Текст книги "Страстотерпцы"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
3
В тот самый час, а может, и в ту же самую минуту, когда царь с царицей об Аввакуме говорили, сам батька, изнемогший от трудов, плюхнулся на скамью поперёк лодки.
– Иван, полежу! – сказал Аввакум сыну. – Спину ломит.
Пахло мокрой сетью, рыбой и великой белой водой, морем-океаном.
Высокие серебряные облака тоже как рыба. Чешуйки ровнёхонькие, белый сазан.
Прокопий с Иваном устало гребли к берегу. От незакатного ли солнца, от невидимых ли, ушедших за горизонт льдов весь мир Божий пропитался серебряным тихим светом. Вода, сколько ни гляди, без морщинки. По лицам ребят отсветы белого полыханья. Как во сне, беззвучные, не взмахивая крыльями, скользят серебряные птицы.
Столько было зимней жути, буранов, весь снег, кажется, взмывал с земли на небо, превращая воздух в воющую твердь. Столько было тьмы, бесконечной, убивающей душу. Но и такой зиме приходит конец. Справедлив Господь. Испытывал тьмою, наградил днём. Не уходит солнце с неба. Всякая тварь, всякое растение спешат отдарить Господа цветами, плодами, любовью.
На берегу лодку протопопа ждала подвода, присланная Алексеем Христофоровичем, – воеводша захворала.
Рыбу ребята повезли домой, в Окладникову слободу, Аввакум же со стрельцом поспешил к воеводе. Наказал ребятам:
– Печёнки тресковой нажарьте. Рыбу тотчас посолите.
Мезенский воевода Цехановецкий был православный поляк, супруга его, пани Евдокия, послушная подданная, молилась, как власти приказывали. Зимой, когда привезли Аввакума, пани Евдокия тяжко болела. Протопоп, уповая на милость Исуса Христа, взялся лечить страдалицу: мазал церковным маслом, поил святою водой. Помогло. Да на ветрах весенних, жданных грудь остудила. Налегла немочь на добрую молитвенницу, как медведь. Молилась пани Евдокия с великим прилежанием, за себя, за вздыхающего Алексея Христофоровича. Всякое дело начинал воевода вздохом, всякое известие, радостное и грустное, выслушивал со многими вздохами.
Воеводская изба стояла за тыном, построена по северному обычаю, высоко, широко. Отличалась от других изб пристройками: для караульных, для прислуги, для хранения припасов, пушной казны, рыбьего зуба.
Горница, где ждала протопопа пани Евдокия, была украшена её белыми ручками: выбелена, в лазоревых цветах. Между окнами, в простенках, тоже нарисованы цветы. Глухая восточная стена сплошь в иконах, а на западной, с одним окном, две вышивки: на левой – замок среди леса, на правой охотники да собаки – труды пани Евдокии. Она и теперь сидела за пяльцами. Увидела протопопа в дверях, всплеснула радостно ручками, оставила рукоделье, поспешила под благословение.
– Заждалась тебя, батюшка!
– Опять кашляешь?
– Слава Богу, отлегло. Просил ты бумаги да чернил поучение писать. Я о твоём учительстве думала и молилась, и был мне нынче сон. Прилетел голубь – держит в клюве свиток. Я взяла за край, а голубь взмыл, свиток развернулся от неба до земли. А ещё из того голубя перо упало мне в руки, я то пёрышко тебе подала. Рассказала сон Алексею Христофоровичу, а он и говорит: Аввакуму надо жизнь свою записать. Мало кто бывал столь далеко, мало кто видел так много. Ты, батюшка, Алексея Христофоровича послушайся. Его слово доброе.
Взял протопоп бумагу из рук пани Евдокии, поцеловал свиток.
– Дивен сон, государыня. Мне бы наяву то пёрышко голубиное, сатану посрамить.
– К чему сон-то, батюшка? – спросила пани Евдокия.
– Не ведаю. Мне ли, грешному, голубиную книгу писать. То дело святое, а я прост, убог... По мне никониан в блевотину мордами тыкать. Тут великой мудрости не надобно, правды довольно...
– А что скажешь о слове Алексея Христофоровича?
– Матушка ты моя! Да чем жизнь батьки Аввакума горше других? Иные за слово Божие вдесятеро против моего претерпели.
В горницу вошёл сам Алексей Христофорович. Спросил Аввакума:
– Рассказала тебе пани Евдокия сон?
– Рассказала, государь. Дивное видение.
– Угости нас, – попросил супругу воевода. Брови у него были рыжие, росли, нависая над веками. Усы колечками, борода на одном подбородке, щёки бритые.
Пани Евдокия принесла братину, полную вина, три чарочки да сёмужки.
– Какое число сегодня? – спросил воевода.
– Обретение честных мощей преподобного Сергия Радонежского. 5 июля.
– Люблю русских святых, – сказал Алексей Христофорович. – Тот же Сергий. Платьем, трудами, всем видом своим – крестьянин, заботами о государстве – царь, молитвами, совершенством духовным – ангел.
– Сладко говоришь! – воскликнул Аввакум. – Отче Сергий благословил нас храмом Троицы, ибо душу его и сердце его пронзили слова Исуса: «Я открыл имя Твоё человекам, которых Ты дал Мне от мира; они были Твои, и Ты дал их Мне, и они сохранили слово Твоё». Миленькие! По сто раз читаем Писание, а разумеем мало. Открывается нам по вере нашей. Преподобному чудотворцу сокровенное поведано через слово Господа: «И всё Моё Твоё и Твоё Моё, и Я прославился в них... Отче Святый! соблюди их во имя Твоё, тех, которых Ты Мне дал, чтобы они были едино, как и Мы». Возлюбил Сергий Животворящую Троицу, и через его любовь освободилась Русь из плена Батыева... Но скажи ты мне, Алексей Христофорович, как складывал персты, молясь, благословивший нас храмом Троицы, многими дивными иконами Троицы?
Воевода грустно покачал головою.
– Как вся Русь, видимо...
– Как вся Русь, благодетель ты мой! Как вся матушка Русь! Глазами к Троице, а персты сложены, утверждая истину о двух естествах Исуса Христа, ибо Он прославился в нас, исполнив волю Отца и Свою волю – спасти нас от первородного греха, посрамить, побить сатану. Как молился Сергий, всея Руси чудотворец, спрашиваю? Как вся Русь! – Воздел длань, показывая двоеперстие.
– Истинно, батюшка! Истинно! – пани Евдокия подняла белую ручку, выставляя два перста, перекрестилась. – Камень снял с души моей, батюшка. В сей глуши не от кого душевной крепости набраться.
– Вот и врёшь! – сказал Аввакум. – Не бедна русская сторона подвижниками Господними. У меня в Москве жил блаженный Фёдор, босым всю зиму ходил. Здешний! Из Мезени! Сын богатого купца. Считал-считал барыши да смекнул – нет прибыльнее вечной жизни.
– Уже 5 июля, – вздохнул Алексей Христофорович. – На моей родине черешня поспела.
– А у нас, за Волгой, – черника, земляника. Грибы уж небось пошли. Самое весёлое время. – Встал, поклонился: – За бумагу благодарствую.
– Батюшка! А винца испить?! – удивилась пани Евдокия.
– В море ныне ходил с сыновьями. Рыбу надо посолить.
– Испей чару, протопоп. Почти пани Евдокию, – поклонился воевода.
– Да благословит Господь сей дом! – Аввакум выпил поднесённую воеводшей чарочку, улыбнулся. – Вкусно.
– Побудь с нами, – попросил воевода. – Черешни об эту пору видимо-невидимо в садах... Не столько, кажется, любил ягоду, как само слово – черешня.
Зачерпнули ещё по чаре. Выпили. Алексей Христофорович тихонько запел польскую песенку. Пше да пше, одно слово понятно, три – нет, но сердце щемит.
Спохватился протопоп.
– Алексей Христофорович! Пойду! Об образе Креста Христова слово надо сказать чадам моим духовным. Ныне все стали слепы! Тыркаются хуже кутят, а сосков с молоком найти не могут. Наваждение.
– Мы о тебе, протопоп, с пани Евдокией много говорили... А тут ещё сон. Напиши о своей жизни. Человеческая жизнь – лучший учитель.
– Жития о святых пишут. Чему моя жизнь научит, что расскажу? Как с Пашковым собачился, кору грыз, аки заяц, Господи?!
– Обо всём напиши!
– Бумаги жалко! – Почесал в затылке. – Не знаю. Да воля ваша, чего-нибудь накалякаю.
– Алексей Христофорович плохого не пожелает, – сказала пани Евдокия, грустно улыбаясь. – Не забывай нас, батюшка! Приходи! Завтра приходи.
Воевода вышел проводить протопопа до крыльца. Шепнул в сенях:
– Ради тебя храбрится. Плохо ей было... Помолись о нас, протопоп. – Слёзы так и закапали с ресниц.
Солнце в поднебесье, а городок – сонное царство. На Руси было бы за полночь, а здесь, на краю земли, – день-деньской.
Собаки и те спят.
На всю Мезень ни единого цепного пса, двери тоже не заперты.
Пришёл Аввакум домой: дрыхнут домочадцы. Никто не пробудился.
Сел на пол, положил на лавку свиток, обмакнул перо в коломарь.
«Рождение же моё в нижегороцких пределах, за Кудмою-рекою, в селе Григорове».
Написал. Послушал, как завозился крошечка Афонюшка. Пелёнки замочил.
Аввакум встал, подошёл к зыбке. Сынок спал. Пелёнки сухие.
Снова, подложа ногу под себя, сел протопоп перед лавкой. Макнул перо в чернила.
«Отец ми бысть священник Пётр, мати – Мария, инока Марфа. – Вздохнул. – Отец мой прилежаш пития хмельнова; мати же моя постница и молитвенница бысть, всегда учаше мя страху Божию».
Подождал пока высохнут чернила. Свернул часть свитка. Начал писать иное, накипевшее.
«Пребывайте, чада, о Господе пребывайте, и крест Христов трисоставный почитайте, от кипариса, и певга, и кедра устроен, по речению Исайи пророка...»
Нажимая на перо, вдалбливал в головы тем, кто душою прост, для кого царь – истина, архиерей же как сам Господь Бог.
«А иже крест трисоставный Христов суемудренный отлагают и четвероконечный римский крыж почитают, кольми суть врежают душа своя, по речённому: аще кто любит Христа, той любит и крест святой и тричастный, от кипариса, и певга, и кедра сложенный... Держим же и четвероконечный крест во церкви, по преданию святых отец, но не вместо образная, токмо на ризах, и стихарях, и патрахилях, и пеленах. А иже кто его учинит на просвирах, или написав на нём образ распятого Христа и положив его на престол, вместо тричастного: таковой мерзок есть и непотребен во церкви, подобает его изринута...»
Пробудилась Анастасия Марковна, увидела Аввакума, сидящего на полу.
– Батька, что в таком неудобстве пишешь?
– На столе рука разбежится, перо заскрипит... Я тут тихохонько. Спи!
– Ах, батька! – Улыбнулась, повернулась, заснула, голубушка.
Писал Аввакум:
«Аз верую крепко пророком, апостолом и богословием всем. Они нас научают, яко тричастен крест Христов, сиречь от трёх древ сотворён. И над распятым Христом повеле Пилат титла положить... А без возглавия – тот не Христов крест, но Петров: колода на кресте, а не титло положено... Егда же соблудиша римстии людие и весь Запад над церковию, нарекоша имя ей костёл, понеже стоит на костях апостола Петра: оттоле же восприяша и крест с колоткою, Петров, Христов отринуша прочь... Мы же, правовернии, сие блядское мудрование римского костёла и выблядков его, поляков и киевских уният, ещё же и наших никониян, за вся их нововводныя коби еретическия анафеме трижды предаём и держим от святых отец преданное неизменно. И почитаем крест Христов с возглавием на престоле, и на просвирах, и на церкве на главе и прочая...»
Закончив наставление, Аввакум сладко потянулся, до хруста в позвонках, и, ложась в постель, подумал: «Письмецо надо Фёдору Благовещенскому, дьякону, переправить. Крепкий человек, бережёт душу».
Что-то зашумело, заскреблось на крыльце. Аввакум не поленился, встал, вышел.
Сова! Белая сова сидела у самого порога. В когтях мышь.
– Эко! Тебя, матушка, вместо кошки можно держать! – похвалил Аввакум сову и, чтобы не мешать ей, затворил дверь, не стукнув.
Расплакался Афонюшка. Анастасия Марковна, ласково приговаривая, распеленала младенца, дала ему грудь. И легли они в постель трое, и было сие, как в давние молодые годы, когда Иван родился, первенец.
4
В день обретения Казанской иконы Пресвятой Богородицы был черёд служить Аввакуму.
Воеводша стояла по левую сторону от Царских врат, первая, а супруг её, тоже первый, по правую сторону. Воеводу окружали все начальные люди Мезени: стрелецкий сотник, два пятидесятника, тюремный целовальник, приказчик, писарь, корабельщик. Бедный Алексей Христофорович крестил лоб, как царь велел, – щепотью. Чиновная братия следовала примеру воеводы. Обычное дело, но пошёл по храму некий шепоток. Устремились взоры на левую сторону, на воеводшу. Пани Евдокия, совершая крестное знамение, поднимала над головой белую ручку, складывала два перста и только уже потом осеняла себя широким внятным движением, по-учёному.
Кончив службу, сказал Аввакум проповедь:
– На пепелище обрела дева Матрона святыню, образ Богородицы. Не горит в огне святая правда. Ныне видел я многие взоры на молящихся честно и праведно, по обычаю и по завещанию святых отцов наших. Уж больно праздник большой, не смею обличать ни гордого, ни унывающего, хотя и тот и другой ходит в грехе. Ныне объяты мы все невидимым пожаром, горим, бедненькие! Боли не чуем, ну и ладно... Да вот когда останется пепелище от палат, в кои пустил нас жить Сам Господь, обретёт ли иная непорочная дева уж не образ, а хоть малый крестик? Всюду подмена, миленькие мои! Ныне вместо крестов – крыжи, а завтра вместо храмов своими руками воздвигнем римские хоромы, где Богу жить скорбно, ибо это дом идолов. Попомните меня, грешного, будет сия горесть на Святой Руси. Божием попущением, а дьяволовым злохитрием уже явились из бездны новые монахи, имеющие на себе образ любодейный. Камилавки – подклейки женские, клобуки рогатые. Сия пагуба от костёла римского. А что о Риме говорить? У них в папах баба-еретица на престоле сиживала. Ничего, терпели! Ещё и скрывали, пока не родила выблядка принародно, в крестный ход... Наши начальствующие от отеческого отвернулись, своё им в стыд. Не глядят, любо ли сие Христу? Иван Предтеча подпоясывался по чреслам, а не по титькам, поясом усменным, сиречь кожаным. Чресла под пупом, опояска крепкая, брюхо-то не толстеет. А нынешние архиереи? Кого ни возьми. Хоть самого Никона, хоть Илариона Рязанского или Павла Крутицкого. Такие телеса наели, что жёнки беременные. Вот и подпоясываются по титькам, как бы робёнка в брюхе не извредить... Грешен?
Грешен! Не хотел ругать, да как же молчать? В тех толстых брюхах наша беда накладена – ягоды миндальные, рейнское, романея, водки различные. Постом брюха не отрастишь. Не от кого, милые, правды ждать! Сами будьте правдой, как та дева Матрона, стрелецкая дочь. Не попу, не игумну далась в руки Казанская икона – отрочице, чистому сердцу. На себя надейтесь, на свою правду. Да поможет нам всем Господь наш Исус Христос, да благословит нас Пресвятая Богородица.
На другой день Аввакума позвали к пани Евдокии. Он взял церковного масла помазать больную, но воеводша приняла его в горнице, убранной как для встречи царя. Сама была в дорогом платье, в драгоценностях, всё богатство дома тоже выставила напоказ.
Аввакум встал у порога изумлённый, но пани Евдокия подошла к нему, повела к столу, на котором было тесно от серебряной посуды, ларцов, книг.
– Вот, батюшка, нажитое для земной жизни и прожитое для небесной.
– Хороши цацки!
– Любила я блеск и сияние, пока не разглядела – всё это слёзы. Отобранный у голодных хлеб, ограбленные дома, зарезанные, пусть в бою, но зарезанные люди!
Пани Евдокия опустилась перед иконами на колени, коснулась головой пола и сняла с себя ворох жемчужных бус.
– Взял бы всё это Господь! Не берёт. – Поднялась, посмотрела Аввакуму в глаза. – Ты, батюшка, скоро похоронишь меня. Знаю, согрешаю, но не много за мной стыдного и злого. Любила мужа в запретные дни, не все посты соблюдала, обижала слуг грубым словом... Есть много гордых и жестоких, но Господь меня хочет взять.
– Не хорони себя раньше времени, – сурово сказал Аввакум.
Пани Евдокия улыбнулась:
– Батюшка! Ты – сама правда. Но я больше твоего ныне знаю. Не за свои грехи наказана. Отец мой до двадцати пяти лет не дожил, кроток был, честен, ни единого раза совестью не поступился. Мне матушка о том говорила... За грехи прадеда уходим молодыми. Прадед ради богатства кровь пролил, клеветал. Знали бы любители сладкой жизни, как расплачиваются за их зло внуки и правнуки.
Повела руками по себе, трогая камешки, жемчужины, золото, показала на стол, на ковры:
– Батюшка! Отдала бы тебе любое из всего этого – не хочу злом делиться!.. – Ухватила протопопа за руку, покрыла поцелуями. – Не хочу ждать смерти с увядшей душою. Хочу трудиться! Может, и прадеда моего отбелю хоть немного... Больше помолиться о нём будет некому. Род злодеев быстро пресекается.
– Не пойму, милая, что ты желаешь от меня?
– Научи своей правде!
– Вся моя правда – Бога боюсь.
Вдруг из дальнего угла раздался голос. Аввакум даже вздрогнул – не увидел в креслах воеводу.
– Скажи, протопоп, а не греховна ли правда? Пани Евдокия правдой извела себя. Не родня ли правда гордыне?
Будто искра подожгла на ружейной полке порох.
– Гордыня, государь Алексей Христофорович, себялюбие! – яро сказал Аввакум. – Правда – от себя отречение. Ради правды архиерей Павел Коломенский Москву-реку променял на Онегу, кареты и царский стол – на тюрьму Палеостровского монастыря. Вот кто был истинно правый, правдой живущий человек. К Павлу приходили из наших, уговаривали: посвяти хоть одного из нас во епископы, иначе как сохранимся в вере отцов и дедов? Ни единого праведного архиерея, кроме тебя, нет. Все Никону угодники. А Павел отвечал: «Не могу. Осуждён я безвинно, но самому за себя отмстить неповелено. Праведный Судия Христос, Бог наш, будет нас с Никоном судить.
– Батюшка! – озарило пани Евдокию. – А ведь ты из неотступников – последний протопоп. Кто же правду, за которую принимаешь гонения, передаст иным поколениям?
– Не будет правды на Руси, пока не покаются отступники.
– Покаяния ждёшь? – усмехнулся Алексей Христофорович. – Лютер отринул немцев от Рима, и то – навеки{33}. Навеки, до Страшного Суда, разошёлся Рим с Царьградом{34}... У царя своя правда, у Никона своя, и у тебя своя же. Чья правдивей?
– Моя, – сказал Аввакум.
– Никон поменял древнее благочестие на белый клобук, красоваться перед бабами... Царь ему вторил, да теперь знает, что не прав. Он и вернулся бы к старому – духом немощен. Как признаться, что столько лет сатану тешил? Я же за мою правду сына на песке оставил без погребения, без молитвы, ибо ел я в ту пору траву, как скорбный Навуходоносор. Если удержу камень правды моей, может, всё царство Русское удержу. Верю, Господь не разорит городов, не развеет народ русский, ибо не все отступили от Него.
– Скажи, батюшка, – пани Евдокия поклонилась протопопу, – видишь ли ты во мне хоть зёрнышко правды? Хоть зёрнышко! Его бы и положила на другую чашу весов против сверкающих камешков, жемчуга, шубок мягоньких, собольих.
– Есть тебе что положить на другую чашу, – сказал Аввакум. – Того зёрнышка будет довольно, чтобы перетянуть не только твои цацки, но гору греха.
– Крепок ты, Аввакум. Сильна твоя правда, – согласился Алексей Христофорович, – но я знаю людей покрепче тебя.
– Кто же?! – изумилась пани Евдокия.
– Анастасия Марковна с чадами.
– Истинно так! – закричал Аввакум – Добре сказал, воеводушка, – А крепче всех нас, вдесятеро крепче, – Афонюшка, поспешивший на свет Божий на нарте, в пургу, в съезжей избе оплакавший явление своё... Ладно! Поговорили сладко, но ещё слаже Богу помолиться.
Молился с воеводшей и воеводой, пока не изнемогли, а на другой день протопоп с сыновьями ушёл в море. Когда воротился, рассказала ему Анастасия Марковна удивительное, о чём вся Мезень говорила. Воеводша отдала нищему шкатулку с дорогими камешками, с жемчугом. На всю Мезень и был-то всего один пропойца несчастный.
Нищий перепугался, принёс шкатулку воеводе, воевода наказал поить горемыку в царёвом кабаке целый год на дню по три раза.
Тут Анастасия Марковна умолкла, перекрестилась.
– Увидала пани Евдокия свои цацки, побледнела как снег, говорит: «Погубил ты меня, Алексей Христофорович. Хотела избавиться от греха – Бог не попустил».
Опять ушёл в море протопоп. В море от рыбаков узнал: слегла пани Евдокия. Одно у неё осталось желание: при солнышке помереть.
Со смирением, с тёплой надеждой молился Аввакум о доброй душе. Молебны служил, врачевал, как мог. Вымолил! Поднялась пани Евдокия. Воевода Алексей Христофорович каждому чаду и домочадцу Аввакумова семейства по шубе подарил. Протопопу да протопопице – по тулупчику.
Чадам ссыльного от казны положено было на день на еду шесть денег, домочадцам – три денежки. Протопопице – алтын, протопопу – алтын с денежкой. Но воевода и хлеба дал, и соли, и рыбы. А главное, не утеснял Аввакума молить Господа, как молили отцы.
5
Москва готовила столы. Ехал редкий гость – гетман Малороссии Иван Мартынович Брюховецкий.
11 сентября казачье посольство – триста тринадцать человек, шестьсот семьдесят лошадей – прибыло поутру к назначенной заранее первой встрече перед Земляным городом. Гетмана приветствовали и спрашивали о здоровье ясельничий Иван Афанасьевич Желябужский да дьяк Григорий Богданов. Гетману подвели немецкую лошадь из царских конюшен. Седло бархатное, вышитое золотой нитью, чепрак турецкий – по серебряной земле золотые цветы, сбруя тоже вызолоченная, в изумрудах, в бирюзе.
Въехал гетман в Серпуховские ворота. Поставили его со всею свитой на Посольском дворе. Содержание определили – рубль в день на кушанье, питьё не в счёт. Переяславскому протопопу Григорию Бутовичу, духовнику иноку Гедеону, генеральному обозному Ивану Цесарскому, генеральному судье Петру Забеле, двум генеральным писарям Степану Гречанину, Захару Шикееву да атаману гетманского куреня Кузьме Филиппову и прочим полковникам – по полтине, простым казакам – по пяти алтын.
На другой день гостям показывали Москву, а гости себя показывали.
Народ сбегался толпами, молодицы, глядя на бритобородых, с усищами, бритоголовых, с чупрунами, казаков, ахали. Люди, в военном деле смыслящие, изумлялись богатому оружию простых казаков, казацким ловким зипунам. Запорожцам нравилось красоваться, и Москва нравилась.
Деревянное кружево московских теремов, несчётные купола церквей с золотыми крестами были для казаков и для самого Ивана Мартыновича дивным дивом.
Желябужский проехал с гостями по замоскворецким лугам, где паслись казацкие кони. Город с реки вдвое краше. Но у казаков было иное на уме.
Попросился гетман на Пушечный двор.
– Пушки-то?! – прикинулся простаком ясельничий. – Пушки можно и в Кремле поглядеть.
Показал гостям длинный ряд стволов, поставленных на скате, над садом. Показал большой колокол и повёл на медвежью потеху.
Добрый молодец вошёл в просторную клетку, и к нему одного за другим пустили зверей: первый медведь был медведь, второй – большой медведь, третий – медведище. У бойца рогатина да нож. Управился.
Казаки, разглядывая медвежатника, только чубами трясли. Спрашивали, как зовут.
– Иван сын Меркурьев, – отвечал медвежатник. Ростом невелик, на вид простоват.
– Сколько лет тебе? – спросил гетман.
– Сорок с годом.
– Мне ровесник! Как же ты не боишься?
– Боюсь! Как его не бояться? Третий на башку меня был выше. Дело уж такое. Царя тешить, царёвых гостей.
– Неужто ни разу не попадался под лапу?
– Под лапу – нет. Попадись – изувечит. Ломаться – ломались. Сила на силу.
– И всякий раз твоя брала?
– Моя. Ныне уж не борюсь. А по молодости схватывался. Уж как обнимет – в глазах темно. Бог, однако, помогал.
Иван Мартынович снял с пальца перстень, взял медвежатника за руку и опять удивился:
– Рука-то маленькая! Где же сила твоя помещается?
Желябужский хмыкнул, дал медвежатнику медный старый ефимок.
– Окажи гостям уважение.
Меркулов виновато улыбнулся, повертел ефимок в пальцах, сдавил, потискал – получилась крошечная чарочка.
– Вот тебе мой перстень! – обнял гетман Ивана. – Подари мне своё рукодельице.
У казаков, стоявших вокруг медвежатника, осанки убыло: Москва, может, и дикая, но такой потехи вовек не позабудешь. Вон их сколько, москалей. Не больно собою видные, да ведь и медвежатник не ахти плечами-то казист.
Через день по прибытии царь позвал Брюховецкого и его полковников к руке.
Гетман Алексею Михайловичу пришёлся по душе: кареглазый, статный, лицо весёлое, усы и брови шёлковые, чёрные. Даже лысый череп не портил.
Подарки гетмана оказались просты: медная пушка, взятая в бою у наказного атамана, изменника Яненка, и его же серебряная булава, сорок волов, жеребец арабских кровей.
Великий государь спросил гетмана о здоровье, допустил казаков к руке, наградил соболями.
На том церемонии кончились, и уже 14 сентября пошли долгие упрямые споры о статьях договора. Судьёй в Малороссийском приказе был боярин Пётр Михайлович Салтыков. В обхождении ласковый, но в государевых делах – кремень.
Однажды во время вечерни гетманову духовнику Гедеону передали для Брюховецкого письмо патриарха Никона. Святейший благословлял гетмана, его полковников и всё Войско Запорожское. Просил пожаловать в Воскресенский монастырь, помолиться в Новом Иерусалиме. Посланец Никона шепнул Гедеону, что ему есть что сказать гетману и на словах.
Брюховецкий хоть и боялся царских соглядатаев, но рискнул. Монаху передали казацкое платье, провели в покои гетмана незамеченным.
Собрание многого стоило: епископ Мстиславский и оршанский Мефодий, бывший по весне в Москве, просил великого государя ради устроения прочного мира на Украине брать денежные сборы с городов в свою царскую казну. Гетман деньги городов тратит на одних казаков, города же хотят иметь крепкую надежду на царя. Собирать деньги должны царские воеводы под наблюдением выборных из местных жителей, а потому надо во все города послать воевод с ратными людьми.
Передал посланец и наитайнейшую просьбу: пусть гетман возьмёт с собой в Малороссию племянника святейшего Федота Марисова, из Малороссии Федоту ехать в Константинополь.
– Взять с собой никого нельзя, – ответил гетман. – Государевы люди знают, сколько прибыло. Поехать к его святейшеству тоже не могу, но казаки не забыли ласку святейшего, за благословением пошлю полковника Давыдовича.
Про себя же Иван Мартынович подумал: «Поганец Мефодий! Обойду я тебя, поганец!»
И на другой день ударил челом: пожалуй, царь-батюшка, прикажи брать с украинских городов все доходы и сборы в свою казну да пошли во все города своих царских воевод с ратными людьми.
Алексей Михайлович челобитье принял, послал к гетману Дементия Башмакова сказать похвалу за усердие и повелел о всех делах написать статьи.
Вцепились дьяки в гетмана, как собаки. В генеральных писарях люди служат ловкие, уклончивые, но ни обмануть, ни объехать царских думных людей не сумели.
Самая грустная для Брюховецкого оказалась первая статья: в государеву казну идут сборы денежные и неденежные, и не только с горожан, но и с поселян, с кабаков, с мельниц, таможенные взимания с иноземных купцов, медовая дань.
Вторая статья подтвердила казацкие права и вольности, но третья обязала будущих гетманов являться в Москву принимать булаву и войсковое знамя из государевых рук.
Четвёртая статья была о киевском митрополите. Владыка должен быть русским, его ставит на митрополию московский патриарх.
Следующие статьи называли города, где будут сидеть московские воеводы, определяли численность царского войска, отводили Лохвицы и Ромены под постой арматы – пушек и пушкарей. Московским ратникам запрещалось сбывать фальшивые и воровские деньги. Последняя статья обязывала царских воевод, стрельцов, солдат не называть казаков изменниками.
Царь не принял четвёртой статьи, о митрополите. Украинская митрополия входила в константинопольский патриархат, и вопрос о митрополите требовал ссылок и переговоров с Царьградом.
Угодил Иван Мартынович Алексею Михайловичу, но на его хохляцком утином носу уже лоснилась новая, вскочившая, как прыщ, хитрость. Подавая Петру Михайловичу Салтыкову подписанные статьи, ударил челом:
– Да пожалует меня, недостойного, великий государь своей милостью, велел бы жениться на московской девке, ибо я холост. Не отпускал бы меня, не женив.
У челобитной ход долгий, а Иван Мартынович, испугавшись, что, коли статьи подписаны, его скорёхонько выдворят из Москвы, повторил просьбу своему приставу ясельничему Желябужскому.
– Ты говори, Иван Мартынович, прямо, – потребовал пристав, – кто у тебя на примете. Царь с царицею любят свадьбы играть, дело может сделаться быстро.
– Иван Афанасьевич! – развёл руками гетман. – Недосуг мне было, казаку, о ласковой жене думать, о детках. Мне сорок лет с годом, а на одном месте жил я разве что в колыбели. Как посадил меня отец на коня, так и езжу. Семья моя – Войско Запорожское, заботы мои – о казаках да о народе... Поглядел я в Москве, как степенно, семейно живут государевы люди, – тоска меня взяла.
– Ладно! – весело сказал Желябужский. – Какую тебе невесту надобно? Богатую знатную вдову или девицу пригожую?
– На вдове жениться мысли у меня не было! Коли великий государь пожалует, указал бы на девке жениться. Чужих вотчин не хочу. Не ради вотчин возмечтал обзавестись семьёй. Без хитрости, положа руку на сердце, скажу: изволит великий государь оженить меня, ударю ему, самодержцу, челом – пожаловал бы меня вотчинами подле Новгорода-Северского, на границе с Россией. В тех бы вотчинах жить моей жене с детками, коли Бог даст, и чтоб остались те вотчины на вечные времена у семьи и после моей смерти.
– У тебя же Гадяч есть! И как тебе быть вдали от Войска, коли жена станет жить в ином месте?
– К Войску я буду являться, где ему сбор случится. Гадяч – вотчина не Брюховецкого, а гетмана. Сегодня город мой, а завтра станет домом Тетери, Дорошенко, Опары.., В сие шаткое время мне лучше бы подальше от Гадяча жить. Буду держать при себе человек триста, есть у меня сотня надёжных людей... На великого государя уповаю: пусть даст мне московских ратников для бережения. Сколько уж раз умышляли убить меня!
– Тебе же давал государь тысячу, а ты – ни в какую!
– Взять тысячу нельзя! Скажут, гетмана Москва в плену держит. А вот от сотни не откажусь. Богом прошу – дайте.
– Сотня так сотня! А скажи ты мне, Иван Мартынович, – спросил Желябужский, – крымские татары ходят ли теперь полякам на помощь? Чего ради у них такая дружба?
– Кто татарам платит, тот им и друг. Поляки, дорожа союзом с ханом, с большими мурзами, позволяют татарам брать поло́н не только по всей Малороссии, но и в своих польских землях.
– Только ядовитые змеи пожирают своих детей.
– Да ведь и Хмельницкий на такое соглашался.
– Господи, Господи! Вот и постарался бы ты, Иван Мартынович, отвести крымцев от поляков.
– У татар страх и ненависть и к Московскому царству, и к Войску Запорожскому. Крыму теперь большая теснота, живут грабежом, а идти грабить московского царя – проститься с жизнью. Я, Иван Афанасьевич, хочу бить государю челом: пусть он не велит пленным полякам жить в пределах Войска Запорожского, да и в Москве, и в других русских городах. От них носят вести в Польшу, в Крым. Жить бы им ради царской же пользы в дальних местах, в Сибири.