355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Аввакум » Текст книги (страница 10)
Аввакум
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:07

Текст книги "Аввакум"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Алексей Михайлович улыбнулся:

– А еще что рассказывают про святую?

– Многое что! Она ведь прозорливая была. Батыя предсказала за три года до пришествия. Только никто не внял ее словам. Кто он такой, Батый? Откуда? Праведная была, праведная! У нее в монастыре инокини-вдовицы от инокинь-девственниц отдельно жили.

Государь улыбался и качал головой.

– Спасибо за рассказ, добрый человек. Что ты мне пожелаешь на прощанье?

– Мира, государь-батюшка. Я по всей Белой Руси прошел. Грабежи, слезы…

Государь помрачнел.

– Будет мир. Будет. Вот тебе грош на пропитание.

– Ты бы мне рубль дал. Разве у царя мало рублей?

– Мало, Божий человек. Не чаю, где добыть. Грошик возьми, не осудя. Все рубли у меня на счету.

Старик странник уже был высажен из кареты, но карета не трогалась.

– Благослови же меня! – попросил царь странника.

А тот с удивлением разглядывал грош, перешедший к нему из царева худого кармана.

– Бог с тобой! – сказал старик и махнул рукою по воздуху.

И все стоял в клубах пыли, все глядел на золоченые, коврами крытые кареты. На коней, от сбруи которых так и полыхало: серебро, дорогие каменья.

А рубля несосчитанного нет.

– Плохи, царь, твои дела, – сказал старец и спрятал грошик куда понадежнее – на грудь.

Борис Иванович Морозов, ехавший с царем в карете, не выдержал и спросил своего воспитанника:

– Почему ты ему дал грош?

– Пусть народ знает, что у царя всякий рубль на счету.

– Ты это сказал ему, но что ты скажешь мне?

– Старик большой враль. Власяницу под царским платьем показала не охульникам, а детям своим не Евфросинья Полоцкая, никогда не бывшая замужем, но жена князя Дмитрия Донского Евдокия, в иночестве Евфросинья Московская. Нашествие Батыя и разделение инокинь на вдов и девственниц – то деяния Евфросинии Суздальской, невесты брата Александра Невского, дочери мученика князя Михаила Черниговского…

– У тебя дивная память, государь, – сказал Борис Иванович, печально улыбаясь. – А я совсем старик. Не понял твоего иносказания…

– Борис Иванович, миленький! Кривишь душой. Жадности во мне, сам чувствую, прибывает. Но и то правда, что денег в казне негусто.

– Что же не пошлешь мастеров поискать серебряной руды за Камнем, в Мангазее, в Даурах?

– Рудознатцев мало. В Мезень искать слюды, золота, серебра князь Милорадович послан, на Двину – полковник Кемкен. Ему указано обозреть алебастровые горы, варить соль из морской воды, руды искать. На Канин Нос, на Югорский Шар, – дьяк Шпилькин поехал… Потому, Борис Иванович, и нужна Рига, чтоб ближе к немцам быть. У них многое в заводе такое, чего у нас нет. Слышишь?

– Колоколами встречают.

– Помолиться хочется. Хорошо помолиться. Где-нибудь над озером, среди елок.

Борис Иванович потянулся вдруг к царю рукой, по щеке бородатой погладил.

– Ты для меня, великий, грозный, все тот же отрок… Уж терпи! Царям на роду написано всегда и везде быть с многими людьми.

12

10 июня приехал и был принят царем посол цесаря Фердинанда III дон Аллегрети. Прием вел спешно вызванный из Москвы думный дьяк Алмаз Иванов. Посол ехал на Псков и в Вильну посредничать на съезде московских и польских полномочных посольств. Потому за доном Аллегрети и ухаживали с пристрастием.

На пиру стол наряжал Матвей Васильевич Шереметев.

Как все Шереметевы, он был высок ростом, в плечах широк. Шел не бородою вперед – грудью. Однако, не в пример родственникам, глядел на людей, на белый свет весело, надменностью от житейского моря не отгораживался. Государь почуял в нем это и полюбил.

Дон Аллегрети, опекаемый Шереметевым, на пиру не упорствовал, чаши пил, как положено, до дна. И уж в который раз усидеть за русским столом до последней здравицы не смог. Опять вышло за упокой – унесли.

Отъезд послу был назначен на утро, но уехал он уж после обеда, а на обеде спросил Алмаза Иванова:

– Куда царское величество ведет свое великолепное войско, какие города собирается присоединить к своей короне?

Алмаз Иванов побледнел:

– Нам царского величества мысль ведать немочно. Да и спрашивать о том страшно.

Дон Аллегрети дал попятную:

– Однажды у испанского короля ближние его люди спросили, куда он собирается направить свои корабли. И он сказал им: «Если бы я ведал, что моя рубашка знает мои планы, я бы ее, с тела сняв, в огонь бросил!»

Вслед за доном Аллегрети отправился в Вильну Никита Иванович Одоевский. Ему государь доверил наводить поляков на ум, чтоб они избрали в короли его царское величество.

– Где им степеннее меня, сановитее да спокойнее сыскать? – сказал Алексей Михайлович боярину по-свойски. – Со мною добрый мир устроится. Ты скажи им это без хитростей, по-человечески… Скажи им: ради их спасения на шведов иду. Но это уже не прямо. Езжай спокойно, к сыну твоему моих докторов велю приставить.

Царь успокоил, да Бог-то не дал здоровья Федору Никитичу. Уже через неделю пришлось Алексею Михайловичу отписать Одоевскому о смерти сына.

13

Государь медленно, но неотвратимо двигался к Риге за своими воеводами. 17 июля его приветствовал в Друе воевода Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин.

Царь шествовал, а воеводы уже головы под пулями пригибали.

18 июля под Диноборок явились струги и ладьи Семена Лукьяновича Стрешнева. От взятых в плен знали: в городе солдат не более полутысячи.

Стрешневу Диноборок надлежало миновать – его полку предназначался Кукейнос. Но не тут-то было. Обороняющиеся подвели шанцы к самому берегу Двины и палили по стругам из полуторных пищалей.

Пришлось шанцы брать с бою, пришлось хорошенько обстрелять город, чтобы привести корабли без потерь.

Под Динобороком Стрешнева догнала новая укоризна от государя: «Люди твоего полку курляндского князя людей воюют, людей побивают и хлеб, и лошади, и животину всякую емлют».

Сам государь 21 июля оставил Друю и, вдохновляя воевод, направился к Динабургу-Динобороку. Называл он его Дивноборком.

25-го прискакал сеунч от князя Алексея Никитича Трубецкого – сдался Новгородок.

Царская пищаль пальнула пять раз.

Но от русских рубежей, со Псковщины, приходили вести совсем не радостные. Моровая язва выкашивала людей, где подчистую, где милуя. Государю представили список вотчин Печорского монастыря, пораженных чумой.

В Шкилеве померло 152 человека мужского пола и 122 женского. В Орлове – 50 мужчин, 52 женщины и 95 детей, в Медведкове – 56 мужчин, 56 женщин, 68 детей, в Фатьянкове мужчин – 44, женщин – 45, в Кислихе мужчин – 48, женщин – 38, детей – 53.

Аккуратный Алексей Михайлович сложил числа. Получилось 350–311 – 216. Мужчин больше, чем женщин, женщин больше, чем детей. Но 877 подданных как не бывало во владениях одного только монастыря. И страшно испугался:

– Господи! Убереги мое войско. Господи, не оставь!

Заставы были поставлены крепкие, письма передавались через огонь, но только в Божьей воле спасти от бедствия.

Семикратно Алексей Михайлович посылал знатных своих людей склонить город к добровольной сдаче. Шведские солдаты начали потешаться над трусостью русских, но государь, не осердясь, опечалился. Он и на войне не желал крови.

30 июля, в походной церкви отслужив страстотерпцам Борису и Глебу всенощную, повелел Алексей Михайлович приступать к Динобороку воеводе Ивану Богдановичу Милославскому, а с ним стрелецкому голове Семену Федоровичу Полтеву.

Шведы дрались расчетливо, умело и до того ожесточили русского медведя, что город был взят, выжжен и высечен.

Царь Алексей Михайлович тотчас отписал письмо сестрам:

«Многолетствуйте, государыни мои, и с нами всеми, и вы со мною, и с новосвященною церковью страстотерпцев Бориса и Глеба в нововзятом городе Дивноборке и с ним новым нареченным Борисоглебовыя городок. Здравствуйте на многие лета! А на приступе наших было 3400 человек. А убито и ранено не много».

Сколь дорого обошлось взятие города, можно судить по грамотам, посланным в Аптекарский приказ 1 августа. Стрельцов с тяжелыми ранами – 167 человек, с легкими – 84.

Освятив церковь, дав городу русское имя, государь в тот же день, 1 августа, отправился в Кукейнос. В посланиях царских воевод он тоже именовался и так и этак: Куконос, Кукенес, Кокенгаузен.

14

Семен Лукьянович Стрешнев, ни в себе, ни в других лукавства не терпя, сказал цесарской земли трубачу Юрию Феверлову прямо в глаза:

– Ты ехал с письмом графа Магнуса к Ордину-Нащокину. Держать тебя долго у меня права нет. Но знай, таких, как ты, у меня много наловлено. Так что не запирайся и не ври. Больше правды – меньше крови. Город отстроить можно, а людей не вернешь. Наш государь за пролитую кровь спрашивает строго.

У боярина щечки были румяные, в бороде больше серебра, чем золота, на соболиных черных бровях паутина прожитых лет. Глаза острые, но зла в них не было. Рассказал трубач боярину все, что знал, не умаляя сил города Риги: умалить – значит придать врагу самоуверенной дерзости. Пусть уж лучше поостережется, а там и промедлит…

По показаниям Феверлева выходило: в Риге три полка обученных солдат и шесть полков городского ополчения из мещан и ремесленников. На караул выходит по три тысячи. Рейтар в городе нет, но съезжается много дворян. В обер-шанце стоит генерал граф Фантор. С ним шесть тысяч рейтар, полк драгун, в шанцах – пехота.

Известия были важные, но до Риги еще воевать и воевать, впереди Кукейнос да еще малые города.

Но шведы, смущая старого воеводу, города сдавали без сопротивления. 29 июля Стрешнев был в Корхаве на реке Дубне. Послал роту рейтар за пятнадцать верст в Авикшт.

При появлении русских гарнизон города бежал, бросив пушки и запасы продовольствия.

Уже наступала ночь, но Стрешнев с рейтарскими полковниками Венедиктом Змеевым да Иваном Нелюдовым решился гнать шведов, пока они не ощетинятся. За ночь отмахали тридцать пять верст. Дорога на Ригу была открыта, но Семен Лукьянович приказал остановиться. Нужно было подождать стрельцов. Стрельцы шли на ладьях и стругах, им нужно было одолеть пороги.

Выспавшись после ночного похода, воевода допросил взятых ночью языков. Три языка – три полуправды. Одну правду, хоть и плохонькую, сложить можно.

В Кукейносе комендантом полковник Шперлинк, с ним четыреста солдат. Генерал граф Торн для скорости маневра разделил свой полк на хоругви и отступает к Риге разными дорогами. У него восемь хоругвей рейтар и шесть хоругвей драгун.

Стрешнев отправил царю вести, полученные от языков, и простоял день на месте, ожидая стрельцов.

Первого августа струги и ладьи приплыли наконец. Вразброд, по двое, по трое и поодиночке. Не думая, где враг и велики ли его силы.

Семен Лукьянович стоял над рекою и лаялся так, что в Кукейносе уши небось затыкали.

Он ждал стрельцов, чтобы уже одним только количеством судов на реке сломить шведов. И дождался. Чуть не половина стругов и ладей разбилась на порогах. Стрельцы, частью на других ладьях, частью пешком, многие без оружия – утонуло – прибрели к своему воеводе.

Наглядевшись на свое воинство, боярин призадумался. Когда начнется дело, рвы станут поуже, стены пониже, а все же страшно! Как ее одолеть, такую твердыню?

От государя приехал стремянный конюх Борис Ертусланов. С приступом Алексей Михайлович советовал не торопиться, на сговоры о сдаче города приказывал послать людей речистых и чтоб среди них поляки были, а еще лучше латыши: свой своего скорее поймет. Графа Торна воевать тоже воспрещалось. Торн стоит в двадцати верстах от Риги, все войско у него в сборе, может ударить неожиданно и больно.

Семен Лукьянович обрадовался царскому указу. Пока пойдут переговоры, можно будет изготовиться к приступу, осмотреться, много ли у врага сил, какие хитрости заготовлены, какие капканы на русского медведя поставлены.

Из обоих конных полков Стрешнев выделил по пятьдесят рейтар и послал под Ригу за языками.

Собирался послать еще и Артамона Матвеева на левый берег Двины, но Артамона с сотней лучших рейтар царь велел отправить к нему в стан. На разведку на левый берег поехал с сотней майор Степан Зубов.

Исполняя волю государя, Семен Лукьянович под Кукейнос отправил Никифора Волкова и Якуба Кунцеевича, набравшего из местных людей гусарский полк. Полковник Шперлинк людей своих на сговоры не пустил. Ни в первый раз, ни в третий.

Стрешнев написал Алексею Михайловичу:

«Чаю, государь, не послушают никого, опричь милости Божией и крестной силы и твоей, великого государя, к Богу молитвы».

И чтобы подкрепить молитвы государя, приказал вести под стены города четыре подкопа.

Алексей Михайлович, приехавши в Кукейнос, поспешил еще раз отправить Якуба Кунцеевича к городским воротам упрашивать коменданта о сдаче.

И опять эти просьбы были встречены злыми насмешками.

– Так пусть же грех падет на их головы! – воскликнул государь.

И погоревал с Семеном Лукьяновичем:

– В таком рву многие положат животы. Эх, горе горькое. Коли у тебя все готово, начинайте ночью, чтоб хоть стреляли со стен неведомо куда.

С дороги государя клонило ко сну, привык после обеда поспать. Однако в Москву ехал гонец, и Алексей Михайлович, прежде чем лечь, написал сестрам коротенькое письмо, и все про Кукейнос: «А крепок безмерно, ров глубокий – меньшой брат нашему кремлевскому рву, а крепостию – сын Смоленску-граду. Ей, чрез меру крепок!»

Отправил письмо и заснул.

И стала тьма перед его глазами. И он не испугался тьмы, решил дождаться света. И свет явился из такой дали, что не всякая звезда залетает так высоко. В том небесном свету явились Алексею Михайловичу два пресветлых отрока в золоте и багрянце. То были страстотерпцы, святые князья Борис и Глеб. И был он мал пред ними, и они, склонясь к нему, сказали: «Празднуй страдальцу царевичу Дмитрию».

– Страдальцу царевичу Дмитрию! – повторил Алексей Михайлович и проснулся.

Всенощную отслужили во имя Дмитрия. После всенощной государь повелел воеводам приступать.

15

Стены Кукейноса атаковали две тысячи пятьсот царевых солдат. Вели их воевода Стрешнев, полковники Змеев и Нелюдов.

Алексей Михайлович в доспехах, с саблей и ружьем, стоял на холме, а рядом с ним Борис Иванович Морозов, митрополит Питирим, сибирские и касимовский царевичи. Глядели, как полыхает от пушек и выстрелов ночное небо.

– Гроза! – сказал Борис Иванович.

– Помолимся, – попросил Питирим.

– Помолимся, – согласился государь.

Он представил себя на месте солдат. Лестницы высоченные, со стены в тебя прицелятся – ни спрятаться, ни увернуться…

Полымя и громы выстрелов становились все реже и реже. Прискакал сеунч от Стрешнева.

– По молитве твоей, великий государь, город взят!

– А что стреляют-то? – спросил государь.

– Добивают врагов твоего царского величества! – весело ответил сеунч. – Твой он теперь, этот самый… Кукей… Кокеней… Господи, как его?

– Царевиче-Дмитриев-град. Вот имя нововзятому городу, – сказал Алексей Михайлович, – Передай Стрешневу – Царевиче-Дмитриев-град.

Утром сосчитали потери. Убитых – 67, раненых – 470.

– Враги злы, да с нами были защитники наши небесные, – сказал царь и велел тотчас же строить на городской площади церковь во имя царевича Дмитрия.

Еще пожары не погасили, а русские, к великому изумлению горожан, принялись возить бревна и рубить сруб. 14 августа церковь начали, 17-го крест над куполом водрузили. В тот же день церковь была освящена.

К победам привыкнуть невозможно. Хотелось Алексею Михайловичу пальнуть из ясачной пищали в честь взятия Кукейноса пятнадцать раз, но пальнули опять восемь, пятнадцатикратный ясак приберегли на Ригу.

Все помыслы и чаянья сошлись теперь на Риге. От воевод донесения шли бодрые – предвестники большого и счастливого дела.

Семен Лукьянович Стрешнев посылал разведку посмотреть, где поляки. Нашли их под Баржами. Здесь стояли три полка, но в полках была смута. Полковники друг друга не слушали, каждый почитал себя за главного.

Пришли известия от Якова Куденетовича Черкасского. Он посылал под Ригу для языков рейтар Якова Хитрово. Удачливым разведчикам удалось захватить струги шведов, шедшие на подкрепление городу. В стругах было много пороху, гранат, ядер и еще девять пушек. Взять с собою отбитое не могли, но и врагу не оставили, потопили в Двине.

Полковник Яген фон Стробель прислал на царский стан языка, поляка, сержанта Карповича. Карпович сообщил, что, когда отъезжал от Риги, слышал пальбу. Это, наверное, пришел шведский король. Короля в городе ждали с нетерпением, но конных рейтар в город, однако, не пускали.

И еще сообщил Карпович: у графа Магнуса две тысячи пеших солдат, а в обозе четыре тысячи конных. Мещан в Риге семь тысяч. Они возводили вал вокруг города, но потом, наоборот, разбросали его и ушли за стены.

Разведчики Ордина-Нащокина уточнили, сколько войска у графа Торна: рейтар две тысячи, драгун четыреста пятьдесят. Ордин-Нащокин известил также, что короля в Риге нет.

Итак, сила противника была известна, небольшая сила. Правда, в помощь рижанам стены, башни и еще река. Но то преграды одолимые.

Дабы ободрить бойцов, государь перед решающим делом издал указ о раненых. На лечение тяжелых ран приказано выдавать дворянам, детям боярским, рейтарам, новокрещеным и иноземцам по четыре рубля, на лечение ран средних и легких – по три рубля. Драгунам, солдатам, казакам, монастырским служкам и даточным людям за раны полагалось по два рубля.

Особо наградил государь Якуба Кунцеевича: пожаловал ему за сбор гусарского полка из местного населения сорок соболей.

На той же походной Думе решили, как отстраивать Борисоглебск. Воевода Иван Савин спрашивал, что ставить – город или острог. Алексей Михайлович указал строить острог по валу.

Оставив в Царевиче-Дмитриеве-граде воеводами Романа Боборыкина да Ивана Кровицына, 18 августа государь пошел под Ригу.

16

Земля Русская столь велика, что в ее пределах не бывает одновременно дня или ночи, холода или жары. На этой земле случалось множество малых войн, о которых не ведали уже за несколько сотен верст.

Большая война, государева, тоже не была войной всего Московского царства. В дальних сибирских городах о начале похода на Ригу узнали, когда он уже закончился.

Где-то жгли города, где-то их строили, а русскому крестьянину легче не было. Прибывало земли – на Севере, на Востоке, на Юге, на Западе, а русскому крестьянину лучше не было. Воевал царь, а лямка войны крестьянину плечи обдирала до самой кости.

Монастыри строил Никон, но кирпичи таскал – крестьянин. Никон души спасал, а тело ныло у крестьянина, Ему и помолиться было недосуг: хлеба дай, рыбы налови, телегу поставь. Вези, крестьянин, вези! И каким-то чудом вез. Даже на островах поспевал трудиться.

Савва сидел на прогретом солнцем камне, слушал, как море раскачивает берег. И поплевывал. Он, Савва, плюнет, а каменщики, возводящие стены храма, камень положат. Он – плевок, они – камень, он – плевок, они – камень. И в том была великая разница между ним и множеством работающих людей. Они строили, он – надзирал. Они были муравьи, он – птица, пусть хоть и воробей. И впрямь ведь мог любого на острове Кий щелкнуть со стены, будто муравья, в море: муравьем больше, муравьем меньше.

Крикливое разноголосье перебило вдруг и шум прибоя, и, кажется, само течение облаков над землей. Люди Саввы, твердолобые его сторожа, волокли под руки к нему на расправу горемыку.

– Лег, скотинушка, и лежит! – доложил старшой страж.

– Че-во? – грозно спросил ослушника Савва.

– Живот скучерявило! – Колени мужик держал вместе то ли от боли, то ли от страха. – Вчерась дюже камень большой на леса взволакивали. Должно, надорвался.

– Покажи!

Сторожа, не мешкая, задрали на мужике рубаху.

– Пузо твое бело, как у лягушки. Было бы синё – простил. Соврал ты, паря! – Савва глянул на сторожей. – Макните его.

Сторожа замерли и не двигались.

– Че-во? – рыкнул Савва.

– Ско-ко раз? – У старшого от раздумья лоб сморщился и собрался в шишку.

– Сто разов, – сказал Савва.

– Батюшка, пощади! – заверещал несчастный. – Ты ведь сам из наших, из мужиков.

– Я тебе покажу из наших! Сто разов! – заревел Савва и, когда вся эта засопевшая, загундевшая братия кинулась прочь к обвалу, с которого макали провинившихся, принялся так и сяк морщить лоб, но шишки не обозначилось.

«Малюта, – подумал об усердном старшом Савва. – Перед таким кто хошь в штаны напустит. А передо мной и без шишки напустит. Яко передо львом!» Савва благодарно перекрестился – все от Бога – и поискал глазами свои хоромы, построенные прежде храма.

Обедал Савва по-богатому. Бояре небось этак не кушают. Всякий день ему ставили целого осетра в морошке, поднос с птицей или с поросенком, все на шафране, меды с ароматами, квас на изюме. Хмельного Савва не пил. Пробовал, но пробуждение было хуже ада.

На обед к прикащику обязательно приходил иеромонах Иннокентий, любитель осетрины и морошки. Приглашал его Савва к столу с умыслом. Пища получала благословение из уст человека, который к Богу много ближе, чем любой на острове. К тому же Иннокентий долго не засиживался. Отведывал осетра и, благословя домочадцев, отбывал в обитель, к братской трапезе. Вот тогда-то и несли Саввины слуги скоромное. И обязательно с пением!

Удивительные порядки в доме и на всем острове Савва завел с первого дня, как ступил на берег Кия. Будто и не было иного Саввы, кроме нынешнего, будто с рождения помыкал людьми. Его ничуть не заботило, что, кроме пения к столу, он почти и не слыхал в доме своем человеческого голоса. Молчуны молчали, Енафа и сынок помалкивали.

Савве все было хорошо. Братья толстели, сын подрастал, Енафа, забывая скитские дурости, в супружеских тайностях ночь от ночи становилась слаще.

В тот день начинался Петров пост, ели блинчики с грибами, но по отбытии отца Иннокентия слуги принесли дичь и запеченную в тесте телятину. И пели.

Савва махнул на них и, обгладывая косточку бекасова крыла, поднял указательный палец. Все затаили дыхание, прислушивались.

– Ведут, – сказал Савва и поспешил к растворенному окну.

Во дворе стояла бочка с морскою водой, к ней-то и приволокли кормщика.

Возле бочки кормщик опустился на колени и, глядя с мольбой на прикащиково окно, поклонился, истово и с плачем.

– Кушай на здоровье! – весело крикнул ему Савва.

Кормщик достал из-за пояса деревянную ложку, перекрестился и, подойдя к бочке, начал хлебать морскую воду. Вода не больно-то шла, но кормщик хлебал в корчах и стонах, и сторожа серьезно помогали ему тычками пик.

Кормщик этот в свежую погоду утопил корабль с хлебом. Савва, узнав о беде, приказал начерпать с того места, где канула в море мука, сорокаведерную бочку и назначил кормщику урок: опорожнить бочку до дна.

Натешившись страдальческим обедом виноватого, Савва вернулся наконец за стол. Слуги тотчас понесли пироги и питье: мед, квас, пиво.

Было слышно, как у Енафы ресницы касаются ресниц.

К еде ни братья-молчуны, ни Енафа, ни сынок даже не прикоснулись.

– А по мне порядок дороже, чем вы с вашими постными рылами!

– Савва выпил с жаром кружку пива, разорвал пирог с рыжиками и ел – чавкая, шмыгая носом. Назло всем этим родным дурням и дуре. Дуре! Заступница обиженных!

– Вот сдам в самый худой бабий монастырь, чтоб не корчила из себя Богородицу!

В ответ шелест ресниц.

Савва усмехнулся:

– Закормил, видно, я вас. Завтра с собаками посажу, коли мною брезгуете.

Отер губы шелковым платком и ушел надзирать за надзирателями.

Одного мягкосердного Савва уж посадил на цепь со сторожевыми собаками. На всю жизнь научил уму-разуму.

После обеда по издревле заведенному на Руси правилу прикащик острова Кия почивал. Грибы – еда тяжелая, придавило Савву сном, как стогом сена. Мать пришла к нему на порог. А он, окаянный, не узнал ее, куражился хуже некуда. Как давеча Енафе грозил, посадил обедать с собаками. И ведь то не собаки грызут мать, совесть душу его поедом ест. Он еще и хитрит: дескать, старушка на вид чужая. Но сердце волком воет: мать перед ним. Хотел Енафу прогнать от окна, чтоб не смотрела. А Енафа, как тополиный пух, поднялась с земли с сыном на руках, и понесло ее ветром над морем и за море.

Силится Савва пробудиться от жуткого сна, и уж получилось было, да тут схватили его братья-молчуны за руки и не пускают.

– Можно ли сон силою удерживать? – удивился Савва.

Молчуны молчат, и видно ему через них, как через бычий пузырь.

В трубе стонал ветер.

Савва сел на лавке, отирая ладонями мокрые от пота волосы.

– Енафа! – позвал по-божески, как в былые времена, готовый испросить прощения за всякий свой грех, хоть на коленях.

Не отозвалась.

Наливаясь злобой, Савва крадучись прошел на женскую половину и разом, с маху пнул ногой дверь.

И замер. Скатерть на столе собрана с трех сторон в узел, в узле бабьи тряпки… Не взято, однако. Оставлено.

Савва на цыпочках, уж совсем как вор, выбрался из комнаты, проскользнул к себе, сел на резной стул за дубовый стол и тогда и гаркнул:

– Провалились, что ли?

Вбежал слуга.

– Где Енафа? Где мои братья?

– На пристань пошли.

– Коня подай.

Подождал, пока слуга затворит за собою дверь, надел кафтан, снял со стены плеть с ручкою в виде рыбьего хвоста, из рыбьего зуба резанную. Поискал глазами шапку, не увидал, схватил со стены лисий треух, бухнулся перед иконой Спаса на колени:

– Господи! Ради тебя, Господи, стараюсь! Ради патриарха Никона!

И опрометью – скакать, догонять, на разум наставлять батогами.

17

Над морем, как вымя на шести сосках, стояла розово-синяя туча, а на море хоть бы единый светлый блик – ходит туда-сюда серая мутная брага.

Вдруг Савва увидел парус – белое перышко между небом и водой. Похлопывая кнутовищем по сапогу, красный от нетерпения, полез на самую легкую, самую скорую сторожевую ладью.

– Догнать! – указал на парус.

– Буря, господин! – сказал ему кормщик.

– Для беглецов – бури нет, а для нас так уж и буря?

– Худо им придется. Через час света белого невзвидят.

– Тебе море страшнее, чем гнев мой? Так я постараюсь!

– Утопнем, – сказал кормщик.

– Чтоб храбрости тебе прибыло – коня дарю.

– Зачем утопленнику конь? Брата моего от морских щей избавь.

– Эй! – крикнул Савва страже. – Освободите дурака кормщика. Да поднимай же ты парус! Батогами, что ли, тебя подгонять?

Кормщик перекрестился, обнялся с другими мореходами.

– Брату скажите, чтоб детишкам моим и жене не дал бы с голоду помереть.

Волны ладье под бока бухают, ветер в парусе звенит. Такой простор с четырех сторон, что чертополох души, растравляющий колючками спесь, сам по себе завял.

Парус беглецов показался вдруг гораздо мористее.

– Поворачивай! Чего же ты? – через ветер покричал кормщику Савва.

– Сразу нельзя! Перевернет!

В голосе кормщика достоинство, взгляд спокойный, вроде бы и с усмешечкой.

Савва вспомнил, что кроме кнута ничего у него нет в руках, Кормщик ненадежен, ладья беженцев большая, сколько там народу? Возьмут и утопят. Заслужил ведь!

Покосился на кормщика, но тот на море глядел.

Один из сосцов небесного вымени коснулся моря, море хлюпнуло, столб зеленой воды встал под явившимся вдруг солнцем, и капли дождя засвистали, как пули. Море вскипело, поднялось, и парус спорхнул с ладьи вместе с мачтою.

Савва упал на дно ладьи под скамью и, трясясь как студень, запричитал вскочившую на язык молитву:

– Господи! Сделай меня мразью-улиткой, мразью-медузой! Только жить оставь, Господи!

Он очнулся под тишайшими, под смиреннейшими небесами Беломорья. Солнце стояло за пеленой облаков, косицами тянувшимися от горизонта до горизонта. На дне ладьи бултыхалась вода, но под его глухой скамьей было сухо.

Море словно бы корочкой льда подернуло – ни морщины! И чудный свет, как от нимба. Ни птиц, ни рыб, ни берегов. Савва вздрогнул, поглядел на корму – никого. Встал на ноги, чтоб под лавками видеть, – никого.

– Покинул, – сказал Савва, и ему стало жарко от нечаянного слова.

Воды в ладье было на донышке, и звук бултыханья показался деревянным. Савва сообразил наконец, что звук этот посторонний, что он идет извне. Наклонился над бортом и ахнул: его ладья трется об иную ладью, стоящую вверх дном. Савва поискал глазами багор, толкнулся прочь. И тотчас та, иная ладья вздохнула и послушно отправилась в глубины моря.

Савву забила дрожь. Трясло каждую клеточку его большого, его живого, не желающего пропасть тела. Он, новорожденный, вспомнил, что это была за ладья, кто был в ладье и почему.

Озираясь на тихо светящую пустыню, дрожа и мечась душой в смертной тоске, Савва завопил, но несуетный, не терпящий беспокойства простор погасил его крик. Тогда он принялся шептать молитвы, не прерываясь ни на малое мгновение. Пусть как муху, но услышат.

– Николай Чудотворец! Никола Святой! Мирликийский угодник! Господин и заступник святой Руси, не оставь, явись! Ты стольких спас и вызволил и меня, худшего, не оставь. Дай мне послужить имени твоему. Не стану жить с людьми, не стану жить в избе, только избавь, избавь, избавь от смерти на море. Избавь, избавь! Никола! Ты же первый защитник русскому человеку. Никола! Я буду падать в ноги каждому встречному человеку, виноватый заранее, ибо согрешил перед людьми тяжким сатанинским грехом. Никола! Я в лютые морозы ради славы твоей буду опускаться в прорубь. На вешний твой день буду коней пасти и всякому коню расчешу гриву и хвост. Спаси, милый! Спаси, любезный! Спаси золотой!

Он заснул, но и во сне не смел прекратить своей многословной неумеренной молитвы.

У него не осталось сил удивиться, когда к ладье подошел человек. Наклонился. Лицом строг и глазами строг.

– Пусть каждое твое слово станет для тебя обетом. Диви, Савва!

Поплевал на ладони, налег на корму, толкнул, и ладья, покачиваясь, пошла к берегу, гонимая попутной чередою волн.

Савва даже ног не замочил. Вышел на берег, и первое, что пришло ему в голову: у него своя ладья, которая чего-нибудь да стоит. И застонал от подлой этой мысли. Как зверь, катался по песку. За всю-то бурю ни единой молитвы у него не нашлось, слова единого ради сына, жены, братьев.

Потом он лежал, сидел, но летом на севере тьмы не дождешься. И тогда пошел он, пронзенный светом, пошел куда глаза глядят, но прочь, прочь от моря и от прежней жизни своей. Не ведал, что сын, Енафа и братья-молчуны успели уйти за горизонт до бури. Смерч, опроставший его душу, опрокинул иную ладью.

У каждого зверя есть свое логово, у каждой птицы – гнездо. Вот и человек смел по земле гулять, по морю плыть, если хоть за Семигорьем стоит у него изба, или ветла, или речка течет, где в детстве воды нахлебался. Пришла Енафа сама-четвертая в Рыженькую.

Пришла к Настене в дом, и сестра приняла странников.

18

Савва был голоден, а потому зорок. И все же его и в жар и холод бросило, когда увидал на рыжем суку сосны рыжего, отливающего кошачьей серостью зверя – рысь. Над тропой устроилась. Еще бы десять шагов… При Савве была можжевеловая дубинка. Он нашел ее на берегу реки. Отмытая водами добела, прокаленная солнцем, она стала ему вместо посоха. Ею и стукнул по вывороченной с корнем березе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю