы неисповедимы.

– Ваш корреспондент, – Н. Андромедов, кажется? – он, случаем, не подсочинил про эту Сонную Марь? – Вопрос прозвучал фамильярнее, чем хотелось бы Визину.

Редактор опять вздохнул.

– Этот наш Андромедов…

– Он, наверно, и стихи пишет?

– Не замечал. А что касается таких вещей, – ну, вставочек разных, отступлений, лирики, – то тут… Натура, так сказать. Прием. Авторский почерк… – Василий Лукич помолчал. – Я не одобряю. Сами видите: сенокос и какая-то Сонная Марь. Но он и на сей раз меня уломал. Каюсь.

– А по-моему, – ничего, звучит.

– Ну да, звучит, может быть. А потом выходит, что какая-то одна-единственная фраза, которой и значения-то не придавал, вызывает форменный кавардак. Они же, молодые, теперь за то, чтоб обязательно все лирично звучало. Убеждаешь вычеркнуть – обвиняют в сухости, старообрядчестве. А расхлебывать редактору.

– Что, заметили «Зеленую страду»?

– Да засыпали письмами, сказать откровенно. Я, конечно, не говорю про вас – у вас научный интерес, понятно. Но когда то ли из любопытства, то ли бог знает отчего… Не мне вам говорить, как сегодня модны всякие такие штуки, загадки…

– Красивые легенды в наше время имеют подчас больше веса, чем строгие и четкие научные выкладки. – Эта фраза была предварительно записана Визиным на листе, что лежал теперь на полу. – Ходит, значит, в ваших краях такая легенда? Или все Андромедов придумал?

– Нет. Отсебятины за ним не числится. Мы ему доверяем.

– Простите, а что за такая странная фамилия у него? Псевдоним? Или настоящая?

– Ну… – Редактор замялся. – Журналистская этика не позволяет мне…

– А, понимаю, понимаю! – поспешил перебить его Визин. – Тайна псевдонима, прошу извинить. Значит, выходит, эта Сонная Марь существует?

– Ну, видите ли… Как можно утверждать наверняка? Потом, наша газета… Мы ведь не обязаны пропагандировать всякие такие вещи. Как мы будем выглядеть, если окажется домысел, шарлатанство? – Редактор подбирал слова, он был осторожен, он знал, что разговаривает с ученым и, видимо, прикидывал, что из этого разговора может получиться. – Конечно, в основе всякой легенды лежит реальность – так, вроде, считается. И все же профиль районной газеты, ее задачи, сами понимаете… Это дело ученых, науки. Настоящие ученые популяризаторы, люди с именем…

– Да, наука умеет много гитик, – прочитал Визин, прищурившись. – Я могу поговорить с Андромедовым?

– Он сейчас в командировке. Должен вернуться завтра. Но он может вам только повторить.

– Жаль, – сказал Визин. – Все-таки какие-то частности, детали…

– Я ему обязательно передам наш разговор. И если бы вы оставили ваши координаты, то завтра же…

– Я, конечно, могу оставить координаты, пожалуйста. Передайте Андромедову привет. Было бы весьма любопытно, если бы Сонная Марь существовала в самом деле.

– Конечно. Привет передам. Вместе с выговором.

– За «Зеленую страду»?

– За Сонную Марь. Нечего отвлекать людей от серьезных дел.

– Позвольте заступиться, – с улыбкой проговорил Визин. – Я уверен, им двигали самые бескорыстные побуждения. К тому же, как вы справедливо заметили, в основе всякой легенды лежит реальность.

– Выговор не помешает, – уверенно сказал редактор.

– Дело, само собой, хозяйское. У меня, Василий Лукич, любопытство сугубо профессиональное. Скажем, если бы Сонная Марь существовала на самом деле, то значение такого феномена трудно переоценить. Представить только, какие возможности открылись бы перед одной медициной!

– Я себе, конечно, отдаю отчет. И все-таки задачи газеты… Может, она и существует, кто знает… Мы не можем объять необъятное.

– Хорошо. Пусть Андромедов напишет, если будет что-нибудь новенькое. Диктую адрес…

Разговор исчерпался. Они распрощались. Визин поднял и смял лист с заготовленными фразами. В ушах гудело, весь мир гудел.

Не худо бы сделать ремонт – вон трещины, плафон облупился… Через два-три дня, возможно, вернется дочь. Встречаться с ней не хочется, не хочется выслушивать полуправду о прибалтийских пляжных прелестях… Не хочется встречаться и с Тамарой, совсем больше не хочется, потому что незачем… Бог с ним, о ремонтом. «Какой тебе ремонт, чудовище? Кому все это нужно теперь? Кому нужен ты? Ты, выделенный, оставшийся один на один с самим собой? Алевтине Викторовне этой?..»

«Что бы вы теперь изрекли, Мэтр? Бы, хозяин черной папки? Вы, наткнувшись на препарат, погашающий память, потративший на это годы, в то время, как существует себе и благоухает Сонная Марь? Вы, выделивший обыкновенного студиозуса только потому, что вам нравилась его мама? Что бы вы изрекли? Что больше риска в приобретении знаний, чем в покупке съестного? Что желать труднее, чем делать? Или что всякий, кто удаляется от идей, остается при одних ощущениях?.. Я знаю, вы не чудили перед смертью, Мэтр. Вы не чудили и когда выделяли меня. Вы держали меня в неведении. У вас не хватило мужества сказать мне, какой вас укусил микроб. И потому мне теперь предписано ничему не удивляться… И все-таки что бы вы изрекли? Вы, именно вы, а не Сократ, не Гете, не Леонардо, не черт-дьявол…»

Он набрал лабораторию.

– Алевтина Викторовна! Сегодня не буду на службе. Загулял.

– Хорошо! – припугнуто ответила она, и он представил, как она прикрывает ладонью трубку, озирается через очки – нет ли кого поблизости, как пунцовеет ее нос и вздымается халат на груди. – Хорошо. Не беспокойтесь. Все будет хорошо.

– Что будет хорошо? – крикнул он. – Что?! Дура вы этакая! И идите вы к черту! Со своими заботами, опеками, со своим идиотским дневником, со своей лабораторией… Вы мне надоели! Вы мне проходу не даете! Вы отваживаете моих поклонниц, студенток, которые хотят со мной обниматься! Вы… Идите к черту, к черту! И шеф пусть идет к черту! Впрочем, я ему сам позвоню…

– Герман Петрович, миленький, Герман Петрович! – лепетала она. – Я понимаю, все понимаю, не надо шефу, миленький, я понимаю…

– Вы понимаете? Понимаете?! Какого вы дьявола понимаете, а? Ни черта вы не понимаете и не поймете никогда…

Он швырнул трубку на место. А потом сидел и тупо смотрел на нее. Поистине, любящую женщину невозможно убить ничем…

«Ну что, брат Визин, коллега. Поступок, а?.. Где же вы, свора, визиноиды, чего молчите?..»

– Истерика, – сказал он себе через минуту. – Никогда бы не подумал… Это так, значит, переходят из одного качества в другое?..

Ему теперь требовалось полное одиночество – такое, какое он ощущал, например, в обществе совсем незнакомых людей: тебя никто не знает, и ты никого не знаешь; это и есть полное одиночество.

4
Письмо к дочери

Милая моя, единственная Людмила!

Когда ты сядешь читать это письмо, я буду уже далеко от нашего дома, так что пояснить тебе ничего не смогу, даже если очень захочешь. А ты, может быть, как раз захочешь, потому что такое письмо я пишу тебе впервые – в последнее время я многое встречаю и делаю впервые в жизни, и мне тоже не у кого спросить пояснений. Так что давай уж обойдемся, положимся на самих себя – что выйдет, то выйдет.

Итак, Люда, я уезжаю от вас. Естественно – навсегда. За то время, что я жил без тебя и без мамы, у меня произошел «сдвиг по фазе», говоря твоими словами. Произошел он, видимо, все же давно, то есть задолго до вашего с мамой отъезда, только я не давал себе в том отчета, не обратил внимания, не удосужился или не сумел осмыслить – короче, не остановился и не оглянулся, модно выражаясь, потому что был убежден, что на моем месте и в моем положении «остановиться, оглянуться» – значит, немедленно и безнадежно отстать и быть поглощенным вослед идущими.

Когда ты дочитаешь письмо, ты, надеюсь, поймешь, – дай боже, чтобы поняла, – что за сдвиг я имею в виду. Серьезно прошу тебя, и ты попроси маму, не наводить никаких справок обо мне – это и унизительно, и бесполезно – придет время, и я, само собой, дам о себе знать, а как без меня жить – тут, я уверен, вам моих рекомендаций и наставлений не требуется: мы все – взрослые люди. И все же не написать – не могу. И не потому, что приспичило морализировать или поучать, а потому что чувствую некий долг перед тобой, потому что люблю тебя. Притом так, как я хочу написать, и то, что хочу, я могу сейчас написать только тебе. А ты потом покажи это письмо маме, и вы поговорите, порассуждайте на тему «что там с ним произошло», если вообще такая тема возникнет. Лично маме я теперь написать не в состоянии, передай ей спасибо за телеграммы.

Так вот, любимая дочь моя, мне тоже, как и тебе, стало необходимо развеяться; и у меня – поиски себя. Согласен; поздновато в сорок два года. Но мудрые люди говорят, что эти, так называемые поиски могут продолжаться всю жизнь, пока в конце, под склоном бытия, так сказать, не обнаруживаешь вдруг истину, которая оказывается какой-нибудь незамысловатой вещицей ну, например, чем-то вроде покореженной, старой корзины с остатками песка на дне: поднял ее – совсем все и высыпалось.

Мне потребовалось развеяться, потому что еще никогда в жизни я не чувствовал себя таким ничтожеством, такой мелкой и незначительной пустяковиной под огромным сводом мироздания. Пусть не коробит тебя этот поэтический оборот, но иногда именно такой лексикон оказывается наиболее точным. Словом, однажды ночью на балконе, глядя на небо, я почувствовал себя целиком и полностью так; незначительно, мизерно и пище.

Ты часто говоришь о здравом смысле, о рациональности и разумности; хотя, дорогая моя, нередко поступаешь вопреки таковым, что мне теперь даже нравится. Так вот, твой «рациональный», разумно-неразумный мозг может подсказать тебе, что у меня какие-то неприятности и тому подобное, но ты ошибешься. У меня все так основательно и успешно, что вчера еще трудно было что-то подобное представить. Мои опыты привели меня к грандиозному результату, масштабность которого поистине планетарная – не преувеличиваю, поверь! И если я совсем свихнусь, то в скором времени благодарное человечество будет носить меня на руках – не только меня, но и всех нас, то есть и тебя тоже. Мы станем крезами. Ты сможешь завтракать на Рижском взморье, обедать в Батуми, а вечером осматривать живописные окрестности Нарьян-Мара. У тебя найдут – обязательно найдут! – выдающиеся актерские способности и без экзаменов примут в студию самого… Ну кто там сейчас самый-самый-самый делатель актрис? А как же иначе – ведь ты дочь Визина, благодетеля Визина, академика Визина, и по одной этой причине у тебя не может не быть прорвы самых разнообразных талантов. А то, что стану академиком, можно не сомневаться, – если, конечно, поддамся искушению благодетельства. А картины мамы будут выставлены в самых знаменитых галереях, им не будет цены, маму увенчают высокими титулами, похитители художественных ценностей совсем потеряют покой. Ты у меня молода, здорова и красива, ты блестяще выйдешь замуж, у тебя будет вилла. Маме тоже всего тридцать семь, она очень заметная женщина, мы поедем в Рим и Флоренцию, в Париж и Дрезден, в… В общем, куда она пожелает.

Вот какие наши обстоятельства и перспективы.

Но вот утром, скажем, я сделал открытие, а ночью затем вышел на балкон…

Людочка! Ты хоть раз почувствовала в себе полнокровное стабильное равновесие? Почувствовала ли ты себя надежно сильной, глубоко уверенной, светлой? Словом, хоть раз почувствовала ли себя полноценным человеком?

Увы, о себе я такого сказать не могу. Я вышел на балкон, была половина третьего ночи, или что-то около этого, город спал, даже машин не было слышно; я вышел, досмотрел вверх, прислушался, и тут впервые увидел ночное небо, вообще – небо, а вернее – мне показали его. Да-да, такое и было чувство – мне его показывают. И сейчас же вдруг накатило, накатило… Я подумал: почему? Ну почему? Чего мне не хватает? Мне сорок два года всего, у меня красавица-дочь и талантливая жена, я – доктор наук, у меня интереснейшая работа, великолепные возможности, современнейшая лаборатория, я – автор печатных трудов и изобретений, прекрасно обеспечен материально, мне идут навстречу, меня ценят, уважают, мне везет… Что еще нужно?.. И вот я понял, что мне нужно хоть раз почувствовать себя полноценным человеком – тем сильным, красивым, высшим созданием, какое в детстве мне рисовалось моим воображением. И еще я понял, что если хочу быть благодетелем человечества, то мне не следует выходить ночью на балкон.

Все смешалось. Ведь в твоем понимании, сказало мне звездное небо, полноценный человек тот, кому все доступно: пожелал – постиг, сел за свои пробирки – и через энное время ответ в кармане. А вот я, сказало мне звездное небо, я тебе недоступно, хоть ты и тычешься за свою пленочку-атмосферу; как цыпленок, и называешь это космическими исследованиями. Между прочим, сказало оно мне по секрету, я тебе не то чтобы совсем уж недоступно, а недоступно я тебе вот такому, сегодняшнему, вооруженному твоим научным катехизисом. Да что там я, куда тебе до меня, когда ты и сам себе недоступен, и ближние твои тебе недоступны, и то, по чему ходишь и чем дышишь. Понаоткрывали вы, говорит, массу всякой всячины, а связать в одно не можете – недоступно… Оно мне, дочь моя, сказало, что я – кретин из кретинов в своей научной гордыне и самоуверенности, в своем плановом суеверии.

Когда ты встретишь на улице довольно высокого и крепкого белобрысого субъекта, с небольшими залысинами, умеренной бородкой и усами, субъекта, который этак невозмутимо поглядывает по сторонам и ногу ставит твердо и категорически, то знай, это – доктор химических наук Г. П. Визин, твой отец.

Когда ты увидишь в президиуме моложавого типа, – легкая проседь в бороде, заметь, лишь придает ему моложавости, – в белоснежной рубашке, с галстуком в крапинку, с янтарными запонками, – типа несколько скучающего, ибо ему все ясно, а его выступление впереди, и его, естественно, все ждут – оно будет гвоздевым, то можешь не сомневаться, дочь моя, что это – твой уважаемый родитель.

Когда ты окажешься, – бывает чудо, и ты в самом деле куда-нибудь поступишь, – в студенческой аудитории и увидишь за кафедрой уверенного, спортивного и все на свете знающего бойкого профессора, лихо и с блеском расправляющегося с загадками и тайнами природы, то имей в виду, что это все он, твой осиянный свыше папаша.

А вот теперь, когда ты встретишь на дороге несколько пожухлого и растерянного человека, с осоловелыми от бессонницы глазами, в походном костюме, с туго набитым, тяжелым рюкзаком за плечами, – не удивляйся: то опять же твой отец, но на сей раз безутешно усомнившийся и отправившийся искать самого себя, – такая с ним случилась метаморфоза.

Он идет и думает вот о чем.

Как вышло, думает он, что преуспевающий, уважаемый и довольно уже заметный, – скажем из скромности, «заметный», – ученый превратился в бродягу? Как случилось, что то, что он думал до сих пор о себе и об окружающем, оказалось иллюзией? Как может человека «вынести на волне»? И как он может принимать почести и оставаться на высоте, если личные его заслуги тут ни причем, а просто удачно сложились обстоятельства и соответствующим образом вели себя его попечители и наставники? Короче, он идет и думает о том, что это вовсе не благо, когда все время везет в жизни: ведь когда все время везет, невозможно почувствовать себя полноценным человеком.

Человек, думает он, которому постоянно везет, которого «вынесло на волне», которого «выделяют» и ревностно оберегают добрые опекуны, такой человек – раб случая, раб обстоятельств, раб всего, что его окружает иначе быть не может. И вот он, спохватившись, вспоминает некий пункт кодекса чести и достоинства, вспоминает, что надо выдавливать из себя раба – выдавливать по капле, по молекуле, везде, всюду и во всем. Вспоминает и сразу спотыкается: если, говорит ему один из недреманных внутренних голосов, ты без конца будешь из себя выдавливать этого раба, то что же на определенном этапе останется в тебе? А останется, дорогая дочь моя, пшик, пустой тюбик, ибо так уж устроен человек, которому везет, таково его содержание. А в добавок ко всему, просыпаешься однажды, – или выходишь ночью на балкон, – и обнаруживаешь, что тебя укусил какой-то непонятный микроб, и начинаешь догадываться, что это может привести к необратимым явлениям.

Вот какие мысли обуревают нынче твоего отца, и они, эти мысли единственное сейчас его достояние.

Нетипично? Возможно. Но – надоел стандарт, опостылело клише.

Никогда я не писал тебе таких писем, насколько бы долго и далеко не отлучался из дома, не писал и не говорил ничего подобного – и никому так не писал и не говорил. Может быть, ты подумаешь, что мне просто захотелось выговориться – устала замотался, надо, дескать, было пожалеть папку, чтоб не дурил, а то я в последнее время не очень внимательная стала, а как-никак призвана быть опорой в старости и тэ дэ… Нет, ангел мой, я не устал, и не выговориться мне захотелось, а всего-навсего перед походом я много думал о тебе. И решил так: она взрослая и должна понять меня, другой случай сказать ей вряд ли представится. Дело в том, что я тебя люблю, но я на тебя нисколько не надеюсь – в смысле «опоры», потому что эгоизм твой беспределен, и я не знаю, поубавится ли он когда-нибудь. Он у тебя теперь трехглавый: врожденный, возрастной и привитый. Снести бы поскорей хотя бы две последние буйные головушки, а уж первая – бог с ней, пускай произрастает, только постарайся не закармливать, ходить без меры, дорогая моя.

Я не виню тебя. Путник никого не винит, путник идет и думает. Да и как винить? Когда сам с ношей. Везучий человек, потревоженный неведомым микробом, не может никого винить, ему не до того.

Чтобы тебе стало понятнее, что я ищу, придумай сказку, в которой, например, папка продает душу дьяволу или вступает, – что, безусловно, значительно современнее, – в контакт с инами.

Наверно, мои разглагольствования очень путанны – пусть. Постарайся понять и переварить. Ну, а не переварится – я не судья тебе…

Понимаешь! Надо прислушиваться к себе. Прислушиваться, прислушиваться, чтобы услышать себя истинного. Как в древности наши предки прислушивались, приникнув ухом к земле. Прислушивайся терпеливо, усердно и постоянно авось услышишь. Обязательно надо услышать! И тогда не будешь бояться, что, выдавливая раба из себя, рискуешь остаться пустым, мятым тюбиком, – тогда тюбик не опустеет.

Помни, что одни и те же уникальнейшие инструменты – глаза, уши, сердце – служат и свету и тьме.

Ну вот, скажешь ты, не удержался все-таки от назиданий. Ах, Людочка! Это не назидания. Это – всего лишь попытка выйти из-под опеки случая, из ряда клише. Никаких тебе окончательных выводов делать не следует – во всяком случае, я не для того писал. А для того я писал, чтобы ты, когда тоже придет время отправиться в путь, понесла с собой хотя бы часть сказанного. Я бы очень хотел, чтобы оно, сказанное, присутствовало в твоем сознании; я хочу, чтобы ты не забывала, что я так думаю, что очень важно почувствовать себя полноценным человеком.

Обязательно не забудь дать прочесть маме.

Белье из прачечной привезут 12.06.

Деньги – в моем столе, средний ящик, справа.

Обнимаю, целую. Отец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю