
Текст книги "Безвременье"
Автор книги: Влас Дорошевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
В отечество (Дневник генерала Пупкова[27]27
Этот дневник получен нами при следующем письме: «Милостивый государь! Вам угодно было опубликовать весьма поучительную повесть обо мне, – как претерпел русский действительный статский советник, сделавшись жертвой борьбы французских политических партий. Заметив в Вашей правдивой повести искренние симпатии ко мне, я посылаю Вам для опубликования мой дневник о возвращении на родину, весьма поучительный в многих отношениях. Примите и проч. Д. с. с. Пупков».
[Закрыть])
Слава Тебе, Господи, отстали!
Как только внял премудрому совету сказаться фабрикантом ваксы, – как от зачумлённого все, в разные стороны.
Взял себе переводчика, потому что, как по-французски «вакса», не знаю, – и как только интервьюер явился, говорю:
– А ну-ка, переведите ему, что я во Францию не за чем иным приехал, как хлопотать о разрешении мне открыть в Париже фабрику усовершенствованной ваксы.
Как вскочит француз. Как заговорит. Долго по комнате ходил, руками махал, на ходу даже этажерку уронил и не поднял, а в конце концов цилиндр нахлобучил, ушёл, даже не поклонился.
– Что это он? – у переводчика спрашиваю.
– Ругается! «Это чёрт знает что! – говорит. – Эти русские только и думают, как бы выгоду с нас получить. С нас, с нас – французов! – выгоду. Даже, – говорит, – для национального самолюбия обидно. Тьфу! – говорит. – То заём, то фабрика! Этак, – говорит, – выгоднее немцам контрибуцию платить!» Очень, очень сердился.
А в газетах с тех пор ни полстроки. Разблаговестил, значит, интервьюерская душа!
Встретил на улице знакомого интервьюера из социалистской газеты. Подсмеялся даже.
– Что ж это, – через переводчика говорю: я теперь без переводчика ни шагу, опять чрез недоразумение в герои попадёшь, – что ж это вы за интервью ко мне не препожалуете? Готов-с!
– Monsieur, – говорит, – я социалист. Я враг капиталистов. Я фабрикантов изо дня в день ругательски ругаю. Но я француз!
И с чувством даже себя в грудь ударил.
– Раз, – говорит, – вы хотите фабрику ваксы у нас устроить, нашим фабрикантам конкуренцию делать, – извините! Я француз. Тут мы все за одно. Вы для меня не существуете!
2-го августа.
Был у министра. Надо же визит отдать. Долг вежливости.
Встретил сухо, – больше, – сурово встретил! Жестоко!
Руки не подал и с места в карьер:
– Не могу! Франция для французов! Конечно, – говорит, – я не националист. О, совсем нет! Но раз дело касается промышленности, – двух мнений быть не может. Всё трогайте, – но промышленность священна! Да и к тому же, – говорит, – совсем не ваше это дело! Иностранцы могут приезжать к нам, могут восхищаться, могут покупать, – но самим производить. Извините! Я широких принципов, я интернационалист, – если вам угодно. Все люди – братья, русские в особенности, – но ваксы у нас ни одному брату работать не позволю. Имею честь кланяться.
Значит, всё кончено. Недоразумений больше никаких. Можно и домой.
3-го августа.
Билет в кармане. Переводчика, за ненадобностью, рассчитал. По сто франков, однако, подлец, в день взял.
– Помилуйте, – говорит, – соотечественник, да я бы, по секретным местам водя, не меньше бы заработал. А тут не секретные места, а министры.
– Во-первых, – говорю, – я тебе, каналья, не «соотечественник», а ваше превосходительство!.. Раз билет в кармане – всякий русский себя опять русским чувствует.
– Тем более!
Заплатил, – чёрт с ним. Завтра фью-ю! и поехали. В Крыжополе-то теперь – тишь, гладь, Божья благодать. Расспросов-то что будет. Весь город оживлю! Рассказов на весь остаток моей жизни хватит.
Кёльн, 5-го августа.
Сижу и мчусь. И с каждым моментом, с каждым оборотом колеса всё ближе и ближе к отечеству.
С пассажиром vis-a-vis познакомился. Русский. Из Петербурга. В весьма значительных чинах.
Разговорились. Весьма приятная личность, но когда Я «действительным статским советником Пупковым» отрекомендовался, – по чертам лица пробежала как бы змея, и глаза стали стеклянные.
– Ах, – говорит, – «генерал Пупков!» Очень приятно. Читали, читали про вас в газетах! Как же-с! Париж-с собой заняли-с! На раутах у министров-с! Скажите, весело? А я вот, представьте-с, не был-с. Не был! Хотя… по своему положению, казалось, должен был бы быть отмечен и на внимательность мог рассчитывать. Но где же им-с! «Генералом Пупковым» были заняты. До того ли им-с? Так нигде и не был-с! За свои деньги принуждён был по кафе-шантанам ходить!!
Последние слова были сказаны даже со скорбию.
Я, было:
– Ваше превосходительство, да ведь я-то… я-то ни при чём во всём этом…
– А это уж, – говорит, – не наше дело разбирать, при чём вы или не при чём! Не наше-с…
И так на это проклятое «не наше» упирает, – словно сказать хочет:
– Это уж другие на это есть. Они тебя, дружка сердечного, разберут!
Тьфу! Даже дух переняло.
Всё расположение испортил.
А что, если и в самом деле?
Приезжаешь этак в Вержболово. Паспортную книжку отдаёшь, вещи осматривают – и вдруг выходят и спрашивают:
– Действительный статский советник Пупков?
– Я-с.
– Вы-с? Очень приятно. Не потрудитесь ли, ваше превосходительство, пожаловать в комнату. Там у вас в паспорте так, ничего, клякса есть, и за нею неразборчиво.
Жалую в комнату. Притворяют двери.
– Это, – говорит, – клякса так, для публики. А дело вот в чём. Не потрудитесь ли вы, ваше превосходительство, объяснить…
И бумажку из кармана вынимает.
– Вы в Париже генералом титуловаться изволили?
– Да, но видите ли…
– Это уж не наше дело: «видите ли». Это вы уж потом, другим объяснять будете: «видите ли». С нас и одного сознания довольно. Запишите! Скажите, вы и с интервьюерами интервьюировались? И от всевозможных газет? От всевозможных? Да-с? И насчёт Пекина было?
– Было, но позвольте…
– Это уж не наше дело: «позвольте». С нас и того, что «было», достаточно. Министров из-за вас менять хотели?
– Так только разговор был…
– Ах, разговор всё-таки был!
Тут начальник станции в дверь стучится:
– Поезд отправлять время.
– Пусть поезд отправляется с Богом. «Генерал Пупков» здесь остаётся.
Батюшки!
Берлин, 8-го августа.
Третий день живу в Берлине. Чёрт его знает зачем. И сам не свой.
Мысли проклятые замучили!
Как в Берлин поезд пришёл, «Фридрихштрассе» – закричали, себя не помню, словно крылья на ногах выросли, вещишки подхватил, из вагона выскочил:
– Здесь, – говорю, – остаюсь. Здесь! На всю жизнь!
– Вы, – кондуктор говорит, – хоть билет-то у начальника станции прочикните!
– И билет, – говорю, – прочикивать не хочу. На всю жизнь остаюсь. Никогда больше своего отечества не увижу!
А сам в слёзы.
По-немецки-то мне переводчика не надо. По-немецки я кое-как маракую. Служа в пробирной палатке, от евреев выучился. Все служащие в пробирной палатке по-немецки говорят.
С тем и остался.
Но как же, однако, без отечества? Нельзя без отечества! Там пенсия.
В отечество вернуться надобно.
А художества?
Разве так сделать. Явиться на границе и прямо самому первому объявить:
– Какой-то, мол, негодяй, пользуясь отсутствием во Франции паспортов, – весьма прискорбное опущение! – присвоил себе моё имя и, оттитуловавшись «генералом», с интервьюерами интервьюировался, на рауте был и даже чуть переворота во Франции не произвёл…
– Хорошо! – скажут. – Гм… Другой, говорите? Негодяй, изволите говорить? Отлично… А вы-то, потрудитесь сказать, – вы-то зачем, во Францию едучи, Станиславский орден с собой захватили? Ась?
И обнаружится.
Непременно надо от Станиславского ордена избавиться.
9-го августа.
Батюшки, что я сделал! Станислава в немецкой реке Шпрее утопил.
Взял и утопил. Сегодня ночью.
Вышел из отеля в половине первого. Нарочно даже, чтоб отвлечь подозрения, у швейцара спросил:
– А нет ли где здесь, друг мой…
Это в мои-то годы! И даже глазком подмигнул.
Посмотрел на меня немец презрительно. Так посмотрел…
Пусть, колбаса, как хочет смотрит. Главное, отвлечь подозрение.
Отвлёк, – и на реку Шпрее. Выбрал мост поуединённее. Наклонился над перилами, достал из кармана Станислава, поцеловал, зажмурился и руку раскрыл.
Буль!
Даже ноги подкосились.
Преступление это или не преступление?
Господи! Действительный статский советник, – и законов не знает!
Вот по пробирному уставу, – всё, что угодно. Концерты на пробирном уставе давать могу. А по части других законов – ничего не знаю.
Может, я теперь такой уж преступник, такой уж преступник…
Берлин, 10-го августа.
Раз от Станислава, надо уж и от фрака отделаться.
Оправдание полное:
– Помилуйте, разве я мог у министра на рауте быть? Негодяй был, а не я. У меня, – извольте посмотреть, – даже и фрака-то нет.
Чист!
Фрачную пару подарил коридорному.
– На, – говорю, – мой милый. Мне не нужно.
Немец взял, – однако, посмотрел на меня с удивлением, и скорей в двери.
Кажется, они меня за алкоголика принимают.
Чёрт с ними! За кого ни принимай!
Мне только, что там будет, интересно.
Теперь, кажется, улик никаких. Белые галстуки? Белые галстуки тоже подарил. Рубахи? И рубахи подарил. Оставил одни рваные. Полное доказательство:
– Не мог же я в рваной рубахе у министра на рауте быть!
Можно ехать. Был в бюро, взял билет, на сегодня все разобраны. Но завтра фь-ю! Поехали!
Берлин, 11-го августа.
В ожидании отъезда гулял по Unter den Linden[28]28
Унтер-ден-Линден (нем. Unter den Linden – букв. «под липами») – главная улица Берлина.
[Закрыть]. Гулял и с нежностью о Крыжополе думал.
И вдруг книжный магазин. Стекло, и на стекле золотыми буквами по-русски с ошибкой.
Шарахнулся на другую сторону.
Да нет, брат! Шалишь! Теперь-то ты шарахаешься!
Теперь-то ты хоть камнем в стекло это самое запали!
А по дороге в Париж кто в этот самый книжный магазин заходил?
А не заходил ли туда действительный статский советник Пупков? Вот этот самый действительный статский советник, который теперь, на обратном-то пути, от русских букв шарахается? А?
Чёрт его! Посмотреть!
«Воскресение», кажется, весьма старательно изорвал. Ещё в Париже. Целый день сидел, запершись, и драл, чтобы помельче. Драл и кусочки в ведре топил, чтобы не разобрали.
А вдруг, среди всех этих тревог и треволнений, что-нибудь и позабыл разодрать?
Прибежал домой сам не свой. Всё пересмотрел. Из подушки даже пух выпустил. Туда не попало ли как? Ничего! Как вдруг…
Нет, какова французская подлячка? Горничная!
Взяла да в обёртку-то от «Воскресения» зубную щётку и завернула!
Это у них там. Во что хочешь, в то и завёртывай. А тут, матушка, почитать надо, во что завёртываешь!
Просто дух захватило, как увидел.
И обёртка-то какая. Тёмно-зелёная. И слово-то на ней: «Не в силе Бог, а в правде». Самое лондонское слово!
Обёртку изорвал, клочки сжёг, пепел съел, и рот выполоскал. Никаких следов!
Через час доктор был. Хозяин гостиницы позвал.
– Вы, должно быть, – немчура-доктор говорит, – русский, много водки пьёте, потому что ведёте себя, как свинья: по ночам из дома ходите, коридорным фраки дарите, из подушек пух выпускаете. По всей гостинице теперь ваш пух летает.
– Не извольте, – говорю, – беспокоиться. Я сегодня вечером уезжаю!
Вечером сел в поезд. Фь-ю, поехали!
Эйдкунен, 15-го августа.
А вдруг меня тогда, на пути туда, когда я Unter den Linden-то в магазин заходил, – кто видел? А?
И видели!
Долго человека напротив на бульварчике на скамеечку посадить?
– Посиди, мол, миленький! Посмотри! Вот напротив-то магазинчик, на стекле русскими буквами с ошибочкой-то. Погляди, родненький!
Кажется даже, когда я входил, кто-то на скамеечке сидел. Всенепременно сидел!
Видели! Все конечно, видели.
И в руках у него, ещё помню, была коробочка. Небольшая так, чёрненькая! В роде фотографии. Моментальной фотографии. И как я выходил, – он коробочкой то, кажется, пошевелил! Пошевелил этак…
Батюшки, у меня мысли путаются! Было это или только так кажется? Не буду! Никогда не буду!
Господи, что со мной!
Как мне эта мысль в голову вступила, как крикнет кондуктор:
– Эйдкунен!
Я из вагона-то шасть.
– Здесь, – говорю, – остаюсь! Не еду!
И хоть бы кондуктор-то, подлец, удивился, спросил:
– Почему, мол, не едете?
Нет, немчура проклятая! Как с гуся вода:
– Не едете, так не едете! Носильщик, выноси вещи!
Значит, уж известно!
Ждали, что на станции Эйдкунен пассажир такой-то, пожилой, бритый, дальше ни за что не поедет, – останется. Что ехать ему никак нельзя.
От Эйдкунена-то до Вержболова рукой подать. Всегда известно, что в Вержболове делается.
Вот и живу четвёртый день в Эйдкунене.
На границе-то, на границе на самой!
Герцен, говорят, Александр Иванович, перед смертью томился, всё в Россию хотел.
Понимаю. Отлично понимаю. Потому я сам теперь Герцен. Сам! Господи, имена-то какие, имена-то действительному статскому советнику какие вспоминаются! Ума решаюсь.
Мальчишки, девчоночки, – поезд остановится, к поезду подбегают:
– Свежа вóда! – кричат. – Свежа вóда!
Звуки-то какие! Звуки-то! Музыка!
А тут кругом:
– Was wollen Sie, mein Herr?[29]29
Was wollen Sie, mein Herr? – Что Вам угодно, мой господин?
[Закрыть]
Так бы морду всем и разбил, немчура проклятая!
И этакий-то патриот должен на границе сидеть. А?
Вчера по речоночке ходил, маленькая такая речоночка, а «не прейдеши».
И вдруг на той стороне мужик… да по-нашему… да слово… этакое слово-то крупное…
Упал на землю и зарыдал.
Ужели я этакой музыки никогда больше в жизни не услышу?
Эйдкунен, 16-го августа.
С русским познакомился. Тоже здесь сидит. Из Москвы.
– Тоже, – спрашиваю, – как я? По поводу книг?
– Нет, – говорит – я по поводу сосисок. В поезде на обратном пути, – в Париже-то профершпилился, – в немецких деньгах в счёте ошибся. 20 пфеннигов за марку принял, две сосиски и съел, а заплатить-то и нечем. Ну, в немецкой земле и задержали: «Прежде, – говорят, – за сосиски заплати, а потом и через границу пустим». Несостоятельным даже хотели объявлять и в тюрьму посадить. Этакие аспиды! «Да ведь я, – говорю, – здесь сидючи, с голоду подохну». – «Ничего, – говорят, – не подохнете, потому что вы две сосиски съели». Послал в Москву телеграмму, чтоб тысячу рублей перевели. Вот, сижу, жду.
Очень мне поучительный рассказ рассказывал.
Заграницу ругает ругательски:
– Вот Хлудов, – говорит, – покойник, – изволили слыхать? – тоже за границу ездил, рассказывал. „Был я, – говорит, – за границей, какое удовольствие? Устроили в Москве отвальную, напились. Просыпаюсь, – сыро, холодно, темно. «Где я?» спрашиваю. – «В Берлине, – говорят, – в тюрьме!» – «Как так? По какому случаю?» – «Помилуйте, – говорят, – невозможно. Ресторан расшибали, газовые рожки с требухой выворачивали». – «Платить, значит, должен?» – «Платить, – говорят, – это своим порядком. А посидеть всё-таки посидите». Отсидел. Выпустили. Напился. Просыпаюсь, – сыро, холодно, темно. – «Где я? – спрашиваю. – Всё в Берлине?» – «Зачем – говорят, – в Берлине? В Париже, в Мазасе сидите!» – «Каким манером?» – «Невозможно, – говорят, – рестораны расшибали, газовые рожки с требухой выворачивали, трёх девиц к скамейке припрягли, хлестали и кричали: „Вези!“» – «Платить, стало, надобно?» спрашиваю. «Платить, – говорят, – это своим порядком. А сидеть всё-таки надо». Отсидел. Выпустили. Напился. Просыпаюсь, – сыро, тепло, светло. Голый человек. «Где я?» спрашиваю. «В Москве, в Сандуновских банях, ваше степенство, – голый человек говорит, – с лёгким паром вас!» – «Что я, – спрашиваю, – делал?» Только смеётся. «Рестораны, – говорю, – расшибал?» – «Не без этого». – «Газовые рожки с требухой выворачивал?» – «Затейники-с!» – «Девиц в скамейки запрягал и хлестал?» – «Всего, – говорит, – было-с». – «Что ж теперь, – спрашиваю, – должен я делать? Платить?» – «Это уж, – говорит, – как водится!» – «А сидеть, – спрашиваю, – должен? В тюрьме сидеть?» Голый человек даже диву дался: «Помилуйте, – говорит, – за что же человеку сидеть, ежели он платит?»“ И от этакой-то благодати за границу ехать!
Истинное слово!
От этакой-то благодати за границу ехать!
То есть, озолоти – не поеду. В жизнь не поеду.
Всё это, однако, хорошо. Но надо сначала в отечество-то попасть. Попасть-то как?
Переплыть нешто через речонку ночным временем?
Речонка – тьфу. Переплюнуть можно. Раз, два – и в отечестве. Вещи перебросить, а самому переплыть.
Переплыть-то переплыву, да паспорт как же? Отрывной листочек?
И отрывной листочек – беда не велика. Оторву и съем. Вот и всё. Штемпель, штемпель о возвращении, вот что!
Штемпель надо будет подделать. Сделаю фальшивую казённую печать и приложу…
Господи! Что мне за мысли приходят! Мысли какие! Ведь этак, действительно, и до Сибири недалеко.
17-е августа.
Русский за сосиски 50 пфеннигов уплатил и уехал. А я сижу.
Хожу, на поезда смотрю, которые на милую родину идут. Кланяйтесь от меня отчизне.
Никогда я её не увижу! Никогда! Эмигрирую теперь в Америку! Сделаюсь изменником. Превращусь в кули. Имя даже переменю. Прощай, моя пенсия!
Стою и плачу. А поезда-то мимо, мимо, а из окон-то книги, книги, да мне все в морду, в морду.
Поднял одну:
«Амур. Полное собрание русских порнографических стихотворений».
«Эротические поэмы Пушкина».
Ведь вот что люди за границей читают. А я-то? Э-эх!
За голову даже схватился и клок волос вырвал. Драть меня, старого дурака, некому.
«Воскресение!» А?
Положим, при мне ничего нет. Но завёл я с самого малолетства прескверное обыкновение во сне разговаривать.
Драли мало, – оттого.
Наяву-то я – как следует, но во сне бываю нескромен. Всё, что на уме, и говорю.
Жена-покойница не раз меня туфлей будила:
– Мерзавец, – говорит, – ты после таких рассуждений и больше ничего!
Вдруг как я во сне-то, да страницу-то из «Воскресения», да самую что ни на есть, – и бухну! А?
Выучить нешто наизусть неприличное стихотворение? Выучил.
Да ведь хорошо, если я его во сне прочту. А если я из «Воскресения».
– А-а! – соседи скажут.
Нет, не быть мне в отечестве! Никогда!
Вержболово, 18-го августа.
Как это случилось? Не знаю. Ума не приложу.
Сам не свой был.
В глазах помутилось, в голове отчаяние, во рту вдруг вкус щей.
Как на поезд сел, как переехал, как паспорт отдал, как вещи осматривали, – ничего не помню.
Помню только, что сосед меня за руку схватил:
– Что вы?! – говорит. – Что вы?! При публике-то ? Ведь здесь дамы?!
– А что? – говорю.
– Такие, – говорит, – стихи только в мужской компании читать и то затворившись. А вы во всё горло и при дамах.
Туман, всё туман.
И вдруг из этого тумана голос:
– Действительный статский советник Пупков.
Рученьки, ноженьки отнялись.
– Здесь! – бормочу. – Честь имею явиться…
– Ваш паспорт, ваше превосходительство, готов.
Ничего?
Да нет! Знаю я! Это нарочно! Это для конца берегут. Перед третьим звонком. Чтоб ошеломить.
Это система! Знаю систему! Сам на службе был!
Обыватель с властью редко в прикосновение приходит, – так надо его при прикосновении-то ошеломить, чтоб чувствовал.
В пробирную палатку, бывало, дамочка придёт. Фигли – мигли. Браслетик. Вертится.
Выходишь. И так любезно:
– Ваш, – спрашиваешь, – браслетик, сударыня?
– Ах, мой!
– С двумя сапфирчиками?
– Ах, – говорит, – с двумя сапфирчиками.
– И в середине брильянтик?
– Ах, и в середине брильянтик.
Тут и хватишь! Тон – лёд, взгляд – камень:
– Оная вещь вам возвращена не будет, ибо подлежит слому, на основании пункта такого-то, как заключающая в себе низкопробное золото. Браслет будет выдан вам в сломанном виде.
Чувствуй мою «любезность»! Будешь знать. как перед начальством тер-ле-те-те выстраивать.
Это система! Перед третьим звонком-то – и р-раз!
Решил напролом идти. Откуда уж и отчаянность взялась, – не знаю.
– Виноват, – говорю, – ещё один вопрос. Скажите, тут телеграммы для «генерала Пупкова» не было?
Оглянули меня так невнимательно и отвечали почти небрежно:
– Это уж вам на телеграфе справиться надо. Мы телеграмм пассажирам не передаём!
Значит, ничего! Да неужто?
И третий звонок пробил, – а всё-таки мне ничего.
Станция Луга.
Заснул, – было в купе четверо, и все до Петербурга. А проснулся, – всего двое: я да ещё какой-то.
– А где ж, – говорю, – остальные наши соседи?
– Какие там, – говорит, – соседи! Ночью великое переселение народов было. Не только из отделения, изо всего вагона, не то что дамы, мужчины все ушли. Уж очень вы, ваше превосходительство, во сне-то…
Обомлел весь. Дрожу. Неужто?
– Что ж я, – говорю, – во сне?
– Такие слова произносили… не дамские…
Слова?!
Это хорошо, что слова! Молодец я во сне! Молодчинище!
Преступление и наказание[30]30
Рекомендуется сравнить этот приговор с приговором, приведённым в рассказе «Расплюевские весёлые дни»
[Закрыть]
Я прошу вас, милостивые государи, дать место человеку, бывшему под судом и приговорённому к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь.
Полковник Н. – Дальше вы увидите, почему я не называю его фамилии всеми буквами.
56 лет отроду.
35 лет состоит в офицерских чинах.
С 1895 года – полковник.
Имеет ордена:
Св. Владимира 4-й степени,
Св. Анны 4-й степени, с надписью: «за храбрость»,
Св. Станислава 3-й степени с мечами и бантом,
Св. Станислава 2-й степени,
медаль в память походов в Средней Азии
и друг.
«Преступление» его состоит в следующем.
В 1884 году, женатому, но бездетному г. Н. подкинули ребёнка.
Из десяти тысяч 9,999 просто-напросто, как подобает по закону, отправили бы подкинутого ребёнка в участок.
И разве один из десяти тысяч поступил бы так, как поступил Н.
Бездетные супруги Н. взяли ребёнка к себе.
Они привязались к ребёнку, полюбили его, как не все любят своих детей, – и г. Н. возбудил ходатайство об усыновлении мальчика.
Ходатайство было в 1886 году удовлетворено, и, в виду заслуг усыновителя, мальчику были даны даже права личного дворянства.
Г. Н. не из тех людей, которые любят хвастаться своими благодеяниями.
По службе его перевели кстати на другое место, и никто кругом не знал тайны его мальчика.
Сын и сын!
Больше всех «тайна» скрывалась, конечно, от самого мальчика.
Он рос в полной уверенности, что это его настоящая мама и настоящий папа.
В 1895 году полковник Н. служил в пограничной страже.
Однажды адъютант заметил ему:
– А ведь ваш сын не записан в послужной список.
Полковник Н. приказал писарю вписать:
«Имеет сына, зовут так-то, родился тогда-то».
В 1896 году полковник Н. командовал бригадой пограничной стражи.
В это время составлялся новый его послужной список.
Г. Н. приказал писарю записать:
«Имеет сына, зовут так-то, родился тогда-то».
И так как он был сам командующим бригадой, то сам и скрепил своей надписью послужной список.
За это он был отдан под суд за подлог по службе.
Он должен был приказать вписать:
«Усыновлённый» сын.
Когда в 1859 году адъютант заметил пропуск в послужном списке, – полковник Н. побоялся сделать общим достоянием «тайну» мальчика.
Можно себе представить, какую бы сенсацию произвело такое «открытие», – да ещё в маленьком провинциальном городке.
– А вы знаете: у Н. оказывается совсем не сын! Подкинут!
– Да что вы? Да не может быть?
– Уверяю вас!
– Ах, какие новости! Непременно надо будет сейчас же Анне Ивановне сказать!
Кто знает, быть может, нашлись бы – наверное бы, нашлись! – порядочные люди, которые запретили бы своим детям, порядочным детям порядочных родителей играть, дружиться с «подкидышем».
Вспыхнуло бы целое возмущение:
– Бог знает что такое! Подкидыша выдавать за своего сына! Приводить к нашим детям!
Нашлись бы сердобольные люди, сердобольные дамы, которые «без слёз бы не могли после этого смотреть на бедного малютку».
Которые гладили бы его по головке с особой ласковостью, целовали бы с особой нежностью, с какою целуют только сирот, и говорили со слезами на глазах:
– Бедный, бедный, ребёнок!
При взгляде на «бедного малютку» они «не в силах были бы удержаться от восклицания»:
И ведь бывают на свете такие матери! На куски их резать! Такого ангела и вдруг подкинуть… Ужасно!
Они бы мазали своими слезами лицо бедной г-же Н.:
– Хорошо ещё, что он попал на таких людей, как вы! О, вы святая… нет, нет, не протестуйте! Вы – святая женщина! Так любить чужого ребёнка.
Они бы плюнули в чужое счастье своими слезами.
И счастье этих трёх людей, любивших друг друга, хуже чем плевком было бы осквернено этими проклятыми, этими слюнявыми слезами «добрых» людей, у которых слюни текут из глаз.
Счастливы те, кто никогда не слыхал ни в виде ругани ни, ещё хуже, с сожалением этого слова:
– Подкидыш!
Слово, над которым хохочешь в тридцать лет, – от которого безумно рыдают, от которого лезут в петлю, умирают – в десять.
Что было бы с одиннадцатилетним мальчиком, если бы он узнал, что его мама – не настоящая мать, его отец – не отец ему, что у него нет отца, нет матери, что он каждый день обнимает, целует чужих людей!
И каждый мальчик в ссоре, каждая разозлившаяся кухарка, горничная «со зла» крикнули бы ему:
– Подкидыш!
Вот почему, «из боязни огласки, – как говорит приговор, – и с целью скрыть до времени, как от самого усыновлённого, так и от посторонних лиц, действительное его происхождение», полковник Н. и не продиктовал писарю слова:
«Усыновлённый»!
Ему страшно стало выставлять милого, дорогого ему ребёнка к позорному столбу.
И его отдали под суд за подлог.
Его судили.
Но суд нашёл, что запись, хоть и не по форме сделанная, «не заключает в себе чего-либо несогласного с истиной».
В главе I раздела II, тома X, части 1-й свода законов (изд. 1887 года) усыновлённые именуются «детьми», как и дети кровные, – вследствие чего «наименование подсудимым в своём послужном списке усыновлённого им воспитанника своим „сыном“ не заключало в себе вымышленного обстоятельства или заведомо ложного сведения».
Суд принял во внимание те «бескорыстные побуждения, которыми руководствовался подсудимый».
Не нашёл в его «преступлении» признаков подлога. Нашёл только «проступок по службе», признал этот проступок «маловажным» и приговорил полковника Н. к аресту на один месяц на гауптвахте.
На этот приговор товарищем прокурора был подан протест.
Протест был уважен, и дело полковника Н. было снова возвращено в суд, – но не для разбора по существу, а. только для применения статьи о подлоге, вместо статьи о «маловажном проступке по службе», так как, по существу, подсудимый оказался в приписываемом ему деянии виновным.
Суд применил статью о подлоге и приговорил: лишить полковника Н. прав состояния, чинов, орденов и сослать в Сибирь.
Но по тем же соображениям, которые были изложены раньше, суд нашёл необходимым ходатайствовать о замене лишения прав и ссылки просто исключением со службы.
Ходатайство было удовлетворено.
И вот вам результат того, что когда, 16 лет тому назад, у дверей г. Н. запищало маленькое, беспомощное, несчастное человеческое существо, – г. Н. не отправил этого ребёнка в «участок».
Самое страшное, – то, чего боялись, от чего с ужасом оберегали ребёнка, – случилось.
Случилось в ту самую минуту, как возникло «дело».
Мальчик узнал свою «тайну».
Это величайшее несчастье для бедной семьи. А второе состоит в том, что куда бы полковник Н. ни сунулся искать места, занятий, – первый вопрос:
– Почему вы оставили службу?
– Я был под судом. Осуждён.
– За что?
– Видите ли, в 1884 году…
– Позвольте! Пожалуйста, кратко. Я вас спрашиваю: за что?
– За подлог.
– За поо-дло-ог? И вы хотите, чтоб я вам дал место? Извините, мне шутить некогда. Имею честь кланяться.
Ведь не говорить же каждому:
– Позвольте, я вам сначала расскажу целую повесть…
Кто слушать будет? Кому это нужно? Кому есть время?
Ведь не носить же с собой груды бумаг и не молить:
– Да вы прочтите, прочтите сначала всю эту груду!
И что за бумаги!
Обвинительные акты, приговоры.
Вы представьте себе положение человека, который для аттестации себя представляет… приговор по обвинению в подлоге!
Я не думаю обсуждать приговора. Да это было бы и бесполезно: с формальной точки зрения правы, конечно, все, – кроме наказанного «преступника» г. Н.
Но с нашей-то, человеческой точки зрения, – до тех пор, пока на свете есть несчастные дети, дай Бог, чтоб больше было таких «преступников», как этот полковник Н.