355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Аввакум » Текст книги (страница 6)
Аввакум
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:07

Текст книги "Аввакум"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

С хрустом, серчая, сгрыз еще одно яблоко.

– Скажи мне, Томила, про кесаря Фердинанда. Все, что ведомо, скажи.

Томила вздохнул, поклонился:

– На престол Фердинанд Третий венчался в 1637 году. До того был главнокомандующим имперскими войсками. В главнокомандующие избран после смерти Валленштейна. За Яна Казимира хлопочет из родства, по матери они двоюродные братья.

– Не знал! – У Алексея Михайловича глаза так и засияли. – Спасибо, Томила. Ты, пожалуй, ступай, но далеко не уходи. Записи оставь. Сам все погляжу. Яблочек возьми.

Сам выбрал пару покраше, поспелей. Ужасно ему нравилось нынче в государях быть: задача задана воистину государевой стати, тайности и хитрости.

Фердинанд III прислал Аллегрети в надежде помирить русского орла с польским. Императору-де невыносимо видеть, как обильно льется христианская кровь. Аллегрети про христианскую кровь горазд сокрушаться, но ведь и то правда: новгородский воевода князь Голицын, первым на Русской земле встречавший цесарского посла, записал: «Говорил дон Аллегрети, что Ян Казимир просил у цесаря войска – от русских отбиться, и цесарь войска не дал, пообещав помирить короля с царем». Ян Казимир – несчастный человек. Король без королевства, претендент на шведский престол, битый шведами.

Ох эти шведы! Аллегрети спроста слов не роняет, большой сукин сын – иезуит, но шведы тоже превеликие мерзавцы. Аллегрети сто раз прав – украли победу. По-вороньи! Цап Варшаву, цап Краков, да еще и на Львов зарились. Вспомнив о Львове, Алексей Михайлович помрачнел.

– Томила! – крикнул, но от нетерпения сам же и побежал к дверям. – Томила! – В великом смущении государь прошелся по комнате, вздыхая и устремляя взоры в потолок. – Томила, ты пришли мне человека, который из Киева приехал… Нет, ты его сам, наедине, обо всем допроси хорошенько и тотчас доложи.

– Не поздно ли будет?

– Сам знаю, когда поздно. Допросишь – и тотчас ко мне!.. Нет! Погоди! Веди его ко мне без мешканья.

Пред государевы очи предстал превеселый человек сокольничий Иван Ярыжкин, Алексей Михайлович сам посвящал Ивана в сокольники. Узнал, обрадовался, но сказывал строго:

– Без утайки, как на духу говори! Да никого не жалей. – И прибавил после заминочки: – Государь, не ведающий всей правды, – слепец.

Вышел Ярыжкин от царя через час.

Томила Перфильев вооружился пером и бумагой, ожидая, что его тотчас позовут…

Томление, повисшее в воздухе, тянулось, тянулось, и от двери, обитой наскоро сафьяном, повеяло бедой.

– Про что говорил-то? – вытягивая, как гусак, шею, прошипел по-гусиному Перфильев.

– Про все. О пушках брошенных сказал.

Дьяк не успел ни похвалить, ни покорить сокольника. Изнутри в дверь хватили уж в таких сердцах, что она, треснувшись о стену, уронила на пол сафьяновый покров.

– Томила! Казнить его, мерзавца! Глазки-то рачьи на мошну чужую выкатил! Казнить! Пушки ради возов побросал! Мои пушки, государевы, ради бабьих манаток. Мало нам шведов, сами у себя величие свое, пользу свою, имя свое, как мыши, крадем. – Затопал ногами на остолбеневшего дьяка. – Думаешь, поорет и забудет?! Отходчивый государюшко. Душа-человек. Ти-шай-ший. По Ивану Грозному заскучали? Так вот же вам, вот! Казнить!

И, схвативши дверь за ручку, так ее затворил за собою, что доски лопнули и вывалились.

– Казнить казним, но кого? – подмигнул Перфильев Ярыжкину. Однако бледен был, на висках пот капельками.

Перекрестился, просунулся в расколовшуюся дверь.

– Великий государь, на кого указ писать?

Алексей Михайлович сидел на лавке, руки опущены, спина колесом – так мужики сидят, когда цепом на гумне намахаются до тьмы в глазах. Томила не знал, слышал ли его государь, но тот, не меняя позы, чуть поворотил голову к дьяку и сказал:

– Бутурлина Василия Васильевича – казнить, за нерадивость к государевой службе, за жадность и за дурь великую.

12

А Василий Васильевич, пыша боярской сановитостью, каждое слово что старорусская гривна, вел тайную государственную беседу с генеральным писарем Иваном Выговским.

– Гетман Войска Запорожского Богдан Хмельницкий прислал меня спросить, стоять ли войску в новое лето на Украине, обороняя его царского величества черкасские города, или идти в пределы Речи Посполитой?

От государя вестей у Бутурлина не было, но по степени уклончивости ответа хитроглазый Выговский тотчас определит, осталась ли сила у боярина после малоудачного похода и много ли стоят его слова. Много ли стоят русские?

– Служа исправно государю нашему, мы угодны Господу Богу, яко Давид, победивший Голиафа, – так сказал Бутурлин и, прервав речь полной значения и величественности паузой, поднял вверх указательный палец. – Ибо! Не побиение врага надобно сладчайшему царю Великой, Малой и Белой Руси, но победа, утишающая страсти и обращающая заблудших к спасению во имя и во славу Христа.

То, что Бутурлин – напыщенный дурак, Иван Выговский и сам знал. Но у дураков и хитрости дурацкие, не всегда понятные умным. Выговский, предлагая два плана военной кампании, оборонительный и наступательный, выведывал устремления Московского царя и, возможно, выведал бы, да Бутурлин ничего не знал.

– Я отписал государю, что коли мы сложимся силами с Карлом, то и Львов будет наш, и Варшава. Ответа со дня на день жду.

Выговский, услыхав такое, тотчас перевел разговор на всяческие мелкие и многие распри: где-то сено увезли, где-то купца ограбили… Бутурлин полностью разделял план Хмельницкого – покончить с Речью Посполитой как с государством.

Государев человек от Киева за пятьсот верст был, а до боярина Василия Васильевича уже дошло – опала грядет жестокая, милосердию уши воском залили.

Василий Васильевич серебряного лебедя – в возок, лебедьков-то себе оставил, и самого верного человека, внука своего, – к Никону, о пощаде молить.

Не о плахе призадумывался Василий Васильевич. За муки Бог наградит. И сын был в походе, и внук… Казнить не казнят, но в Сибирь спровадят, земли отберут, а бедность – родная сестра худородных.

За большие деньги добыл боярин малую скляницу. Человека своего посохом огрел, что мало торговался. Однако вернуть дорогой товарец – времени не осталось. Тайный дьяк Томила Перфильев ночевал в трех всего верстах от Киева, чтобы завтра поутру явиться к воеводе с государевой волей.

Василий Васильевич Богу дольше обычного не молился, дела вел по-прежнему, какие решая, какие откладывая на завтра. День был постный и стол постный. И только на ужин велел боярин поставить кубок-раковину в золотой оправе.

Хотел вином кубок наполнить, но вино в подвале. Не стал слугу звать. Налил кваса анисового, опорожнил в квас скляницу. И, поглядывая на розовый утренний перламутр, добытый из морской пучины, кушал русские грузди и пшенную рассыпчатую кашу. Взял было кубок – рука дрожит, не уронить бы. В другой раз взял, а глазами на икону. Устыдился Господа Бога. Тут клещ в сердце лапами вцепился. Не вздохнуть. Вскочил Василий Васильевич на ноги да и сел.

Слуга, смелости набравшись, пришел свечу поменять, а боярин сидит, не шелохнется. Дотронулся до него – как лед холодный.

13

Великий колокол звонил великому государю. Колокол весил двенадцать тысяч пудов, царь, как пудами, победами был увенчан.

10 декабря – день во имя мученика Мины, на морозе не то что птицы – слова коченели, но народ шапки снял перед державным воином. И Алексей Михайлович голову обнажил перед своим державным народом.

«Бог видит нас, – думал царь, ожидая приближения крестного хода. – Впереди два патриарха, Никон и Макарий, Московский и Антиохийский. Не одной Москве победы русского царя в радость, но, знать, и всему православному Востоку».

Были златоустые речи и громокипящие благословения, поминались времена библейские и Моисей, Византия и Константин, был и дружеский шепоток:

– Алексеюшка! Человече родный! Всех русских государей превзошел ты, витязь, на голову! – Глаза у Никона излучали любовь и восторг.

– Что Бог дал! Что Бог дал! – сиял Алексей Михайлович, вышибая у простодушных добрых людей радостные слезы.

– Цветочек наш! Как солнышко светится!

Всем народом шествовали, во имя Отца и Сына и Святого Духа, во имя государя русского и самих себя, православных и сильных. В новинку были победы. От Земляного вала до Красной площади путь получился многочасовой. Стемнело, когда царь вступил в Успенский собор.

Прикладываясь к мощам и иконам, Алексей Михайлович и рай и престол Бога уж так чувствовал, как дом чувствуют.

Царица Мария Ильинична пальчиками дотронулась до бровей героя своего.

– У тебя и бровки-то мяконькие! – И затаилась, обмерла, заждавшаяся ласк, и про ласки-то и думать грех: середина Рождественского поста.

Но государь придвинулся под бочок да и взял свое бесстрашно, по-государски.

– Отмолим грех, – пообещала ему Мария Ильинична. – К Троице сходим, нищих да калек ублажим трапезой. Великий мой!

Алексей Михайлович лежал с закрытыми глазами, дрема, как в детстве, пеленала его в свои розовые пеленки.

– Вправду, что ли, великий-то? – спросил, совсем засыпая.

– Воистину, государь мой! Воистину!

14

Стрелец был молод, и Артамон Матвеев, ответчик за охрану царского дворца, сказал ему строго, но ободряюще:

– Ночь темна, но не страшнее человека. Пугаться тебе недосуг, ибо государеву жизнь и государев покой бережешь.

Но как не пугаться ночи, когда тьма аспидом стоит в двух шагах. Затаишь дыхание, и аспид не дышит, пойдешь – скрипу на всю Москву. Злонамеренье же, известное дело, на цыпочках подкрадывается.

В Тереме, высоко над головою, почти что как звезда небесная, затеплился огонек.

«Неужто государь? – подумал молодой стрелец и пожалел государя: – Дня бедненькому не хватает».

Страж не ошибся, Алексей Михайлович бодрствовал. В ночной рубахе, в исподниках, подложив под себя одну ногу, как в детстве, за что Борис Иванович Морозов просительно укорял, сидел он, забывшись, за своим столом, сладко ему было, хотя слезами все бумаги свои закапал. Умер Никита Иванович Романов. Пока племянник в трубы трубил да полки водил, отошел старик в мир иной, наказав похоронить со смирением.

Никита Иванович – родная кровь, корень и столп рода Романовых. Не будь в Никите Ивановиче романовского здравого ума, сановной прочности, принимаемой завистниками за крепость устоев, не будь он баловнем народной славы, как знать, сидел бы нынче на русском престоле царь именем Алексей.

А вот царевым потатчиком Никита Иванович никогда не был! Оттого и любили его в простоте душевной работящие да службу служащие люди, почитали защитником от всех неправд.

Государевых любимцев Никита Иванович и сам сокрушить был не прочь. И сокрушал.

Не оттого ли сжимается сердце, что уж не будет боле опеки, что уж не к кому приклонить голову, иссякла правда прежнего мира, отошла в сторонку мудрость отцов?.. Сам верши, сам и отвечай перед Богом да перед совестью.

Алексей Михайлович вздохнул и склонился над росписью городов и сел – дядюшкиным наследством, которое переходило отныне в его личную царскую собственность, в копилку Романовых.

Рязанский город Скопин, ярославский – Романов, волости Домодедовскую, Карамышевскую, Славецкую, села: Измайлово, Ермолино, Лычово, Смердово, Клины, Чашниково, слободку Товаркову, деревню Петелино государь решил записать покамест за Хлебным приказом. Это была половина имения из общего числа 7012 дворов.

Для кормления обнищавших от чумы и в награду за походы на войну государь расписал на семь московских Стрелецких приказов все, что было в закромах Никиты Ивановича: 21 куль сухарей, ржи 184 чети, 100 четей овса, 90 кулей толокна, 150 – ржаной муки, 500 полтей ветчины. Хлеб забрал, но слуг дворовых не забыл и голодными не оставил. Каждого определил на новую службу – кого в московские приказы, кого по большим и малым городам.

Себе взял мастеровых людей, сокольников, конюхов, стряпчих, стадных, столповых, приказчиков.

– С прибылью тебя, государюшко! – вздохнул горько Алексей Михайлович, и стал перед его взором остроглазый, с насмешечкою на розовых губах, румяный щечками, такой серьезный, такой колючий, такой любимый старик. – С прибылью.

И ясно подумал вдруг: «Приказ надо завести для таких-то вот, для наследственных земель да и для всего государевого дела, чтоб с пылу с жару шло, а не мыкаясь от дьяка к дьяку».

Придумалось так хорошо, что улыбнулся, дунул на свечу и, подойдя к окошку, поглядел, как там Москва-то спит.

«Господи, чумой бедную обожгло! Молимся лихо, а грешим, знать, еще лишее».

Стрелец, стоящий на снегу, вздрогнул, показалось – глядит. Дернулся глазами – в окошке свет погас. Может, и впрямь глядели на него. Может, и сам государь глядел. В Москве великого человека встретить – как щи похлебать.

15

Благоразумный дон Аллегрети не подарками, не угодливо-усердным признанием величия его святейшества покорил сердце патриарха Никона. Подарки были бедноваты. В обращении – европейский высокомерный холод: ни единой попытки расположить высокого собеседника.

Никон опешил: он уж и забыл, когда с ним беседовали как с равным, ведь даже царь высокую голову убирал перед ним в плечи.

И однако ж, гордыня помалкивала.

Дон Аллегрети заговорил о столь высоких и значительных предметах и выказал такое знание святорусской истории, что Никону оставалось изумленно замирать душою. Отверзлись глубины и пространства, которые с Кремлевского холма давно бы уж усмотреть надо было. А вот поди ж ты, чужой указует…

– Русская земля великолепна и счастлива созвездием святых князей и княгинь, – сказал дон Аллегрети, – ни одно государство в мире не имеет такого небесного воинства, молящегося у престола Всевышнего за своих потомков. Равноапостольные княгиня Ольга и князь Владимир, ярославские чудотворцы – князья Василий, Константин, Федор с чадами Давидом и Константином, князья Борис и Глеб, Михаил Черниговский, Роман Угличский, Георгий Всеволодович, князь Василько, Довмонт Псковский…

У Никона брови столбиками встали, а дон Аллегрети не иссякал:

– Царевич Дмитрий, великая княгиня Анна Кашинская, Петр – царевич Ордынский, Глеб Владимирский и отец его Андрей Боголюбский, Иоанн Угличский…

– Иоанн Угличский? – несколько усомнился Никон.

– В иночестве Игнатий Вологодский, преставился в 1523 году… Ну и другие. Великий Александр Невский, брат его Федор Ярославич… Даниил Московский, Мстислав Храбрый, Харитина Литовская, Евфросинья…

– Благословляю тебя, чужестранца! – воскликнул Никон. – Нам бы так своих святых и знать и чтить!

– Я – славянин, – ответил с достоинством дон Аллегрети. – На грядущем – покров Божественной тайны, но мне чудится, что пути народов будут озарены светом, проистекающим с Востока. Сила святейшего Папы – в единстве католической церкви. Не пора ли и православным церквам иметь своего Папу?

Дон Аллегрети смотрел прямо в глаза, и у Никона хоть и захватило дух, но перетерпел коварное гляденье.

– Христианство, даже разъединенное, – Аллегрети возвел глаза к иконе Спаса, – не станет добычей мусульман. Однако сколько уже от сей напасти претерпели и народы Востока, и народы Европы. И сколько еще претерпят… Вот почему император Фердинанд находит соединение Московского и Польского царств не только разумным, но весьма желательным.

– Под чьей же короной? – задохнулся от своего же вопроса Никон.

– Под короной благоверного царя Алексея Михайловича. Вернее будет сказать, под шапкою Мономаха.

– А где же должен быть святой престол православного Папы? – не удержался от детского вопроса Никон.

– В Москве.

Явилась пауза. Патриарх, не в силах унять ознобившего все его тело волнения, встал, подошел к иконе Спаса, приложился.

– Мириться надо с Польшей! – сказал как великую новость и, не позабыв оставить за собой первенство во всезнании российской святости, прибавил: – Святых князей и княгинь на Руси и впрямь как яблок на райском древе: Всеволод Псковский, Ростислав Смоленский, Игорь, князь Черниговский и Киевский, Роман Ольгович Рязанский, Владимир Ярославич Новгородский, князь Андрей Спасокубенский… Потому и говорим – святая Русь.

16

Наконец-то патриарший дом был отстроен и украшен до последнего гвоздя, до последней золотинки в домашнем храме во имя святых митрополитов Петра, Алексея, Ионы и Филиппа.

Праздник новоселья Никон приурочил ко дню памяти святого Петра-митрополита, а потом спохватился: 21 декабря приходилось на пятницу, а в пятницу монашеский стол без рыбы. Поскреб патриарх в затылке и перенес торжественную литургию с пятницы на субботу, чтоб был праздник как праздник, с молитвой, но и со столом, за которым тоже не заскучаешь. Служили в Успенском соборе.

Боярыня Морозова стояла рядом с царицею, за запоною. Такая литургия и для Москвы редкость. Никону сослужили патриарх Антиохийский Макарий, митрополиты – сербский Гавриил, никейский Григорий, а своих архиереев было как дьячков, хоть на посылках держи.

Долго служили, со всем великолепием, но все приметили – Никон сам не свой. То голос сорвется, то рука задрожит.

В самом конце службы к Алексею Михайловичу, держа в руках греческого покроя клобук и камилавку, подошел патриарх Макарий и сначала по-гречески, а потом через толмача по-русски испросил разрешения возложить их на главу патриарха Московского.

– Дабы не разнился одеянием от других четырех вселенских патриархов.

Новый клобук, в отличие от старого, приплюснутого, был высокий, с херувимом, вышитым золотом и жемчугом.

Никон стоял потупясь, щеки красные, на лбу бисером пот.

– Отче святый! – воскликнул Алексей Михайлович. – Иди ко мне, святая десница моя.

Взял у Макария клобук и камилавку и водрузил их на голову собинного друга вместо прежних, пресных.

Никон улыбнулся. Все-то морщинки на лице его разгладились. Громадный, в слепящем белизной клобуке, он был похож на гору с шапкой нетающих снегов.

– Арарат-гора! – воскликнул Арсен Грек.

И Никон просиял, как обрадованное подарком дитя.

– Бабий угодник! – сжала гневно губы царица Мария Ильинична. – Ему бы все красоваться. Мало нам чумы…

Тень прошла по лицам русского священства. Холодком Никону повеяло в спину. Зыркнул на игуменов да протопопов, как кнутом стегнул.

Царь и бояре, приложившись к иконам, покинули собор, народ удалили. Настал черед прикладываться к иконам царице, Терему, приезжим боярыням.

За Марией Ильиничной шли сестры царя, потом Анна Ильинична Морозова и прочая рать: мамки царевых детей, царева и царицына родня. Вел шествие от иконы к иконе, к ракам святых сам Никон.

Принимая у него благословение, Федосья Прокопьевна, жена Глеба Ивановича Морозова, поглядела на святейшего долгим поглядом и зарделась.

– В чем твои сомнения, дщерь? – спросил Никон.

– На клобук гляжу, – призналась простодушно Федосья Прокопьевна. – Уж очень хорош клобук!

Тут и Никон зарделся.

– Я к Рождеству новый саккос шью, – оповестил он женщин. – К новому саккосу – новый клобук.

Поздно вечером, отпуская Морозову из Терема, царица Мария Ильинична шепнула подружке:

– А столп-то наш – как боярышня на выданье. Хорошо ты ему сказала. Я довольна.

Федосью Прокопьевну удивила откровенная, без особой причины неприязнь царицы к патриарху. Пересказала царицыны слова мужу, вернувшемуся с новоселья уж на другой день, после заутрени.

– Ты про такие дела на людях помалкивай, Федосья Прокопьевна! Гляди, слушай, но – Богом тебя умоляю – помалкивай! – Глеб Иванович не на шутку испугался. – Царь к святейшему благоволит столь ревностно, что уж и не знаешь, кто ныне царь. Подносил вчера Никону хлеб-соль и сорок соболей, чуть не в пояс кланялся. Двенадцать хлебов – двенадцать поклонов, двенадцать сороков соболей – еще двенадцать поклонов… Да! Новость какую тебе скажу. Никон, видя царское радушие, испросил прощение для Бутурлина: в Москву привезут хоронить. А то ведь государь и на труп грозу возвел, сжечь велел покойника. Видишь, какая сила у Никона!

В глаза жене заглянул с ласкою, но просительно:

– Поостерегись, голубушка. Себя и нас побереги. Чихнут в Архангельске, а Никон в Москве платочком нос утирает. Ему все ведомо, и ничего-то он не забывает. Ни малого, ни большого. Малого-то еще пуще!

– Неужто и нам, Морозовым, надо бояться?

– Не бояться, поостерегаться, – кротко, однако ж настойчиво повторил Глеб Иванович просьбу. – Не все выкладывай, что на ум пришло. Другой то же самое скажет. То и любо, что не сам сказал.

Федосья Прокопьевна ждала гостей, и поучения Глеба Ивановича были не напрасны.

17

Первой приехала сестра Евдокия Прокопьевна. Привезла в подарок бочонок соленых рыжиков, каждый грибок с копеечку, и еще ручную ласку, уж до того пригожую, что весь дом всполошился, не нарадуясь. Молоденькая, с ладонь, белая, как комок снега на гроздях рябины, она скользила по плечам и рукам собравшихся людей, всех одаривая теплым и нежным своим прикосновением.

За Евдокией Прокопьевной пожаловали Айша, жена новокрещеного касимовского царевича, и грузинская княжна Мария из свиты царицы Елены Левонтьевны. Последней, чтоб ранним приездом не уронить своего великого достоинства, осчастливила дом своим посещением Анна Ильинична Морозова.

Никогда, бедная, так и не позабыла, что она красивее сестрицы Марии Ильиничны, что ей достойнее в царицах-то быть. Показал бы ее царю Борис Иванович первой… Себе приберег лучшее. В душе-то Анна Ильинична сколько раз про ту несправедливость Богу на мужа жаловалась. Ну ведь и впрямь обобрал хитроумный старик молодого царя!

Оттого и была временами Анна Ильинична желта лицом, любила она свои завидки и, когда забывала о них, жила легко, как синичка.

Гостьи были до того все красивые, что у дверей дворовые женщины в очередь у щели стояли.

– Опять подглядывают! – шепнула Евдокия Урусова сестре.

– Любуются! – не согласилась Федосья.

– Ах, да пусть поглядят! Где же им на нас еще-то поглядеть?! Все в царицыном Терему да на царицыных пирах! – Анна Ильинична оправила на шее преудивительное ожерелье персидской бирюзы. Бусины с райское яблочко, на каждой неведомые письмена и знаки.

От голубого на лице голубиный небесный свет, вся потаенная грусть через румяна напоказ. Уж такое девичье лицо, такое милое, с капризом, с загадкою – даруй царевой свояченице два синих крыла, и вот она птица Феникс наяву.

– Сколько помню, не видала на тебе этих бус, – сказала Евдокия Прокопьевна.

– Вчера только купила. На Пожаре. Там ведь чего-чего только нет! Мужикам – война, бабам – раздолье.

– Правда, правда! – Черные глазки царевны Айши засверкали, рассыпая звезды радости. – Я три шубы себе купила да пять сундуков польских нарядов. Табун отдала. Не жалко. Кобылицы еще народят. Вот поглядите-ка!

Она встала посреди горницы, показывая платье, все в кружевах, с искрами драгоценных камней, малоприметных, но чистых. Приподняла платье, сапожок показала, жемчуг по сапожку розовый, гурмыжский.

– Наши женщины любят, когда мужчины с войны приходят.

– А когда они не приходят? – тихо спросила грузинская княжна. – Когда из моих сундуков берут? Когда в доме убитые, на улице убитые? Когда все сожжено? Когда женщин, как скот, плетьми гонят от родных очагов неведомо куда?

Федосья Прокопьевна слушала княжну Марию, и огненная краска заливала ей лицо. Она ведь тоже сундуками покупала польское дешевое добро.

«Богородица! Ни единой тряпицы на себя не надену!» – тотчас дала обещание, подняв глаза на икону Казанской Божией Матери.

Вслух сказала:

– Я наведалась в богадельню для увечных, что Ртищев открыл. Пусть бы ее не было никогда, войны.

– Пустое! – сказала Анна Ильинична. – Пока есть мужчины, война не переведется. Война плоха для тех, кого бьют. Я тоже была в богадельне, отвалила десять золотых. Они все там счастливчики! Такой еды, пока целы были, не видывали. Целуют свои обрубки: «Мы вот как довольны, выше головы».

Разговор получился тягостный, и Федосья Прокопьевна сказала первое, что на ум пришло:

– Бутурлина, говорят, в Москву привезут хоронить. Никон заступился.

– Никон? – фыркнула Анна Ильинична. – Господь Бог! Боярин Василий Васильевич взял в Люблине Животворящую частицу Христова Креста. За то и прощен государем.

Беседуя, гостьи и хозяйка устроились возле окошек, каждая со своим рукодельем. Лучше нет занятия! Наслушаешься, наговоришься и дело сделаешь. За разговором руки своим умом живут.

– Видали, как Никон-то себя на стенку присадил? – спросила Анна Ильинична. – Все святые, святые, и он тут как тут!

– Где же это? – спросила Евдокия Прокопьевна.

– Да ты в Патриарших палатах была ли?

– Все ездили смотреть.

– В церкви домашней на задней стене, – подсказала сестре Федосья. – Там и другие московские патриархи.

– Говорят, новый саккос обошелся Никону в семь тысяч золотом, – сообщила новость Анна Ильинична.

– Ваш патриарх красив и величав, – сказала грузинская княжна. – Он и должен быть в силе и свете, ибо все православные люди, живущие под турками, молятся на него, надеются на его защиту.

– Что я скажу! – пропела Анна Ильинична. – В Москву привезли каменецкого каштеляна Потоцкого. Гордый, ни на кого не смотрит. Уж такой!..

– Какой? – спросила радостно Айша.

– Ну, поляк и поляк! Идет легко, а каблуками стучит. Руками не машет, не орет. Глянет на слугу, тот и задрожит, как лист осиновый… В Чудов монастырь поместили оглашенным. Через шесть недель крестят по-нашему. Сам Никон будет крестить. За то, что крестится, царь поместьями обещал наградить.

– У нас всегда так! Кого побьем, того пуще себя и пожалеем! – сказала Федосья Прокопьевна.

– С поляками замирение будет, – охотно согласилась Анна Ильинична. – Теперь со шведами раздеремся. Приехали Столбовский мир подтверждать, но государю от них одна досада. Титулов государевых не признают. Не зовись, мол, ни великим князем Литовским, не прибавляй в титуле ни Белой России, ни Подолии с Волынью. А ведь наше теперь все! Цесарский посол Аллегрети иное дело, польскую корону государю обещает! – И всплеснула белыми ручками. – Какую корону государю сделали – красоты неописуемой. Мне царица показывала, а вы на Рождество увидите. У самого царя Соломона такой короны не было!

– Ой! – сказала вдруг Айша, замерев глазами.

– Что, милая? – поднялась, отложив работу, Федосья Прокопьевна.

– В животе ворохнулось.

– Ах, ворохнулось! – заулыбались женщины.

– Ворохнулось! – счастливо, тоненько рассмеялась Айша.

Одна Анна Ильинична не обрадовалась, пожелтела мигом, нос, как у хрюши, вспух. Детей Бог не дал, а зависти дал на троих.

– Синичка! – углядела в окошке Айша.

Окна в доме боярина Глеба Ивановича Морозова были из заморского стекла.

18

Звезды и солнце сошли на Русскую землю и слепили, застили глаза царю-победителю. Все было в царстве крепко, вечно и прекрасно. Жуткий крещенский мороз, вывесивший над Москвою жемчужную пелену, и тот был Алексею Михайловичу не в тягость, а в бодрое утешение.

Патриаршие дворяне беспрестанно помешивали в прорубях воду, и оттого над Москвой-рекой стояли хрустальные звоны.

Святил воду сам Никон, но охотников окунуться в иордань было немного, да и тех благоразумные люди удерживали не без успеха. Не то что птицы попрятались прочь с небес, но даже облака съеживались в пушистые шарики да и пропадали в ледовитом зеве ледовитого небесного простора.

Как только Никон опустил в воду крест, Алексей Михайлович первым сунулся в прорубь рукою, омочил лицо, опушенное инеем и сразу взявшееся сосульками на бровях, усах, бороде. Федор Михайлович Ртищев всполошенно захлопотал возле царя, утирая его полотенцем и смачивая двойной водкой ледышки.

Все глядели на смелого своего царя, но тут пошел в народе говорок, а потом и движение.

– Киприан! Киприан! – донеслось до царя.

Через толпу к проруби, где были Никон и Алексей Михайлович, шел недавно явившийся Москве, но всею Москвой уже любимый юродивый Киприан. Он был, как всегда, гол и бос. Тряпица покрывала срам спереди – вот и все утепление. Киприан, не обращая внимания на драгоценные шубы бояр, на бердыши стрельцов, протиснулся к проруби и сел голым задом на снег. Сел, ощерился улыбкою Никону, цапнул недобрым взглядом царя, опустил ноги в прорубь, поболтал ими и съехал потихоньку в купель. Погрузился с головою раз, другой, третий. К Киприану потянулись руки, подхватили, вытащили. Кто-то пытался отереть ему тело, кто-то набрасывал на плечи шубу. Киприан, смеясь, погрозил пальцем Никону, а на царя же опять глянул тяжело, похмельно, будто видел впервые, будто не узнал, не разглядел как следует.

«К чему бы?» – всполошился в душе Алексей Михайлович, но оказалось, к хорошему.

Уже на следующий день во время обедни государю принесли радостную весть: ополчась, поляки напали на Вильну, но были крепко биты, и многие из них сдались в плен.

Алексей Михайлович послал к Никону в алтарь дьякона просить, чтоб после обедни патриарх отслужил благодарственный молебен.

Никон уже знал о победе, более царя знал. Царю о виленском деле доложили устно, а патриарху принесли воеводскую отписку.

Предвкушая великие радости, Никон облачился в новый саккос и поглядывал из алтаря за царем. И вот когда Алексей Михайлович взялся, по своему обыкновению, оправлять перед иконами свечи – какую зажигал, с какой нагар удалял, какую гасил, – патриарх, сияя башнеподобным клобуком, вышел из Царских врат с воеводскою грамоткою и зачитал прилюдно удивительный рассказ о сражении под Вильной. Воевода, смущенный легкостью победы, а еще более смятением и безоглядным бегством прежде совсем не робкого польского войска, спросил пленных, откуда у них такие страхи перед русскими. И сказали ему: «Мы не от тебя, воевода, бежали, не от стрельцов твоих. Бежали от страха перед небесной ратью, ибо над твоим воеводским войском блистало в небе доспехами необоримое воинство с царем Алексеем и Михаилом Архангелом впереди». Голос Никона дрожал от восторга и ликования. Алексей Михайлович, слыша такие слова, заплакал от радости. Принял тотчас патриаршее благословение, расцеловался с Никоном, и обильные слезы их смешались. Певчие грянули многие лета царю и патриарху. Причем царя рекли самодержцем Великой, Малой и Белой России.

И Алексей Михайлович крикнул певцам:

– Патриарху Никону пойте так же, как и мне: патриарх Великой, Малой и Белой России!

И певчие пели. И то было славное для всех русских величание.

19

Пело у государя сердце. Ночью, лежа с Марией Ильиничной в постели, не утерпел, похвастал:

– Слышь, Ильинична! Вот оно как – Богу-то молиться всем сердцем. Ты Богу слово и душу, а Бог тебе – жизнь и благополучие. Такое нехитрое дело, да не всяк истину сию разумеет.

Сказал и примолк. Уж больно все хорошо! К добру ли?

– Ты что? – спросила Мария Ильинична, почуяв в муже затаенную тревогу.

– Пойду погляжу, кто нынче в карауле стоит.

– Ты же сам стрельцов в свой полк собираешь.

– Да уж, конечно, сам. – Государь повернулся на спину, но тотчас и поднялся. – Береженого Бог бережет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю