Текст книги "Аввакум"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Вижу тебя, уходи!
Рысь охотно поднялась на лапы, беззвучно ощерила пасть, показывая клыки-ножи – вроде бы улыбнулась. Сиганула на соседнее дерево и пошла вглубь дебрей, сотрясая вершины.
У Саввы за ушами потекли струйки пота. Он сел на ствол березы, пожевал листочек. И хотелось ему, чтобы все у него было позади и всему конец. Довольно! Всякого нагляделся. Впереди лес да лес. Но в следующую минуту он уже торопливо шагал берегом реки, пока рысь не передумала.
Путь пересекла протока. Темная, глубокая. Пришлось пойти вдоль этой то ли старицы, то ли ручья. Лес пошел как волчья шерсть, дерево на дереве, теснота, темнота. Савва уж подумывал назад повернуть, как вдруг вышел на поляну с избушкой. Возле избушки стоял монах и, приложа руку к глазам, смотрел на пришельца.
Соловецкий инок Епифаний спасался в одиночестве. Река, которую он избрал для жизни, была рыбной, лес – грибной, болото – ягодное. Было у подвижника и два малых поля. На одном сеял рожь, на другом – горох.
Зимою гость – лишний рот, летом – помощник.
Епифаний, не спрашивая Савву, кто он и откуда, накормил ухой и клюквенным киселем.
– У меня верши поставлены, проверить пора, – сказал Епифаний, и Савва обрадовался делу.
Верши стояли в перегороженных протоках. Во всех трех была рыба: калуга, лещи, язи, нельма.
Мелочь Епифаний отложил на уху. Остальную рыбу распластал и кинул в котел с рассолом, а ту, что успела просолиться, повесил сушить.
– Часть рыбы у меня рыбаки забирают. Хлеб дают, соль. Мне больше ничего и не надо.
Епифаний, закончив работу, стал на молитву, а Савва до того устал, что пошел в избу, лег на пол и заснул. Пробудился от взгляда: Епифаний сидел на скамейке и глядел ему в лицо.
– Что? – спросил Савва.
– Ничего! – ответил монах и пошел к своей постели из елового лапежника.
– Спал, что ли, долго?
Епифаний помолчал, но признался:
– Третий день заканчивается.
– Так ты на покой?
– На покой.
– Старец, – сказал Савва, садясь, – идти мне некуда. Совсем некуда. Дозволь пожить с тобою.
– Живи, – сказал Епифаний.
– Может, ты на меня испытание наложишь? Что у вас за самое строгое почитается?
Епифаний улыбнулся.
– Строже столпничества ничего не бывает… Если выспался, ступай к реке. Погляди на ее красоту. Там и Богу помолись. Квас – в корчаге, рыба – в горшке.
И заснул.
Квас был крепок и приятен – ягодный.
В узкое оконце, через бычий пузырь свет шел несмелый, но ровный. Савва сладко зевнул и вышел на волю. Небо и река, словно раскрытые створки жемчужницы, мерцали чудным святым светом. Савва сел на берегу реки, свесил с обрыва ноги.
Берег был усеян высушенными ветром, солнцем, морозом деревьями.
– Что же ты берега не жалеешь? – сказал Савва реке, жалея погибшие деревья, и тут его осенило: «Поставлю-ка я себе столп!»
Он сходил в избушку, нашел топор и принялся за дело.
Когда Епифаний пробудился – столп уж был готов. Савва вкопал в землю пяток елок, каждая чуть потолще хорошей слеги, устроил в двух аршинах от верхушек настил. Вместо лестницы – удобные сучки. Епифаний удивился: скор пришелец и неистов. А Савва, поглядывая сверху вниз, вообразил себя пустынножителем и распевал молитвы, какие только знал.
Епифаний ушел в лес, примолк и Савва. Попробовал о вечности думать, о душе – перед глазами встали Енафа, весь его молчащий стол. И загляделся Савва на речную даль, сел, задремал.
Пробудила его – сырость. Небо от края до края серое, дождевая пыль сплошняком. Реки не видно. Изба едва мерещится.
Епифаний принес еду и овчину:
– Укройся!
В шубе теплее, но дождь все сильней да сильней. Назавтра так и не унялся, на третий день тоже.
– Хорошо столпникам в Палестинах! – сказал с досадой Савва и сошел на грешную землю.
Исповедался Епифанию во всех грехах. И монах сказал ему:
– Молись, Бог простит тебя.
Но Савва только плюнул под ноги, взял рыбы на дорогу и ушел к морю. Решил вернуться на остров Кий.
Может, и вернулся бы, да ладьи своей не сыскал. То ли унесло, то ли рыбаки увели.
Посидел на бережку, вспомнил все свои безобразия: уж наверняка послали Никону известие о его гибели. Новый прикащик разбираться с ним долго не станет, еще и на Соловки упечет, в каменный мешок.
– Не было тебя, остров Кий, – сказал Савва. – А может, и всей жизни моей не было.
Так и вернулся к Епифанию.
19
А где же, где же протопоп Аввакум со своею Анастасией Марковной, с детьми Иваном, Агриппиной, Прокопием, Корнилкой? А все там же – на корабле судьбины. Гнало тот корабль бурей все дальше и дальше от милой родины, от церквей с золотыми куполами, от домовитых людей, от всей русской жизни.
Ребята в дороге росли незаметно. Старшим было тринадцать, двенадцать, девять, младшему – четыре года. Аввакум, затаясь сердцем, ждал, что о нем забудут в переполохе воеводского отбытия. Енисейск – городок крепкий, деревянные стены крыты тесом. Одна сплошная башня по всей ограде. Жизнь устоялась, успокоилась.
Да и что такое протопоп для Российского государства? Сосна в бору. Но ох как зряча злоба! Она и в подлесок сунется, коли в лесу не сыщет. Сам святейший Никон вспомянул Аввакума и, не имея власти сдунуть непокорного, как пылинку, с самой земли – из Енисейска вытряс. Даже Якутск для протопопа был слишком хорош. В Дауры спихнул. В поход. С семейством, с малыми детьми, в трясины и пучины, под стрелы иноверцев, под десницу Афанасия Филипповича.
Протопопа отправили с последними судами, везшими продовольствие Пашкову. Отправили честь по чести, с государевым жалованьем – шесть пудов соли дали и дощаник – суденышко невеликое. Тот самый корабль, что во сне себе высмотрел.
Плыть хорошо!
В добрую погоду, под парусом – течешь с рекою, как облако в поднебесье.
– Вот тебе и Тунгуска – дикая река! – Аввакум блаженно щурился на светило, отирая с шеи благостный пот.
Берега стояли громадные. Лес, как войско перед врагом, – зело грозен, но и тих безмерно.
– Батюшка! Батюшка! – прошептал, бледнея, старшой сынок – Иван.
На каменной круче, заслоня глаза лапою, стоймя стоял здоровенный медведь.
– Любопытствует! Хозяин здешний.
– Петрович, неужто не боишься? – удивилась Анастасия Марковна.
– Который далеко, того не боюсь, – совсем развеселился Аввакум. – Ах, славно на воде! Меня к водам-то с детства тянуло.
– Вот и плаваем.
– Да нет, Марковна. Я про другое… Сколько мне тогда было – с Прокопку. Мы и от Волги-то далеко жили, но дохнуло вдруг на меня, Марковна, таким великим водным духом, что все во мне вскрутнулось, как в омуте. С той поры я все к отцу ластился, просил на Волгу взять. Почему-то понял, что не с Кудьмы пришел тот ветер. – Аввакум расстегнул рубаху на груди, оглядел ребятишек. – Снимайте, снимайте свои одежки, лето, чай! Мошку ветром сносит… Взял меня однажды отец на Волгу. В Лысково с ним ходили. Пеши! Отец на ногу был скор. Первый раз я тогда в Волге купался. Приобщился к России-матушке…
Примолк.
– Что же дальше-то? – спросил Иван, закидывая в реку удочку.
– Отец был добрый человек. Прихожане его любили. Но кто не без греха… Сапоги он себе на базаре купил, да, прежде чем покинуть Лысково, выпил чарку на дорогу. Где выпил, там и оставил сапоги. Идем восвояси. Я помалкиваю, но – вздыхаю. Отцу же и вздохи мои показались укором. Кричит: «Иди сюда, сей же миг прибью!» Я не иду. А он пуще сердится. Что делать, покориться батюшкиной воле – страшно, не покориться – грех. Вот и подошел я к нему, как велено было. Взял меня отец за ухо и потянул за собою, не хуже упрямого быка. Я уж бегу, а он пуще моего спешит. Слезы из глаз сами собою льются, но молчу. Отец и опамятовался. Упал мне в ноги и вопрошает: «За что я тебя мучаю?» Криком кричит: «За что?» А я бы и сказал, да слов нужных не разумею. Уснул отец прямо на дороге. А проснулся – выздоровел от своей болезни и говорит: «Аввушка, пошли грибов наберем, с пустыми руками стыдно домой явиться». Так мы две рубахи белых принесли, батюшкину и мою.
– Водит! Водит! – закричал вдруг Иван, упираясь в палубу ногами.
Аввакум ухватил сына, потом уду, но и его тряхнуло.
– Не рви! – взмолился Иван. – Леска порвется. Таймень взял.
Так и вышло. Рыбу добыли саженную. Анастасия Марковна попотчевала рыбарей золотой ушицей.
– Скажи, батюшка! – спросил за ужином Иван. – Кто выше, отец родной или боярин?
– Отец боярина превыше.
– А превыше ли отец царя?
– И царя превыше.
– И Бога?
– Глупец! – И тяжелая длань взяла Ивана за вихор. – Бог сам всем отец! Неужто мякина в твоей голове? Ты погляди вокруг себя! Дети мои, посмотрите на небо, на реку, на берега – все от Бога. Великую красоту даровал нам Господь, и ничто не застит глаза нам в сей добрый час.
И запел Аввакум:
– «Боже наш! Как величественно имя Твое по всей земле!»
Так и сидели они, прижавшись друг к другу, глядя на утесы, на кедры, отец семейства, матушка, детушки.
– Сколько плывет в сей миг кораблей по морям, по рекам, по океанам? – вздохнул Аввакум. – И мы с ними, с плывущими. И на всех нас Бог глядит.
Аввакум с Марковной спали на палубе.
Налюбившисъ, глядели на звездные трясины, грея друг друга, чтоб теплом унять нутряную дрожь счастливого ужаса.
Небесное скопище неприметно для глаз ворочалось, придвигалось к земле, того и гляди хлюпнет и поглотит.
– Вот уж утроба-то! – сказал Аввакум.
– Люблю на Млечный Путь глядеть, – вздохнула Марковна, – на облачка звездные хоть бы разочек дунул звездный ветер. Грех, а знать хочется, что там сокрытого?
– Небесные пологи! – согласился Аввакум. – А укрывают они от наших глаз ангельские чертоги. Чего же еще?
Река несла дощаник по самой середине, но заспаться крепко – Боже упаси. Еще и на медведя наедешь. Прибьет к берегу, а медведь, как баба, любопытен.
В предрассветных сумерках, очнувшись от дремы, Аввакум и впрямь увидал медведицу с пестуном и двумя медвежатами. Пили воду с берега. Медвежата еще кинулись берегом вослед кораблю, но пестун нагнал их и нашлепал.
Аввакум хотел Марковну разбудить, чтоб поглядела медвежьи игры, пожалел – спала не хуже Агриппины. Губки пухленькие, личико милое, стрельчатыми ресницами украшено.
– Спасибо тебе, Богородица, что даровала мне такую ласковую жену! – Аввакум покрестился и уж запел было потихоньку утреню, как трубный звук потряс горы, ударился о воду, сорвал с нее разом пробудившихся птиц.
– Лебеди! – ахнул протопоп.
Белое облако сошло с воды, взвилось в небо, запуржило круговертью и, редея, растаяло.
На сверкающем, как зеркало, утесе, вытягиваясь короной рогов к небу, ревел могучий изюбрь. То ли беда с его стадом приключилась, то ли здравствовался с белым днем.
Изюбрь низко склонил башку и водил ею над пропастью, вынюхивая врага, и ударил рогами кверху, и поднял само солнце.
– Господи! – Радость взрыдала в Аввакумовом сердце. – Господи! Сколько же красоты растворил ты в мире своем! Не нарадоваться нам до гробовой доски благодатью мира твоего!
Вместе с солнцем явилась его крылатая свита – соколы, и кречеты, и орлы поднебесные. Птицы изумляли красотой паренья и ужасали тех, кто спиной чуял орлиные взгляды.
За излучиной стояли три дощаника.
– Тебя поджидаем! – крикнули казаки Аввакуму. – Пашков прислал сказать, чтоб вместе шли, подождав отставших.
– Тати шалят?
– Шалят. Ссыльные люди, человек с пятьдесят, ушли на легких стругах из Балаганского и Братского острогов. Все с ружьями. Илимских пашенных крестьян пограбили, теперь на реке буйствуют.
– А я-то зверя страшусь! Думаю, что река мне защита.
Поплыли вместе. И уж ни земные, ни небесные красоты не ласкали взоры. Тревога погасила радость, река стала опасной, хуже некуда.
Насупились люди, и река насупилась. Потемнела, заплескала волнами. Низовой ветер вспенил барашки. И такая непогода занудела, хоть глаза закрывай.
Дощаник скакал по реке, как по булыжникам. Вдогонку ему накатывали волны, да такие, что берега потерялись. Бедное суденышко не успевало отряхнуться от одного вала, как обрушивался новый. Страх объял Аввакума. Он видел, как дощаник, будто тонущий человек, хлебал воду и, тяжелея, терял само желание побороться с волнами.
– Воду вычерпывай! – кричал Аввакум на свое вымокшее семейство и сам махал ведром скорее, чем машут лопатой.
Стало совсем черно. Дощаник осел по самую палубу.
– Господи, спаси! – кричал Аввакум клубящемуся над головой небу. – Господи, помози!
Марковна, прижимая к себе Корнилку и Прокопку одною рукой, другою Агриппину с Ваней, уводила их на нос, на самое высокое на дощанике место. Ветер унес с ее головы платок, волосы, такие тяжелые в косах, летали на ветру так и сяк, и то было бы женщине в стыд и в укор, но жизнь детей была дороже срама. И спасибо, спасибо ветру! Прибил дощаник к берегу, выскочило Аввакумово семейство на твердь, как с того света.
Сам Аввакум так написал о той буре: «И Божиею волей прибило к берегу нас. Много о том говорить! На другом дощанике двух человек сорвало, и утонули в воде. Посем, оправяся на берегу, и опять поехали вперед».
20
Пашков стоял со своим отрядом на Шаманском пороге. Приводил к послушанию взбудораженное пашенное крестьянство. Свирепство беглецов до того напугало население края, что никто не решился поехать на ярмарку. Лучше без товара нужного пропадать целый год, чем лишиться живота на этой же неделе.
Прибежал к Пашкову Распутко Степанов, крестьянин Братского острога. В остроге сидело шестеро стрельцов. Где им было устоять против полусотни татей? Разграбили Братск с таким усердием, что и подметать не надо.
А тут еще илимский воевода Оладьин сообщил, что из его острога побежали Пронька Кислый да Васька Черкашин с товарищи. В Дауры подались.
Мрачен был Афанасий Филиппович Пашков. До Даурии тыщи верст, но можно ли оставить у себя в тылу лихоимцев, которые того и гляди затопчут едва зазеленевшие всходы крестьянской жизни? Уйдут местные пашенные крестьяне – на московский хлеб надежда малая.
Послал воевода своих сотников изловить разгулявшихся мужиков.
Вестей от сотников не было. То ли сами пристали к вольнице, то ли сил мало, одолеть не могут гультяев. Как тут не помрачнеть? Сам себя упек в Дауры.
Еще в 1650 году, сразу как притащился в Енисейск на воеводство, отправил Пашков для проведывания новых земель боярского сына Василия Колесникова. Через год Колесников подал о себе весть из Баргузинского острога. Дескать, возле озера Иргень, в шести днях пути от острога, живут во множестве неясачные тунгусы. Озеро длиною в пятьдесят верст, шириной в двадцать. В трехстах саженях от Иргеня другое озеро – Ераклей. От Ераклея по Иногде можно дойти до Великой Шилки, а в Шилку впадает река Нерчь. Колесников просил сто человек стрельцов, чтобы поставить острожки и объясачить тунгусов.
Петра Бекетова отправил Пашков приводить тунгусов под руку царя. Бекетов же и дорогу уточнил в Дауры. От Иногды до Шилки четыре дня волока. Река Нерчь от устья Иногды в пятидесяти верстах. Земли здесь лучше, чем по реке Лене. Хлебопашество может быть отменным. Неясачных людей тоже много. От Иргеня до Нерчи три месяца пути.
В Москве, получив вести о новых землях, встрепенулись да и прислали указ: «А ну, Пашков, ступай сам в Дауры, приведи даурские народы под руку великого государя».
Отвалили воеводе и его людям пятьдесят пудов пороху, сто пудов свинца, сто ведер вина, восемьдесят четвертей муки ржаной, десять четей круп, столько же толокна. Прибавили двух попов и – прощай.
Наказ о Даурской земле тоже не забыли прислать. Расписали, как жить и что делать, до мелочей, со строгостью. Воеводе надлежало «искати прибыли, которая вперед была прочна и стоятельна, и про золотую, и про серебряную руду, и про медь, и про олово, и про всякие узорчатые товары против сего указу проведовать, и даурского Лавкая-князя к своей государевой милости призывать, что быти им под его государевой царского величества высокой рукою навеки, неотступно. И держать к тем иноземцам и ко всяким русским людям ласку и привет и бережение, а жесточи и изгони и насильства никому не чинить, чтоб Даурская земля впредь пространялась».
В Москве были рачительны к государевым людям и к государеву имуществу, а потому не забыли предупредить:
«В Даурской земле воеводе Пашкову всех людей посмотреть в лицо, принять челобитные. Чтобы они на Урке-реке жили милостивым призрением и жалованьем в тишине и покое. А которые начнут воровать – унимать. Зелье, пищали, соболей собрать, пересчитать у служилых. Поставить острог, воеводский двор, амбар для государевых запасов, жилецкие дворы, погреб для пороха.
Иноземцев принимать в цветном платье, служилым людям тоже быть в цветном платье и с ружьями.
Ясачных кормить и поить довольно. Проведать, есть ли пашни, чтоб впредь хлеба не слать».
Не забыли дьяки указать воеводе, что ему можно, что нельзя:
«На себя у торговых людей соболей, шуб, лисиц черных, шапок горлатных не покупать. С Руси товаров для себя не возить. Вина не курить. У себя держать людей для работ нельзя, чтоб утеснения не было».
В Москве зорко смотрели, чтоб воеводы за счет государя не разживались. За неисполнение указа полагалась воеводам казнь смертию.
Наказ не выделял, что по важности первое, что второе, но ведь недаром Афанасию Филипповичу от архиепископа тобольского Симеона были присланы антиминсы для трех церквей и приказано взять двух попов и диакона. В наказе значилось: «По сю сторону Шилки на устье Урки или в Лавкаевых улусах, где пригоже, где не чает приходу воинских богдойских людей, поставить острог и церковь Воскресения Христова с двумя приделами во имя Алексея-митрополита и Алексея, человека Божия». Один Алексей был ангелом-хранителем государя, другой – наследника. Эти храмы на краю земли и были сутью похода.
Нет, не оттого хмурился Афанасий Филиппович, что далек его путь и что многое ему было заказано в государевой грамоте. Другое сердило: прошел такой большой рекой, столько верст позади – и ни гроша прибыли. Да и все не так, как надо. Глупый протопоп где-то застрял. И хоть знал Афанасий Филиппович, что протопопа отпустили из Енисейска на добрых полторы, а то и две недели позже, чем сам он ушел, но то печаль протопопова.
Афанасий Филиппович желал, чтоб все было так, как сию минуту на ум ему, воеводе, пришло. Аввакум далеко, а поп Сергий близко. Приказал привесть.
Поп тут как тут. Поднял руку для благословения, но Пашков руку перехватил и опустил. Сказать Сергию было нечего, и Афанасий Филиппович даже бровями зашевелил, припоминая хоть какую-нибудь укоризну, да и брякнул, наливаясь темной кровью:
– Ты, поп, где серишь? Где, спрашиваю?
Ошалевший Сергий, как заяц перед убиением, лапки на груди сложил, глазами захлопал:
– В кустах, великий господин! Как все, так и я.
– Ты – поп! – рявкнул Пашков. – Тебе со всеми срать невмочно! Делай так свое дело, чтоб даже белки твоего срама не видели.
Поп Сергий от стыда заплакал. И получил пинок в зад.
– Пошел прочь! Прочь!
Челядь пряталась кто куда. Во гневе Афанасий Филиппович был на расправу скор как молния. Но тут явился с охоты сын, Еремей Афанасьевич. Привел пеликана. Пеликану давали рыбу. Хитроумная запасливая птица прятала рыбу в свой мешок. Афанасию Филипповичу забава понравилась, оттаял.
Вдруг известие: из Даур идет отряд с государевой казной. Вечером будут на стану.
21
Воевода Ануфрий Степанов отправил в Москву из Комарского острожка ясачную казну. Девяносто пять сороков соболей и еще двадцать четыре соболя, шестьдесят две собольи шубы, пятьдесят шесть лисьих пластин, три лисицы, выдру, два малахая, две чернобурые лисицы.
В послании Степанов сообщал, что к нему пришел сын боярский Федор Иванович Пущин с пятьюдесятью казаками, У него наказ идти на Аргунь-реку. Но идти не с чем, нужен хлеб и проводники. Проводников и хлеба в Комарском острожке не было.
«А пороха и свинца нет на всем Амуре-реке, – писал воевода. – Богдойские люди поселяться накрепко не дают. От них утеснение и налога большая. Сидим в острогах. Летом уплываем вниз для хлеба и рыбы. Хлеб забираем с боем у неясачных людей, где можно. У богдойцев пушки и пищали».
Богдан Рябышев, везший соболиную казну, сообщил Пашкову, что Ануфрий Степанов дал ему в провожатые до Тугиринского волока пятьдесят стрельцов. Приказ им был, как пройдут волок, тотчас возвращаться. Но назад пошли только сорок казаков, десятеро своровали, подались в бега. Среди беглецов: Кубышка, Чурка, Москва, Камень.
– Что-то больно имена-то у них лихие, – сказал Пашков.
– В Даурах слабого народа нет, – был ответ.
С казаками, бывшими при казне, возвращался купец Еремей Толстый. От его людей узнали, что казаки, голодая в пути, разграбили в Тугиринском остроге запасы хлеба, собранные для отряда Пашкова.
Афанасий Филиппович от такого доноса просиял и потребовал к ответу не Богдана Рябышева, чьи казачки слопали не для них береженный запасец, но самого Еремея Толстого. Три дня бил его, жег ему пятки, сыпал соль в раны и вымучил-таки из бедняги в свою пользу соболиных шкурок на пять тысяч сорок пять рублев!
Пока Толстый тоньшал в заграбастых руках Пашкова, его казаки привели человек тридцать из бежавших крестьян. Троих Афанасий Филиппович запорол до смерти, остальным отсчитали по сорок батогов и отправили туда, откуда утекли, – хлеб сеять, казаков кормить.
Покончив с делами на Большой Тунгуске, Пашков посадил свое воинство на дощаники и поплыл к Долгому порогу. Прихватил с собою суденышко, на котором в Енисейск плыли две пожилые женщины. Одной было под шестьдесят, другой и того больше. Жизнь свою собирались закончить вдали от суеты мирской в Рождественском Енисейском монастыре.
– Бездельницы! – закричал на них грозный воевода. – В сибирских дальних землях у государя женок наперечет, а они – в монастырь! Замуж вас отдам. Не дело, чтоб государева земля пустовала. Как в избе без бабы? Да вы еще спасибо скажете мне.
Бедные женщины пали в ноги воеводе, а он махнул стрельцам, те подхватили вдов, кинули на корабль – и весь сказ.
У молвы крылья быстрые, как у ласточки. Узнал Аввакум о бесчинствах Пашкова в единочасье, хоть и стоял далеко от воеводы. Много не раздумывал. Как причалили, пошел вразумить Афанасия Филипповича.
Версты четыре было до стана. Марковна, провожая, ничего протопопу не сказала, перекрестила и к детям ушла.
По дороге, на пенечке, увидел Аввакум попа Сергия. Тот так и подскочил, так и упал протопопу на грудь.
– Не ходи к зверю! Беды не оберешься. Меня ни за что ни про что словесно похабил. Не терпит он поперечных людей.
– Да я разве противник Афанасия Филипповича? – покровительственно сказал Аввакум. – Я лучший ему друг. О спасении его души пекусь. А правду как не сказать? Не скажу я, смолчишь ты, кто же обуздает в добром человеке врага человеческого?
– Нашел доброго! – Отец Сергий перекрестил Аввакума, но головою покачал сокрушенно. – Не знаешь ты Афанасия Филипповича. А он – озорник великий. В Енисейске на моих глазах по щекам отхлестал старицу Прасковью. Сам написал донос на воеводу Акинфова, а старице велел подписать не читая. Соборного попа Игнатия на улице при всем народе бил. Содрали с батюшки однорядку, кинули на снег и дали батогов. А старицу Прасковью, говорят, он еще и пытал.
Аввакум поглядел на солнце, поглядел себе под ноги.
– Не обременяй меня сомнениями, отец Сергий. Сам подумай, как не вступиться за вдов? Они – к Богу, а Пашков их – к блуду.
– Обвенчать он их хочет. Мужикам без баб в Сибири туго. Сам знаешь, попам велено нерусских девок крестить, если они того хотят, и венчать… Только кто их хотения будет спрашивать?
– Пошел я, отец Сергий! – сказал Аввакум. – Без хотения я ни одну тунгуску не крещу и под венец не поставлю. Батогами меня не запугаешь, я Бога боюсь больше, чем Пашкова.
Афанасий Филиппович за походным столом разглядывал чертеж Сибирской земли. Гадал, что ждет его на всех этих реках и озерах.
Год тому назад Ануфрий Степанов, сидя в Комарском остроге с полутысячей казаков и пятнадцатью пушками, отбился от десяти тысяч китайцев. От такой силы отбиться можно разве что Божьим Промыслом. А ведь китайцы – соседи дальние. Всего в двух неделях пути Богдойская земля. Царем в той земле Шамша-кан. Но он себе не хозяин, его поставил на царство Алака Батур-кан.
По всем тем землям на разведку ходил Дмитрий Зиновьев, а с ним сто пятьдесят казаков. Зиновьеву велено было проведать, сколь далеко от Даурской земли Китайское царство? Сколько нужно людей, чтобы привести под руку царя Шамша-кана и Даурскую землю? Но главный, наитайнейший указ был иной, В Москве уже знали: у Шамша-кана на Силиме-реке есть гора и вся как есть из серебряной руды. В Китае же есть люди арар. Они добывают золота и серебра, сколько им нужно. В их земле и жемчуг родится, и еще они делают драгоценные ткани: атласы, камки, тафту, киндяки, кумачи. Ярко Хабаров просил шесть тысяч казаков, чтобы завладеть той землей, но так ли это? Сказки или правда про серебряную гору, про золото, про дорогие ткани?
Дмитрий Зиновьев, пройдя многие земли, доложил в Москве судье Сибирского приказа боярину Алексею Никитичу Трубецкому: золота и серебра в Гиляцкой, Даурской и Дючерской землях нет. Ткани идут от богдойского царя Андри-кана. Золото же и серебро родится в землях никанского царя. А далеко ли Никанское царство, неведомо.
«Не упечет ли и нас царь-государь искать золотые да серебряные горы? На поиски Никанского царства уже отправили Тренко Чичигина. Ануфрий Степанов оставлен в Даурах ждать не столько прихода Пашкова, сколько разных своих разведчиков, и в первую голову Чичигина, чтоб вести в Москву. Царь Алексей Михайлович крепко скучает без своего серебра, без своего золота».
В час таких-то вот раздумий и явился к Афанасию Филипповичу протопоп Аввакум.
Пашков ради встречи с места не поднялся, но сказал приветливо:
– Слышал, чуть не потопила буря твой корабль, протопоп.
– Бог милостив. Жена теперь по всему берегу разложилась. Все намокло. И одежки и пропитание.
– С чем пожаловал? Муки просить?
– Нет, господин. Не муки. С мукою дело плохо, но как-нибудь перебьемся.
– За вдов, что ли, ходатаем?
– За вдов, господин. Против правила идешь. Нельзя замуж отдавать женщин, которые Богу жизнь вверяют.
– У Бога на небесах порядок, протопоп, а на земле порядка нет. Велика ли Богу прибыль от двух старых баб, а для меня – это две семьи, две избы, два хозяйства. Укоренение на новой земле.
– Не замахивайся на Бога, воевода! Не пожалел бы.
– Не пугай, протопоп. Уймись. – И страшно вдруг рассвирепел: – Уймись! Не то я тебя уйму.
– Вон из тебя сатана! – вскричал Аввакум, крестя Пашкова. – Вон! Вон!
– Эй! – затопал ногами Афанасий Филиппович, призывая охрану. – Гоните его… в шею! Да чтоб знал свое собачье место, заберите у него, еретика, дощаник. Пусть по горам идет пешком. Пусть звери его сожрут, еретика!
– Меня государь знает! – пыхнул ответным гневом Аввакум. – Я с государем христосовался!
– За ложь и клевету на государя я тебе, дай срок, батогов отвешу!
И долго еще клокотала ругань на берегах Большой Тунгуски.
Привыкала река к русской речи.
Увели у протопопа дощаник.
Сидит Марковна на хорунах на бережку, ребята возле нее, как цыплята.
Хоть криком кричи, хоть ложись и помирай.
– В какую нам сторону, отец? – спросила Марковна.
– За людьми, – сказал Аввакум, сам себе удивляясь: нет страха в сердце, не щемит душа. – Бог нас не покинет, Марковна.
И верно. Протащились с версту. Стоит их дощаник, к сосне привязан, будто лошадь.
Погрузились, поплыли. Низкое место скоро кончилось. Взгромоздились утесы – один к одному. Гладкие, как стена, на вершинах облака гнездятся по-орлиному.
Иван глядел-глядел да за шею взялся. Засмеялся Аввакум:
– То-то люди говорят – «заломя голову». Вон на какие кручи посылал нас Афанасий Филиппович. Совсем сдурел от власти.
Помянул протопоп Пашкова и распалил свое сердце. Тотчас мысль взялась. Намахал писаньице гонителю своему.
То письмишко в вечность кануло. Может, Афанасий Филиппович растоптал его во гневе или в реку кинул. Остался от того «писанейца» зачин, помянутый Аввакумом в его «Житии»:
«Человече! убойся Бога, седящаго на херувимех и призирающаго в бездны, его же трепещут небесныя силы и вся тварь со человеки, един ты презираешь и неудобство показуешь».
Послание свое Аввакум передал с отцом диаконом.
Что случилось дальше, пусть поведает сам Аввакум изумительной своей речью. Вот уж у кого слово живо! Самой жизни живее.
«А се бегут человек с пятьдесят: взяли мой дощеник и помчали к нему (к Афанасию Филипповичу. – В. Я.), – версты три от него стоял. Я казакам каши наварил да кормлю их: и оне, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя, плачют на меня, жалеют по мне. Привели дощеник: взяли меня палачи, привели перед него. Он со шпагою стоит и дрожит: начал мне говорить: «поп ли ты или распоп?»; и аз отвещал: «аз есмь Аввакум-протопоп; говори: что тебе дело до меня?» Он же рыкнул, яко дивий зверь, и ударил меня по щоке, таже по другой и паки в голову, и сбил меня с ног, и, чекан ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разболокши, по той же спине семьдесят два удара кнутом. А я говорю: «Господи Исусе Христе, сыне Божий, помогай мне!» Да то ж, да то ж беспрестанно говорю. Так горько ему, что не говорю: «пощади!» Ко всякому удару молитву говорил, да осреди побой вскричал я к нему: «полно бить тово!» Так он велел перестать. И я промолыл ему: «за что ты меня бьешь? ведаешь ли?» И он паки велел бить по бокам, и отпустили. Я задрожал да и упал. И он велел меня в казенный дощеник оттащити: сковали руки и ноги и на беть кинули. Осень была, дождь на меня шел, всю нощь под капелию лежал. Как били, так не больно было с молитвою тою; а лежа, на ум взбрело: «за что ты, Сыне Божий, попустил меня ему таково больно убить тому? Я веть за вдовы Твои стал! Кто даст судию между мною и Тобою? Когда воровал, и Ты меня так оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бытто доброй человек – другой фарисей с говенною рожею, – со владыкою судитца захотел! Аще Иев и говорил так, да он праведен, непорочен, а се и писания не разумел, вне закона, во стране варварстей, от твари Бога познал. А я первое – грешен, второе – на законе почиваю и писанием отвсюду подкрепляем, яко многими скорбьми подобает нам внити во Царство Небесное, а на такое безумие пришел! Увы мне! Как дощеник-от в воду ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости те щемить и жилы те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялся пред владыкою, а Господь-свет милостив: не поминает наших беззакониих первых покаяния ради; и опять не стало ништо болеть.
Наутро кинули меня в лотку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому большему, Падуну, – река о том месте шириною с версту, три залавка чрез всю реку зело круты, не воротами што попловет, ино в щепы изломает, – меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кофтанишко просто; льет вода по брюху и по спине, – нужно было гораздо. Из лотки вытаща, по каменью скована окол порога тащили. Грустко гораздо, да душе добро: не пеняю уж на Бога вдругоряд. На ум пришли речи, пророком и апостолом реченныя: «Сыне, не пренемогай наказанием Господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит Бог, того наказует; биет же всякаго сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном обретается вам Бог. Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте». И сими речьми тешил себя.