355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Безвременье » Текст книги (страница 9)
Безвременье
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:19

Текст книги "Безвременье"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Губернский земский властитель дум и сердец

 Сегодня вечером я хотел пойти в цирк Медрано и посмотреть новых клоунов, которые интересуют Париж, но остаюсь дома, чтоб заняться г. Родзянко.

Г. Родзянко стоит того, чтоб из-за него забыть клоунов цирка Медрано.

Г. Родзянко выбрали только в председатели екатеринославской губернской земской управы, а он счёл долгом произнести тронную речь.

Вступая на стул председателя губернской земской управы, он обратился к служащим со словом.

Во-первых, г. Родзянко объявил, что ему не нравится образ мыслей многих из гг. служащих, и обещал «принять меры» (?), чтоб все и по всем вопросам держались самого желательного образа мыслей.

Во-вторых, г. Родзянко объявил, что он не потерпит ничьего вмешательства, и запретил кому-либо когда-либо на него, г. Родзянко, жаловаться.

Так была провозглашена екатеринославская независимость, и Екатеринославская губерния была объявлена папской областью, с папой Родзянко I во главе.

Папа Родзянко будет диктовать, как надо думать, и на папу Родзянко нельзя жаловаться.

Папа Родзянко будет непогрешим.

Духовным детям Родзянко останется только слушаться папы.

Г. Родзянко говорит:

– За Екатеринославскую губернию можете быть спокойны! В екатеринославском земстве все будут по образу мыслей маленькие Родзянки.

Но он требует за это одного:

– Зато я не потерплю никакого вмешательства со стороны России, Австрии, Германии или какой бы то ни было другой державы.

Совершенно самостоятельная особая область.

Там будет устроен центральный склад мыслей для всей губернии.

Особый стол с надписью крупными буквами:

– Мысли.

Прочтёт какой-нибудь Родзенок в газете, – ну, положим, – о македонских комитетах.

– Вопрос, чёрт возьми, политический!

Надо в губернскую земскую управу за мыслями идти.

Подойдёт к столу, поднимет руку, замазанную чернилами:

– Дозвольте спросить!

– Что вам?

– Да вот в газетах пишут, будто македонские комитеты. Так каких мне на этот счёт мыслей держаться?

– С разрешения г. председателя губернской земской управы, вы можете считать македонские комитеты вздором!

– Слушаю-с!

Остаётся только идти домой:

– Ну, жена! Объявляю тебе, что все македонские комитеты – вздор. И детям скажи. Дрянь-мальчишки газеты читают. Как бы иначе не помыслили.

Теперь только за гостями следить.

Приходит Иван Иванович, рассаживается и начинает, – ведь в Екатеринославской губернии всегда большое дело до того, что делается в других, «не наших» странах:

– А вот, пишут, что македонские комитеты. По-моему, это здорово! Расшибить бы эту Турцию, чёрт бы её драл!

– Насчёт Турции не знаю как. Может быть, чёрт бы её драл. А может быть, и не чёрт бы её драл, – не спрашивал. Но насчёт македонских комитетов знаю с полной достоверностью, что это вздор!

– Но почему вы так думаете?

– Думаю так с разрешения г. Родзянко!

– Но позвольте…

– Извините! Никогда не позволю в своём доме думать иначе! Жена, отвори форточку! Тут Иван Иванович не надлежаще надумал! А вас, Иван Иванович, прошу оставить мой дом и быть уверенным, что о вашем образе мыслей сегодня же будет известно г. председателю губернской земской управы!

– Ради Бога!.. Что вы?.. Пощадите! У меня семья, дети!..

– Не могу-с! Г. Родзянко следит за чужим образом мыслей, и мы все обязаны. Иначе, как же ему знать, как кто мыслит!

И в тот же вечер – «доклад».

– Так и так, имею честь донести на зависящие действия и распоряжения, что Иван Иванович, сидя у меня в гостях, позволил себе ненадлежаще мыслить!

– А-а! Хорошо! Благодарю! Благодарю! Ну, а в доме у вас как? Ничего?

– Точно так. Никаких мыслей не замечается.

– Дети?

– Держатся в мыслях установленного образца.

– Жена?

– Тоже установленного образца и на третьем месяце беременности.

– Гм… гм… Однако, я замечаю, что вы держитесь образа мыслей фривольного!

Что остаётся бедному служащему?

Задрожать, побледнеть, залепетать:

– Н… н… не я… Ей Богу, н… н… не я…

– То-то! А то ведь и со службы прогоню!

– Есть воля ваша!

– И жаловаться на меня некому!

– Кому же жаловаться. Вы наш отец, мы ваши дети.

– Папа!

– Дозвольте ручку-с!

Идиллия!

На таких условиях г. Родзянко обещает России спокойствие Екатеринославской губернии, в обмен на независимость.

Послушайте, однако, г. Родзянко, произносящий тронные речи при вступлении на председательский стул и печатающий их в «Южном Крае».

Вас ведь не выбирали ни в духовники, ни в гувернёры, ни в соглядатаи, ни в короли.

Вас, просто-напросто, – да и то по ошибке, – избрали в председатели губернской земской управы.

Вы бы и реформировали дороги и мосты, а не умы!

Тип (Немножко провинции)

Аккерманский герой.

Только что дал «плюху» земству. Добился нового избрания в председатели уездной земской управы и «швырнул» своё избрание собранию в лицо:

– Я вообще не сторонник земских тенденций!

Господин Пуришкевич.

Щеголеватый молодой человек. На руке золотая браслетка. Манеры заискивающие. По полу приятно скользит. Занимается стихосложением.

Душу имеет возвышенную.

Я имел удовольствие познакомиться со скользящим г. Пуришкевичем в неприятную для него минуту.

Ко мне, фельетонисту одной из одесских газет, вошёл молодой человек в браслетке, растерянный и пришибленный.

Г. Пуришкевича, председателя аккерманской земской управы, побил земский архитектор.

«Инцидент» очень живо обсуждался тогда южной печатью, и г. Пуришкевич объезжал редакции.

– Вы понимаете… замахнуться на земца!.. на молодого земца, всей душой стремящегося к служению земским идеям… Такое варварство!.. Такая дикость!.. Прямо некультурно! Прямо некультурно!

Он говорил, конечно, горячо. Живописно. Жестикулировал.

А браслет с «бульками» так и звенел, так и звенел на его руке.

Скользкий молодой человек показался мне человеком с «коготком»!

Я смотрел на него и думал:

– Ох, брат! Кажись, и сам ты тоже «кока с соком»!

Вскоре мне пришлось быть в Аккермане, и там я узнал, в чём дело.

«История» вышла из-за плана новой больницы или училища, – не припомню.

– Этот план не годится! – заявил г. Пуришкевич. – Что это за фокусы такие? Только расход. Нам эти роскоши не нужны.

– Это совсем не «роскоши», а то, что требуется, чтобы здание было гигиенично! – возразил земский архитектор.

– Прошу вас не рассуждать, а делать, что вам говорят. Вот и всё! Потрудитесь переделать это так-то, это так-то!,

– Но под таким планом архитектор подписаться не может!

– А не можете и не надо! Можете уходить!

– То есть, как это «уходить»?

– А так! Мне ваши рассуждения не нужны. Я сказал, – и должно быть так сделано. Не желаете, – вон!

– Что-о?

– Вон! Нахал! Люди!

Если бы он напал на человека более культурного, – тот нашёл бы, как с ним поступить иначе. Но г. Пуришкевич нарвался на провинциального медведя, у которого первое – драться.

Оскорблённый архитектор подкараулил скрывавшегося после этого г. Пуришкевича на пристани, подошёл к нему и надавал пощёчин.

– У него, знаете ли, только и слов, что «я», «вон», «долой», – рассказывали аккерманцы, – «я сказал», «я велел».

Чуть не «повелел».

– Человек мягкий, ласковый и даже в браслетке. Но с «подчинёнными» – рвёт, обрывает, кричит. А «подчинёнными» считает всех. Он один!

В следующем году ко мне явился один студент.

Юноша, – только пух ещё на лице показался.

Кончил гимназию, поступил в университет, – а тут в восточных губерниях голод.

Оставил на год университет, бросился в Казанскую губернию, устраивал столовые, кормил.

Вернулся, опять в университет, – а тут голод на юге.

Опять университет «на год» бросил и поехал в Аккерманский уезд устраивать столовые.

– Да этак вам, друг мой, никогда и университета не кончить! Голод у нас – обыватель постоянный. Только адреса у него каждый год разные.

– Что ж делать! Что ж делать!

Опытный уже в деле устройства столовых юноша с жаром схватился за дело, – но сразу на пути встретил г. Пуришкевича.

Если вы вспомните голодно-продовольственную аккерманскую эпопею, – вы припомните сразу фамилию:

– Г. Пуришкевич.

Он говорил, о нём говорили, он печатал, о нём печатали каждый день.

– Г. Пуришкевич устроил…

– Г. Пуришкевич организовал…

– Г. Пуришкевич просит…

– Г. Пуришкевич благодарит…

Получалась такая картина.

Есть на свете бедствующий Аккерманский уезд, и есть на свете благодетельный г. Пуришкевич.

Один!

Аккерманский уезд голодал, – но стоило появиться г. Пуришкевичу, – и бедствие кончилось.

Один!!

И целую зиму мы смотрели на это победоносное единоборство г. Пуришкевича с народным бедствием.

Многие даже восклицали:

– Хлеба не родится, – Пуришкевичи родятся! «Не погиб ещё тот край».

Самостоятельная деятельность юноши не понравилась г. Пуришкевичу.

Кто это ещё в уезде, кроме него, г. Пуришкевича, смеет появляться?

– Не со мной, так против меня! А со мной, – так, значит, подо мной!

– Позвольте мне действовать самостоятельно, – заявил юноша, – у меня есть и свои пожертвования!

– Ах, свои-с?

Г. Пуришкевич сумел «удалить» юношу от устройства столовых, напечатал в местных и столичных газетах письма, что просит впредь не высылать пожертвований такому-то, и добился того, что юношу чуть ли не выслали из пределов Бессарабской губернии.

– Осрамил, извалял в грязи! – чуть не плакал бедный юноша.

И вот теперь.

«Не разделяющий земских тенденций» председатель земской управы провёл в земские гласные людей своей партии, добился избрания на новый срок и, добившись, встал и торжественно земству плюнул:

– Отказываюсь! Вообще не разделяю земских тенденций. А по части народного образования – в особенности!

Это в наше-то анти-земское время!

Сам бы «искательный молодой человек», Глумов, из пьесы «На всякого мудреца довольно простоты», – от зависти бы за голову схватился и с отчаянием воскликнул:

– Ловко! Вот это называется – ловко!

А мамаша Глумова добавила бы:

– Беспременно это он в вице-губернаторы метит!

– Ведь сделано-то, сделано-то как! – восхитился бы даже сам Иван Антонович Расплюев. – А? Победитель, можно сказать! Только что избранный! Излюбленный земский человек-с! И тот на это самое земство: «тьфу!» И в полное рыло-с! «Н-не разделяю». Большую карьеру, браслет, сделает! Потому – гениален. Всякие штуки бывали, а до этакого фортеля никто не додумывался. Вещь первая!

«Дневника» в «Гражданине» молодой человек удостоится.

И на среду к кн. Мещерскому может даже без приглашения явиться.

– Пуришкевич.

– Вы?! Это вы?!

– Я-с!

Будет в объятия заключён и гостям представлен:

– Господа, Пуришкевич! А? Вот он какой Пуришкевич бывает!

Я даже думаю, что он во многих салонах может недели полторы приманкою быть.

«На Пуришкевича» будут приглашать, как приглашают в скромных чиновничьих семьях «на хорошего гуся».

– Vous savez[31]31
  Вам известный (фр.).


[Закрыть]
. Он такой молодой и уже… Приезжайте, это любопытно!

И будет г. Пуришкевич по паркету скользить, а там куда-нибудь и проскользнёт.

– Э… э… это очень… очень хорошо… Такого удара не было… очень хорошо… Но ведь это самопожертвование… господин… господин… господин Пуришкевич!

– Исполнение долга, ваше превосходительство. Только исполнение долга! Ничего-с, кроме исполнения долга!

– Да… да… Но не всякий бы, знаете, милейший, на это пошёл…

– Это уж как будет угодно оценить вашему превосходительству…

– Да… да… конечно… Но, однако, вы всё-таки того… гм… три года в земстве этом служили?.. А?

– Единственно для того, чтоб нашей партии людей туда проводить. Так сказать – и во вражеском стане на нашу пользу работал!..

– Гм! Оно… того… служба полезная!

– Осмелюсь добавить вашему превосходительству.

– Что вы осмелитесь добавить?

– Я и против народного образования, вашество.

– Да?! Даже?

Г. Пуришкевичу останется только замереть с поникшей головой, слегка отставленными руками, в позе, выражающей полную готовность.

– «Вы будете в большом, большом счастье, в золотом платье будете ходить и деликатные супы кушать, очень забавно будете проводить время!» – как говорит Добчинский.

А может быть…

Может быть, и так пройдёт, и без награды останется, прочтут и плюнут, и без внимания оставят.

Чёрт знает, чего не может в наше время случиться!

И добродетель ценится только тогда, когда она редкость.

А как её, добродетели-то, разведётся слишком много, то и добродетельнейшие поступки остаются без награждения.

И г. Пуришкевич добродетелен, да и время-то уж очень добродетельное.

Шага сделать нельзя. Шаг сделаешь – непременно в добродетель ногой попадёшь.

Интеллигенция

«… Предлагаю тост за русскую интеллигенцию!»

Речь П. Д. Боборыкина.

Сын сапожника, кончивший университет, – вот что такое русская интеллигенция.

У сапожника Якова было три сына. Двое пошли по своей части и вышли в сапожники, а третий, Ванька, задался ученьем.

Бегал в городское училище, а потом его как-то определили в гимназию.

И отцу сказали:

– Ты, Яков, уж не противься. Мальчонку-то жаль: уж больно умный.

– Пущай балуется! – согласился Яков.

И пошёл Ванька учиться.

То отец кое-как горбом сколотит, за право ученья заплатит, то добрые люди внесут, то сам грошевыми уроками соберёт.

Обшарпанный, обтрёпанный, бегая в затасканном сюртучишке, с рукавами по локоть, зимой в холодном пальтишке, занимая у товарищей книги, кое-как кончил Иван гимназию и уехал в столицу в университет.

Жил голодно, существовал проблематично: то за круглые пятёрки стипендию дадут, то концерт устроят и внесут. Два раза в год ждал, что за невзнос выгонят. Не каждый день ел. Писал сочинения на золотую медаль, – и золотые медали продавал. Учил оболтусов по 6 рублей в месяц. Расставлял по ночам литераторам букву «ять». Летом ездил то на кондиции, то на холеру.

И так кое-как кончил университет.

– Ну, теперь пора и родителей проведать! Как мои старики?

Отец – человек простой, – чтоб больше простого человека порадовать, диплом ему показал:

– Смотри, как батька!

– Фитанец получил! – одобрил отец.

– Фитанец получил! – рассмеялся Иван Яковлевич.

– Молодчага!

Ну, теперь надо думать, как жить.

– Вот что, батюшка! Того, что вы для меня делали, я никогда не забуду. Никогда не забуду, как вы горбом сколачивали, чтоб за меня в гимназию заплатить. Теперь пора и мне на вас поработать. Вы человек старый, вам и отдохнуть время. Переедем мы ко мне и заживём вместе, – на покое вы будете! Да и братьям надо что-нибудь получше устроить.

Яков нахмурился и сказал:

– Это не подходит! Мы сапожники природные, и нам своего дела рушить не приходится. И дед твой был сапожник, и я сапожник, и братья твои сапожники. Так и идёт. Спокон века мастерская стоит. Нам дела своего кидать не резон.

Подумал Иван Яковлевич, видит:

– Прав отец. Жизнь сложилась, – ломать её трудно.

А под сердцем что-то сосёт:

– Господи, Боже мой! Неужели я буду заниматься «чистым делом», а они так вот всю жизнь свою в вонючей мастерской, сгорбившись за дратвой, сидеть должны?

Лежит так Иван Яковлевич и думает, а через перегородку слышно, как в мастерскую заказчик зашёл. Голос такой весёлый, барственный.

– Здравствуйте, ребята! А! Яков? Жив, старый пёс?

– Что нам делается, батюшка Пётр Петрович! Что нам делается? – отвечает голос отца. – Живу, пока Бог грехам терпит!

– Живи, живи! – разрешил барственный голос. – Я ведь тебя, старого пса, сколько лет знаю!

– Давненько, батюшка! – согласился льстивый голос отца. – Сапожки заказать изволите?

– Сделай, сделай, старый пёс, сапожки. Сам мерку снимать будешь?

– Ужли ж кому поручу?!

Иван Яковлевич слышал, как отец стал на колени.

– У вас тут мозолечка, кажется, была?

– Хе-хе! Все мои мозоли помнит! Ах, старый пёс, старый пёс!

Понравилось человеку слово!

– Так на той неделе чтоб было готово, старый пёс! Так не обмани, старый пёс! Чтоб не жало, смотри, старый пёс!

Вышел Иван Яковлевич из-за перегородки:

– А позвольте вас спросить, милостивый государь, на каком вы основании человека «псить» себе позволяете? Что, у человека имени своего нет? А?

У отца по лицу пошло неудовольствие. У барина на лице явилось крайнее изумление.

– Это кто же такой?

– Сынок мой. Ниверситет кончил! – заискивающе извиняясь, сказал отец.

Заказчик смутился.

– Виноват… Я не знал… Мы с вашим отцом… мы десятки лет… До свидания, Яков… А сапоги… Сапог мне не делайте… Не надо…

И, не зная просто, куда глядеть, вышел.

– Заказчика отбил? – спросил отец. – 20 лет заказчиком был, а теперь от ворот поворот!

И все сидели и вздыхали.

– Ты вот что. Ты, ученье кончив, для утешения приехал, а не горе родителям причинять. Так ты жить живи, а порядков не рушь! Порядков не рушь! А уж ежели тебе, учёному человеку, так зазорно отца иметь, которого псом зовут, тогда уж…

Старик развёл руками.

– Тогда уж не прогневайся!

Яков отвернулся, и на глазах у него были слёзы!

– Только то бы помнить следовало, что отец твой, этого самого «пса» выслушивая, за тебя же в имназию платил. На того же Петра Петровича работаючи, тебя выпоил, выкормил.

Старик смолк, и все снова тяжко-тяжко вздохнули.

Отчаяние взяло Ивана Яковлевича.

– А, ну их! Какое я, действительно, право имею эти порядки ломать? Что я могу сделать? Не буду ни во что вмешиваться. Погощу, буду их «утешать», как они выражаются. Да и всё!

Лежит в прескверном настроении и слышит: мать, – думает, что он спит, – потихоньку плачет и соседке жалуется:

– Мы его поили, мы его кормили, мы горбом сколачивали, мы за него в имназию платили. А что вышло? Лежит, как чужак, в доме. Другие дети, – ну, он поругается, ну, он и согрубит, – да видать, что он о доме думает. А этот, как камень. Получит письмо с почты от знакомых. И читать торопится, – из-за обеда вскочит, руки дрожат, покеда конверт разорвёт. И читает. Раз прочтёт, другой прочтёт. И ходит! И ходит! И писать сядет. А не так – разорвёт. И волнуется. От чужих ведь! Из-за чужих волнуется! А свои – хоть бы ему что! Что в доме ни делайся, – слова не скажет!

Вскочил Иван Яковлевич:

«Не годится так! Верно это! Свои они мне! Должен, я их жизнью жить! Их жизнью волноваться. Верно это мать!»

Видит как-то, – мать плачет.

– О чём, маменька?

– Как же мне, Ванюшка, не плакать? Пётр-то, легко ли, гармонь купил! Самое последнее дело, уж ежели гармонь! Завелась у человека гармонь, – какой же он работник? Ему не работа на уме, а гармонь. Как бы на гармони поиграть!

Иван Яковлевич её утешил:

– Ну, что вы, маменька? Ну, что, за беда, что Петя гармонью купил?.. Вы, как бы вам это сказать… Ну, словом, вы напрасно плачете. Ей Богу ничего дурного в этом нет.

– Учи, учи мать-то ещё! Дура у тебя мать-то!..

Старуха пуще залилась слезами.

– Он бы, чем мать-то пожалеть, её же и дурит!

Пошёл Иван Яковлевич к брату Петру.

– Ты вот что, Пётр. Ты бы свою гармонью бросил. Мать это расстраивает.

Брат Пётр посмотрел на него во все глаза.

– Гармонь – тальянка, первый сорт, об 16 клапанах, а я её «брось»?!

Пётр даже с места вскочил и руками себя по бокам хлопнул:

– Хорош братец, нечего сказать! Взаместо того, чтобы брату радость сделать, из столицы ему гармонью в презент привезти, – он на поди! И последнего утешения лишает? Выкуси, брат! Я эту гармонь-то, может, не один год в уме содержал! По воскресеньям согнувшись сидел. Другой мастеровой народ гуляет, а я заплаты кладу. Всё на гармонь сбирал. И теперь моё такое намерение, чтобы портрет с себя снять. Сапоги с калошами, и на коленях чтобы беспременно гармония. А он: выброси!

Пётр зверел всё больше и больше.

– Нас в имназиях не воспитывали, мы в ниверситетах не баловались. За нас денег не платили, из-за нас горба не наживали. Нас шпандырем лупили, когда вы там по имназиям-то гуляли. Нам какое утешение! А вы нас, братец, и последнего утешения лишить хотите? Тоже называется «братец!» Хорош братец, можно чести приписать!

Иван Яковлевич за голову схватился.

– И он прав! И все они правы! А больше всех мать была права, когда говорила, что чужие люди мне ближе, чем они. Да, да! Все, все мне близки, только не они!

Отчаяние охватывало его.

– Да неужели, неужели самые близкие мне люди: отец, который радуется, что его псом зовут, значит, заказами не забывают, – мать, которая ревёт, потому что в «гармони» погибель мира видит, – брат в калошах и беспременно с гармонью на коленках! Неужели они, они могут мне быть близки?!

И ужас охватывал его.

– Подлец ты, мерзавец ты, негодяй ты! Да ведь эти самые люди тебя своим горбом выходили! Ведь с голоду бы ты без них подох, вот без этого «пса», без этих людей «с гармонью». В гимназию-то кто за тебя платил? Сами голодали, тебя, негодяя, на плечах держали. А ты смеешь так о них…

До такого отчаяния человек дошёл, что однажды даже отцу объявил:

– Знаешь, что, батюшка? Я думаю всю эту учёность-то по боку! Всё это лишнее! Я сын сапожника, родился сапожником, сапожником и должен быть. Сяду-ка я вот к вам в мастерскую да начну…

Но отец только посмотрел на него искоса и сказал одно слово:

– Сдурел!

А мать закачала головой и заговорила с горечью, с болью, с язвительностью:

– Значит, все наши хлопоты-то, траты, труды, – хинью-прахом должны пойти? Сапожником он будет! А? Не доедали, не досыпали, а он на всё: тьфу! В сапожники!

Прямо потерялся Иван Яковлевич.

– Что ж делать? Что?

Захочет чем помочь:

– Постойте, я пойду дров наколю!

Улыбаются с неудовольствием:

– Пусти уж! Учёное ли это дело.

В рассуждение ли вдастся, чтоб стариков порадовать, – выслушают, вздохнув:

– Ты, известно, учёный!

И насупятся с неудовольствием.

Захочет разговор поддержать, отцу что возразит мягко, мягко.

– Перечь старику, перечь! – скажет отец.

А мать заплачет.

Совет подать, – и не дай Бог.

– Вы бы форточку отворяли, воздух чище будет.

Братья хмурятся, злобно сплёвывают в сторону:

– Тебе всё нехорошо у нас. И воняет у нас. И всё!

– Учёный! – с горьким вздохом замечает отец.

И начала в семью прокрадываться ненависть какая-то.

Отец велит «сыночка» к обеду звать, непременно зло скажет:

– Зовите… образованного-то!

Иван Яковлевич к обеду идёт, себе говорит:

– Ну-с, послушаем, чего сегодня старый сапожник нафилософствует!

Мать, когда каши поедят, непременно прибавит:

– Ну, никаких разносолов больше не будет. Можно и Богу молиться!

А ему хочется вскочить и крикнуть:

– Да никаких мне разносолов и не нужно! Да и вообще убирайтесь вы от меня к чёрту! Ничего у меня общего с вами нету. Никто вы мне! Вот что! Не вы мне близкие, не вы, а те, чужие. Там и я всех понимаю, и меня все понимают. А вы? Презираю я вас, презираю! Слышите?

«Эге! – думает Иван Яковлевич. – Плохо дело. Удирать надо!»

Объявил Иван Яковлевич отцу:

– А мне, батя… того… ехать пора…

И когда говорил это, от слёз голос дрожал.

И старик отвернулся:

– Надоть… держать не можем… поезжай!..

И у старика от слёз голос дрожал.

Расцеловались, прослезились.

Он им сказал:

– Пишите!

Они ему сказали:

– Не забывай!

И уехал Иван Яковлевич.

А приехавши в столицу, написал им самое нежное, самое любовное письмо. Все эти мелочи и вздорные столкновения, как пар, улетучились, – остались только в памяти и в душе милые старики.

А через две недели от них и ответ пришёл. На четырёх страницах, кругом исписанных, – что именно хотели люди сказать, понять было мудрено. Было понятно только, – что «письмо твоё получили» и «что не такого утешения от сынка на старости лет ждали».

Иван Яковлевич сейчас же послал им денег.

На денежное письмо получился ответ уже не на четырёх страницах, а на одной.

Писали, что очень благодарны, потому что деньги всегда нужны… А дальше добавляли что-то о «псах» и о родителях.

Наконец, недоразумение разъяснил двоюродный брат Никифор, который приехал в столицу искать места.

– В неблированныя комнаты лакеем, куда барышень водят. Очинно, говорят, выгодно.

Он пришёл к Ивану Яковлевичу с просьбой похлопотать насчёт такого места и кстати пояснил:

– Тятенька с маменькой очинно вашими письмами, Иван Яковлевич, обиждаются. Никому поклонов не шлёте, ни тётеньке Прасковье Феодоровне ни дяденьке Илье Николаевичу. Вся родня в обиде. «На родню, – говорят, – как на псов смотрит. На-те, мол, вам, подавитесь! Денег швырнёт, ровно подачку. Слова приветливого не скажет».

Улыбнулся Иван Яковлевич, обругал себя в душе, улыбаясь, «свиньёй», сел и написал:

«В первых строках сего моего письма посылаю вам, мой дражайший тятенька и моя дражайшая маменька, с любовию низкий поклон и прошу вашего родительского благословения, навеки нерушимого. А ещё низко кланяюсь любезной тётеньке нашей Прасковье Фёдоровне. А любезному дяденьке нашему Илье Николаевичу шлю с любовию низкий поклон. А любезной двоюродной сестрице нашей Нениле Васильевне с любовию низкий поклон и родственное почтение…»

Четыре страницы поклонами исписал и послал.

– Никого, кажется, не забыл. Слава Богу!

Через неделю пришёл ответ.

Уведомляли, что письмо получили, но что не «чаяли до того времени дожить, чтоб родной сын стал над родителями насмехаться». Потому что приходил заказчик, и когда ему показали письмо от «образованного сыночка», он очень хохотал, читая, и сказал:

– Это он над вами штуки строит и над вашей деревенской дурью насмехается. И всё это прописал не иначе, как в насмешку.

Дальше говорилось что-то о Боге, Который за всё платит.

Иван Яковлевич чуть не волосы на себе рвал:

– Что ж я могу для них сделать? Что?

Как вдруг телеграмма:

– Был пожар. Всё сгорело. Остались нищие. Голодаем.

Схватился Иван Яковлевич, продал, заложил всё, что у него было, вперёд набрал, под векселя надоставал:

– Вот когда я папеньке с маменькой за всё, что они для меня сделали, отплачу. Пришёл случай.

И с ужасом себя на этой мысли поймал:

– Да что я? Радуюсь, кажется, что с ними несчастие случилось?

И ответил себе, потому что он был с собой человек честный и правдивый:

– Радоваться – не радуюсь, а облегчение чувствую. Потому что случай вышел долг заплатить.

Когда они будут голодать, – он будет им денег высылать.

Вот и всё, чем он может им помочь. Вот и всё, что может быть между ними общего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю