355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Бахревский » Голубые луга » Текст книги (страница 4)
Голубые луга
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:29

Текст книги "Голубые луга"


Автор книги: Владислав Бахревский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Колин дядька застучал об пол деревянной ногой:

– Вот она – цена ордену. Пустыня! И за работу в нашей стране ордена дают. Ох и дурак!

А Настя плакала, смеялась и все кланялась направо-налево:

– Спасибочка! Спасибочка!

5

Федя проснулся от потаенного движения в доме.

– Спи! Спи! – Мама укрыла его одеялом. Тогда он проснулся и сел.

Мама одета, отец уже в дверях с узелком, а на улице темно.

– Вы куда?

– Сено косить.

Федя спрыгнул с сундука, сунул ноги в штаны, схватил рубашку.

– Возьмите меня.

– Возьмем? – спросил отец маму.

– Не выспался. Намучаешься. Мы ведь на целый день, дотемна.

– Пускай едет, – решил отец. – Лишние руки не помеха.

Погрузились в телегу, тронулись в путь. В телеге было тесно: отец, мама, Цурина жена Прасковья, Горбунов, Федя, да еще косы, грабли, большой бидон с водой.

Цура махал на лошадь кнутом, грозился прибить, но лошадь шла себе, не прибавляя шагу.

– Да ожги ты ее! – посоветовал Горбунов.

– Чего зря-то! Тяжело скотине, всякому умному человеку понятно.

– А я, значит, не умный? Ох, Цура, дождешься ты у меня. – Горбунов пошутил, но конюх шутки не принял.

– Меня за всю мою жизнь никто еще не устрашил! У меня кулак маленький, а чижолый, как камень.

– Да откуда в тебе силе-то взяться, Цура? – не унимался Горбунов. – К примеру, взять орла и воробья. Ну, можно ли их сравнить промеж собой? Всякий скажет, нельзя. А теперь давай на нас с тобой примерим. Я – орел, а тебе воробей остается.

– Ух ты! – Цура даже подпрыгнул у себя на передке. – Мы еще поглядим, кто орел, кто воробей. Косы в руки возьмем, тут все и откроется.

– Не шумите, – сказала мама, – пусть Федя поспит.

– Я? – Федя до слез осердился на такую явную опеку, при всех-то!

Мужчины примолкли. Заднее правое колесо шепелявило. Ночь уже сошла, но утро почему-то не торопилось разворошить серый пепел безжизненных облаков.

– Дождь, что ли, собирается? – сказал Горбунов.

– Прогноз хороший, – возразил отец.

– Акиндиныч, скажи, положа руку на сердце, ну, какое теперь сено? Чей это умный приказ?

– Спасибо тому надо сказать, кто приказ отдал, – возразил отец. – Наш предисполкома проехал по колхозам, посмотрел, сколько кормов заготовлено, и объявил аврал.

– Колхознички молодцы, чужими руками жар загребать! – хихикнул Горбунов.

– Да постыдись ты! – рассердилась на весельчака мама. – Нашел хитрецов. Ты погляди, кто в колхозах-то работает. Женщины да детишки. В колхозах самая горячая пора теперь. Им с главным делом надо управиться – хлеб собрать.

– А насчет сена ты тоже зря, – сказал Николай Акиндинович. – Травы хорошей много. Мы на Васильевский луг едем, не успели его скосить. А сколько травы на лесных полянах…


– По кустам, – подсказал Горбунов.

– По кустам, – согласился Николай Акиндинович. – Скоро войне конец. Нужно уберечь скот от падежа. Вернутся солдаты – заживем нормально. Ох, как нужно теперь собраться всем с последними силенками. И на фронте, и в тылу.

– Соберемся, Николай Акиндиныч! – откликнулся Цура. – Теперь чего не жить? Уж если сорок первый пережили, эх!

Лошадь рванула, пошла рысью, и Федя провалился в сон.

Отец пил воду из кружки. Лицо мокрое от пота, рубашка под мышками почернела.

– Проснулся?

– Уже Васильевский луг?

– Нет, Федя, это двадцатый кордон. По речке тут клевера нескошенные остались… На час работы. Вставай.

Федя выпрыгнул из телеги.

Косари, словно связанные в цепь, наступали на буйное разнотравье вдоль речной низины. Косы взлетали в лад, посвистывали, позванивали.

«Травы мягкие, а звенят, как натянутые струны», – подумал Федя.

Он вытащил из телеги грабли и побежал к реке – помогать, но Горбунов остановил его.

– Рано сено грести, пусть обвеется. Ты лучше бери маленький бидончик да воду носи косарям или искупайся пойди.

Федя оставил грабли, побежал к телеге за водой. Возвращаясь, он приметил с радостью, что Цура слову был верен. Обошел других косарей и все нажимал, увеличивая разрыв.

Федя к нему и направился со своим бидончиком.

– Хх-а! Хх-а! – раскачивая головой, Цура отводил косу на всю ширину узеньких плеч своих и, грозно ступнув правой ногой, пускал в темную зелень клевера сверкающую на солнце косу.

– Цура! – крикнул Федя, потому что к косарю подойти было никак нельзя. Он по сторонам не глядел.

– Федька, ты? – вытаращил глаза Цура, опуская косу наземь. – Попить принес? Молодец!

Припал губами к бидончику.

– Горбунов отстал, – сказал Федя, – он даже от мамы моей отстал.

– Трепло и есть трепло, – Цура вернул бидончик и собрал ладони корабликом. – Плесни.

Брызнув с ладоней на лицо себе, дохнув всей грудью, поднял косу и улыбнулся Феде горестной своей, Цуриной, улыбкой.

– Если бы росточку-то мне! Эх, Федька!

Достал из кармана брусок, отбил полотнище.

– Ладно, Федюха! Где наша не пропадала! Через час кончим эту луговину.

Федя понес воду Цуриной жене, потому что она тоже была добрый косарь, не уступала отцу, хоть отец и старался. Было видно, как старается.

Прасковья воды попила, а мама отказалась.

– Распарилась, боюсь холодной воды. Лучше потерпеть.

Горбунов пил воду жадно, причмокивая губами.

– Хороша водичка! – и подмигнул Феде. – Видал, Цура-то как?

– Видал, – сказал Федя. – Выходит, что он и есть орел.

– Не все ему кнуты плести, пускай и поработает, – хохотнул Горбунов, словно поражение нисколько не трогало его.

Через час клевер скосили. Мужики и Федя искупались, женщины умылись, Цура запряг лошадь, и, с минутку поглядев на артельную свою работу, косари поехали на большой Васильевский луг.

– Пап, – потянул Федя отца за рукав, – скажи! А сколько нужно скосить сена, чтоб орден дали?

– Ох-ха-ха-ха! – закатился Горбунов. – За сено – орден захотел!

– Я же не для себя! – покраснел Федя. – Я хочу, чтоб вам дали.

– Ордена, дружок, на войне зарабатывают! Кровью, – сказал Горбунов серьезно.

– За труд тоже дают ордена, – не сдался Федя. – Девочке Мамлакат орден Ленина дали за то, что она хлопок двумя руками собирала.

– Ну, то хлопок! А лесникам не ордена дают, а выговора. Там порубка, там пожар. Сено незаконно скосили. Питомники плохо растут. Рубки ухода не сделаны, сухостой не убран.

– Подожди, сынок, – сказал отец, – кончится война, разберутся что к чему – дадут и лесникам ордена! И есть за что. Помнишь, Евгения, можарское наше житье? Меня уполномоченным тогда назначили по заготовкам дров для железной дороги. Вы вот только поймите, товарищи, какое это задание было! Наша железная дорога осталась единственной ниточкой для эвакуации. С фронта раненых везли, на фронт пополнение, технику. Угля ни крошки, Донбасс у немцев. И пошли в топку наши дубовые леса, наша гордость… А заготовители-то кто? Кто спасал заводы, людей? В деревнях одни женщины, лесники – женщины. Осень на дворе. Дожди, слякоть. Грудных детей на детишек оставляли. Пилы скверные, а дубы – в два, в три обхвата. Чиркают они, мои горемыки, чиркают. Страшно смотреть. А каково мужиком-то быть среди такого воинства! Там одну подменишь, там другую. Солнце еще в небе, а в глазах уже темно. Все сделали, однако, все успели. Шли паровозы, как миленькие, на дровишках наших. А сколько потом леснички мои, все те же женщины, лыж сделали для зимнего наступления?! Дай мне волю, проехал бы я по деревням тем, возле которых лес мы рубили, и каждой женщине – по ордену. Каждой!

– Больно щедрый ты! – сказал Горбунов.

– Николай Акиндинович – правильный человек! – отрезал Цура.

– Я бы тоже для женщин орденов не пожалел… Они и ребятишек сберегли, и всю мужскую работу на себя взяли. Да еще и новых народили дитенков.

– Верно ты говоришь, Саша! – сказала мама, и Федя удивился – как хорошо Цуру-то зовут: Саша. – Это сейчас не видно, а лет через двадцать, когда придет время нынешним крошечкам и в армии служить, и работу всякую работать, тогда только и оценят нынешних женщин. Хоть и война, и голод, и горе, а не побоялись детишками обзавестись.

– Тпру-у! – зычно рявкнул Цура, останавливая лошадь. – Николай Акиндиныч!

Отец встал в телеге.

– Не пойму!

Васильевский луг, просторный луг между рекой и лесом – был скошен.

– Вон человек у черемухи, – показал Горбунов. – Поехали спросим, кто тут хозяйничает.

Навстречу им шел, опираясь на деревяшку, безногий Коли Смирнова дядька: Федя его сразу узнал.

– Коля все это! Коля! – говорил инвалид, снимая на ходу фуражку. – Здравствуйте!

– Здравствуйте! – ответил отец, спрыгивая с телеги. – Для кого же это Коля расстарался?

– А не знаю для кого, – улыбнулся дядька Коли Смирнова. – Вы позвонили, Коля косу в руки и – сюда.

– Так что же это он, один, что ли? – не поверил отец.

– Да почитай что один. Я хоть тоже махал, но куда мне за ним…

– А где же Коля-то?

– Спит. В кусту спит. Он всего с час подремал, в самую темень-то, а потом опять… Мне, говорит, месяц не для гуляния даден. Я для своего сыночка так все должен устроить, чтоб хорошо ему жилось, чтоб легче нашего.

– Для какого же сыночка? – удивилась мама. – А если девочка будет?

– Настя тоже ему говорит, а он ей в ответ: а для дочки и того пуще стараться нужно.

– Вот ведь какой богатырь! Спасибо вам! – лицо у Николая Акиндиновича так и просияло. – Ну, пока Коля спит, давайте-ка займемся сеном. И сгрести, и свезти нужно.

Федя работал граблями, а сам все трогал себя под мышками и на спине: не выступал у него пот, да и только!

Когда взрослые сели передохнуть и закусить, Федя сбегал к черемухе.

Коля спал, свернувшись калачиком, губы у него от сна припухли, он тихонько дул в них, и белая ромашка возле его лица качала веселой головкой, словно приплясывала.

На носу у Коли были веснушки, а усов у него еще не было.

Федя посмотрел на огромный Васильевский луг, скошенный Колей, и опять на Колю, на богатыря. И снова не поверил глазам своим: нет, не богатырь раскинулся на широком поле в богатырском сне, и даже не дяденька, а всего лишь большой мальчик.

Федя посмотрел на свои пальцы, сжал одну руку, другую.

«Сколько дней-то осталось Коле дома быть? Хоть бы Настя уж поторопилась родить ребеночка. Человек ведь на войну идет. Родину защищать».

Глава пятая

1

За цыплячьим домом Цуры, за его пятью сотками огорода зиял огромный пустырь. В былые времена здесь стояла усадьба, ухоженная на зависть всему Старожилову. Двухэтажный дом утопал по пояс в саду. Сад был первым по губернии, давал доход, но не повезло этому клочку земли. В доме жил кулак, приспешник барона фон Дервиза, хозяина старожиловских конюшен, где пестовали племенных рысаков.

Барон сгорел в пламени революции, кулак был побежден коллективизацией. Дом он сам сжег, по злобе, чтоб «комсе» не достался, собирались под клуб взять. И сад вырубил.

На пустыре привязывали телят, бродили куры. Бывают хитрые такие куры, которые кормятся в одиночку – сытнее, но опасней. Им-то, хитрым, и сворачивают головы живущие на воле мальчишки и отбившиеся от жизни пьянчужки.

Недобранные войной мужички или уже отвоевавшиеся, и те, кто спешил вызреть для нее, – не дети, не взрослые, но присвоившие себе звание королей, – любили посидеть за Цуриным огородом под кустами бузины, поговорить всерьез, без баб.

Старожилово в те дни принимало земляка Живого. Он как раз был из королей – ни то ни се, до войны ему два года гулять, а война на издыхе. По славе, однако, Живой занимал второе место в Старожилове. Слыл он за бандита, хотя был шпана, но такой ловкач, что куда там! Из уважения одного ходил в бандитах. Настоящим бандитом был Неживой. Тоже земляк. В Старожилове его теперь очень ждали: в угодьях ликеро-водочного завода, старожиловского соседа, поспела вишня. Ну, об этом еще будет.

Живой, покуда не явился Неживой, дарил вниманием почитателей. За Цуриным огородом – где же еще: в нехорошем, по словам бабки Веры, месте – окруженный робеющими сверстниками и восторженной мелюзгой, Живой рассказывал о «черной кошке». Федя сидел возле Цуры и как бы немножко за спиной у него. На Живого не смотрел: вдруг тому покажется, что его лицо запоминают – махнет «пиской» по глазам… У Живого на указательном и среднем пальцах левой руки – два колечка. Пальцы сомкнуты – верный знак, что между пальцами половинка лезвия: мешки резать, карманы, а кто глядит, того по глазам. Известное дело!

– Стерва старая у эвакуированных за полбуханки либо перстень, либо кольцо брала. И давали! – рассказывал Живой.

– А куда денисся? – поддакнул с чувством Цура. – Детишки, как птенцы. Им только успевай в клювики кидать, а не кинешь – сразу и лапки кверху.

– «Черная кошка» приметила ту бабушку. Пришли, помяукали, да так жалобно – открыла.

– А вместо кошечки – коты! – захохотал Цура. – Так ее, бабулю, до нитки обобрали?

– До нитки.

– Так ее! – веселился Цура.

– «Черная кошка» – это еще что! – Живой цыкнул через зубы тонкой струйкой слюны. – Вот, говорят, в стольном орудуют. Майор один из госпиталя возвращался. Пересадка у него была. Ну, и подкатывает к нему на вокзале краля в каракулевой шубке: «Если, – говорит, – вам переночевать нужно, у меня для вас будет хорошее место». Повела да все тра-та-та, тра-та-та.

– Это они умеют! – махнул рукой бывалый Цура.

– Он и не приметил дорогу. С улицы – в переулок, да через двор. Запутала. Приходят. Квартира – люкс. Ковры на стене и на полу, кресла, зеркала от полу до потолка… Достает майор из вещмешка две банки тушенки, а она эти банки в помойное ведро – шварк! – и ставит батон белого хлеба, целую ляжку свинины, копченую селедочку и четверть шампанского, довоенного. Выпили, закусили. Она и говорит: «Айн момент! Мне к подруге надо на минутку, а вы, если спать захотите, располагайтесь за занавеской». И ушла. Ему, конечно, подозрительно стало: тушенку баба выбросила! Еды пропасть, богатство. А постель свою потрогал – доски, простынкой прикрыты. На простынке пятна свежие.

– Кровь! – догадался Цура.

Живой опять цыкнул.

– Он, значит, это… в ванную. А ванна полна жиру.

– Человеческого! – Цура аж на коленки встал. – Майор-то, небось, в госпитале отъелся, в теле был.

– Он туда-сюда, – не откликаясь, продолжал Живой, – двери заперты. Глянул в окно – шестой этаж. Достал пистолет – и за дверь. Откроют – сразу не увидят. И точно! Входят два мужика. Здоровых! Он одному «дуру» в затылок: «Руки вверх!», а сам выскочил за дверь и бежать. Все вещички оставил, даже шинель. Прибежал в комендатуру, кинулись искать…

– Рази найдешь! – воскликнул Цура. – Москва – вон какая. Ходишь, ходишь. Я был один раз. Отъехал от вокзала, а меня и приперло! Глаза вылупил, бегаю: во дворах ни кустика, людей полно. Еле до вокзала успел.

– Ври! Успел он! – тоненько залился Живой.

– Ей-богу успел! Только в город уж ни ногой. Покрутился вокруг вокзала и на поезд. Пропади, думаю, все пропадом. Осрамишься на весь белый свет.

Смеялся Живой весело, не страшно. Федя тут и поглядел на него. Высокий парень, стрижен под ежика, в поясе узок и гибок – змея, лицо белое, под кожей синие жилки, глаза серые, блестящие – совсем не бандитское, печальное лицо.

Старожиловские ребята рассказывали Феде: отец у Живого на Черном море вместе с кораблем утонул. Мать «похоронку» получила, положила руку на сердце и умерла. Осталось трое ребят: Живой, брат его и сестра-клоп. Отвезли их всех в детдом. Живой полгода пожил – убежал. А брату и сестре приказал не срываться, чтоб не растерялись. Он их навещает, деньги им возит, еду, обидчиков до смерти бьет… Заведующий в детдоме хапуга был, воровал жратву. Живой приехал, загнал его в кабинете под стол, а под столом взял за нос и, держа опасную бритву наготове, заставил дать клятву: «Сука буду, еще раз сворую у пацанов и пацанок – нос долой». Говорили, год не воровал, а потом перевелся в другую область.

– Скажи-ка, Живой, – почесываясь, начал умную беседу Цура, – ты все время в Москве шарахаешься. Вот и скажи: Жукова хоть раз видел?

Глаза у Живого стали круглыми, злыми – сова и сова.

– Да разве нам его покажут, шпане? Да если бы я его увидал, да я бы ни в жисть!.. – Живой махнул рукой, и из рукава выскочило и воткнулось в землю тоненькое, сверкающее «перышко». – Да я бы лучшим человеком стал. Братом и сестрой клянусь – лучшим, если бы дозволили одно только слово товарищу Жукову сказать.

– А чего ж ты ему сказал бы? – удивился Цура.

– Тыщу лет живи, товарищ Жуков! Вот бы чего сказал.

– А кто сегодня сводку слушал? – спросил Цура. – Чего взяли?

– Каждый день берут и берут! – Живой опустил голову. – Карту я глядел, вся эта Германия – с ноготь, хорошо хоть городов у них много… Я, как призовут, к маршалу Жукову попрошусь.

– А я – к Рокоссовскому!

– А я к генералу армии Черняховскому! – восторженно закричал Федя.

– Тебе не успеть, – серьезно сказал Живой. – Я и то не успею. Немцы отступают. Германия – не Россия. По России три года шли, а на Германию – полгода довольно.

– Богу надо молиться, что отступают, – Цура насупился. – Воевать им всем захотелось! Я воевал один день, а голове моей теперь трещать всю жизнь.

Живой подобрал финку, встал, потянулся.

– Ребятишки, а не сыграть ли нам в лапту?

Всем сразу захотелось поиграть в лапту, но не было мяча.

– У меня есть! – вскочил, раскосив глазенки, Федя. – Каучуковый!

– Неси! – разрешил Живой.

Федя кинулся за мячом.

…Живой и Цура были «мати». Цура не боялся Живого. Он даже стал спорить, когда они канались на бите: верх – бегает, низ – вáдит. Бита – круглая толстая палка в метр с четвертью, Цура и Живой, перехватываясь, измерили ее кулаками. «Верх» остался за Живым, но Цура сказал: «Нет!» Кулак Живого не прикрыл самую малость биты.

– Удержу! – Цура обхватил мизинцем свободное место.

Живой качнул биту, Цура побелел от напряжения, заскрипел зубами, контуженная голова его задергалась, но удержал.

Все смотрели на Живого: убьет он Цуру или нет.

– Силен! – сказал Живой. – Ладно, наши вадят.

Поглядел на Федю.

– Ты у кого?

– У меня пары нет, – пролепетал Федя.

Это была страшная ложь и предательство. Когда делились и Федя искал и не находил себе пару, он увидал Кука. Кук стоял возле бузины, и видно было: ему тоже хочется играть. Он даже махнул Феде рукой, а Федя не увидал Кука. Федя, может, и верит, что отец у Кука не предатель, а Живому попробуй объясни. Узнает, что Федя с сыном «предателя» дружит – обоим «пиской» щеки разрисует.

– Эй, пацаненок! – крикнул Живой Куку. – Топай сюда.

Кук подбежал.

– Ты будешь за Цуру, а ты – за меня.

– Нет, – сказал Цура, – Федя со мной.

– Як Живому, – у Феди даже слезы навернулись на глаза.

2

Как хорошо было играть в команде Живого! Живой поймал «свечу», и теперь его команда бегала. Федя расхрабрился, чтоб не дать «свечу», пробил в землю и кинулся бежать в «город». Цура был на подаче, он быстро подобрал мяч и догнал Федю. Федя испугался, сейчас его «осалят», и Живой тогда ему задаст, из-за него всей команде вадить. Цура сильно замахнулся, а кинул тихонько и промахнулся. Всем было видно – нарочно промахнулся. И зря. Его команду завадили Живой всегда мог выручить и выручал, попасть в него никак не могли.

Наконец удача посветила Цуре. Противники били плохо, все остались на кону, а чтобы получить право на удар, нужно сбегать в «город» и вернуться на кон.

– Нехай, – сказал Живой, – у меня три удара. Первый – все в город, второй – все назад, третий – я бегу туда и обратно.

Взял биту двумя руками, Цура подкинул мяч. Вжик! – бита свистнула по воздуху.

– Мимо! – вздохнула команда Цуры.

– Подкидывай! – приказал Живой.

И снова тоскливый пустой посвист.

– Мимо!

– Нехай! – сказал Живой. – В третий раз не промахнусь. Бегите все в город и стойте, выручать буду сам.

Замах, удар, мяч вонзился в небо и повис там, терзая притоптывающую от нетерпения команду Цуры. Братва Живого успела перебежать в «город», но назад никто не вернулся. Мяч перебросили Цуре, а он был зол от постоянного невезения.

– От души вмажу! – пообещал.

– Нехай! – сказал Живой. – Выручать буду сам. Никому не соваться из «города».

И на глазах стал хищным. Глядит на Цуру, но и затылком видит. Перешагнул черту, замер. Замер, да не застыл, весь как бы дрожит, от ветра увернуться готов.

Цура шаг вперед, Живой два шага навстречу. Цура еще шаг, Живой опять два. Глазами на мяч, понял – Цура сам будет салить, не перекинет.

Все позабыли, что они тоже играют, смотрели, ждали.

Слава неуловимого живчика, само прозвище Живого пошло в народ со Старожиловского базара. Стырил Живой буханку хлеба. За ним погнались, окружили. Живой метнулся туда, где поджидали его два милиционера и мужик, потерпевший. На мужика-то и кинулся Живой: «Порежу!» Тот присел, живот жалко, спину подставил. А Живой скакнул мужику на спину, и, как с горы – колобком под руками милиционеров…

Ну где ж было Цуре такого обхитрить? И Цура не хитрил. С трех шагов запустил каучуковым, тяжелым, как булыжник, мячом со всего Цуриного плеча. В живот метил, чтоб ни подпрыгнуть, ни пригнуться. А Живой-таки взлетел – кошачья порода. Так все и должно было быть, и никто не обратил внимания, что в миг броска распластался в воздухе маленький Кук. Мяч прилип к его рукам. Кук прокатился по земле, вскочил и кинул мяч Живому вдогонку. Живой на кон шагом шел. Мяч врезался ему промеж лопаток. Словно пружинка лопнула, взвился Живой, развернулся: глаза белые, и нож в ладонь из рукава уже скользит. Сразу увидал, кто мячом кинул. Засмеялся, пот вытер со лба.

– Быть тебе, парень, уркаганом.

– Нет! – крикнул Кук.

– Ты что-то пропищал? – спросил Живой.

И все замолчали. Кук стоял там, откуда бросил мячом.

Цура прошептал: «Беги!» Но Кук не убегал.

– Люблю смелых мальчиков! – пророкотало, как с небес.

Все повернулись на голос и увидели: под кудрявыми кустами бузины сидит сам император – Неживой прибыл в Старожилово.

– Ведра готовить? – просиял Цура.

– Спеши! Солнце сядет – поведу.

Это значило: поход на вишню состоится.

Кто побежал готовиться к ночному походу, кто к Неживому подсел, Федя подобрал мяч и пошел домой. Вернее, он только показал всем, что идет домой, а сам, как его не видно стало, кинулся догонять Кука.

Кук заставлял себя не торопиться, но то и дело оглядывался: не гонятся ли за ним.

– Ярослав! – крикнул Федя.

Кук вздрогнул, оглянулся.

– Ты пойдешь за вишней?

– Нет.

– А я пойду! Только не знаю, как дома сказать. А если не сказать – искать будут.

Кук не дослушал Федю, пошел своей дорогой.

– Трусишка! – крикнул Федя со всей злостью.

Кук не остановился, не отозвался.

– Кук! – заорал Федя. – Ку-ук!


Кук поднялся на крыльцо своего игрушечного домика, дверь открылась и закрылась. Федя сел в траву. Погано ему было. Сам разве он может сказать хоть слово поперек Живому? И как теперь быть с ночным походом по вишню? Не пойдешь – дружбу Живого потеряешь, а пойдешь – дома пощады не жди. Да и не то страшно, что выпорют, искать всю ночь будут, плакать будут, в речке будут искать и уж, конечно, отец всю милицию на ноги поднимет. А сынок и пожалует с вишней. Конечно, вишню можно выбросить, но как бы милицию на след не навести. Цура, правда, говорит, что когда Неживой в Старожилове, ни одного милиционера на улице не увидишь. У сторожей ликеро-водочного винтовки, а все равно боятся Неживого. Каждый год приводит он старожиловских в сады собирать вишню, и никто не мешает нашествию.

Федя прибежал домой положить мяч, запастись хлебом, ведром и для того, чтобы показаться, а заодно намекнуть Феликсу, чтоб на реке его не искали: не дурак он – по ночам купаться. Мать с отцом уехали, тетя Люся была в столовой. Бабку Веру можно в расчет не брать, и Федя, прихватив ведерко, направился на задний двор.

– Куда? – спросила бабка Вера.

Федя сделал вид, что не расслышал. Толкнул дверь, и вдруг холодные жгутики-пальцы больно сдавили запястье.

– Никуда ты не пойдешь! – белые губы у бабки Веры вытянулись в ниточки.

– Отпусти! – Федя рванулся: не тут-то было. – Отпусти! – Федя топнул ногой. – Нахлебница!

Он выбрал самое потаенное, самое злое и несправедливое слово.

– Я тебя не отпущу, – глаза у бабки Веры были спокойные.

Она вдруг оторвала Федю от земли, втолкнула в комнату и затворила на двери задвижку.

– Я – в окно! – закричал Федя в ярости. – Старуха проклятая!

– За все мои обиды богу ответишь, – сказала бабка Вера, зажгла самодельную свечку под иконкой – была в ее углу серебряная, с ладонь, икона богоматери – опустилась на колени, упала седой головой на руки и заплакала.

– Господи, за что же ты караешь меня! Господи, пощади!

Плач бабки Веры расплющил Федю. Все его геройство обернулось киселем, вся жизнь стала киселем, кислым, липким.

Нагрубил бабке Вере, а ведь боялся идти за вишней. В садах сторожа, овчарки, да и сам Неживой страшнее цепного пса. В глубине души рад был Федя тому, что его заперли в комнате, но вместо того, чтоб спасибо сказать, все самое злое шваркнул на седую голову бабки Веры. Бабка гордая, властная, а на старости лет уготовано ей по чужим углам скитаться, свой дом был, да сгорел. Война с насиженного места турнула.

За темными окнами позванивали ведра, старожиловцы собирались возле дома Цуры.

3

Пришла с работы тетя Люся. Привела Милку и Феликса. Тетя Люся брала ребят в столовую «малешко подкормить», но Федя знал – малышей она с собой таскает не потому, что добрая, а потому, что хитрая. Вечером тетя Люся выручку несет. Только не своими руками. Деньги она прячет за пазуху Феликсу или Милке. Если «встретят», сумку будут отнимать. В сумке тоже деньги, серебро и медь, бумажных самая малость, для отвода глаз.

Тетя Люся, конечно, не виновата, что на ночь глядя из банка за выручкой не приезжают, что нет в буфете несгораемого ящика, но она радуется этому. Дрожит, но радуется.

Тетя Люся умеет торговать, все это знают, рядом с сахаром – ведро воды поставить. Бумаги, когда взвешиваешь – не жалей, хорошо еще под весы пятачок подложить, толкнуть невзначай чашечку весов – вот и набежит.

– От них не убудет, а мне дочь растить, – говорит тетя Люся. – Одна теперь. Я не зарываюсь. Помалешку капитал наживаю.

Милка с порога закричала на весь дом:

– А мы котлет принесли!

– О таких вещах не шумят! Федя, опусти шторы. Не люблю голеньких окошек.

«А я люблю», – сказал про себя Федя, но просьбу выполнил тотчас. У тети Люси, по голосу слыхать, удачный день.

– Мамка! – это бабке Вере. – Ставь посуду – кушаньки будем. Загулялись наши, без них управимся.

Феликс гремит табуреткой. Он хочет зажечь электричество.

– Феля, не надо яркого света. Мамка, зажги лампу.

Живой огонь лампы роднит. Федя всех любит. Поглядел на милый стриженый затылок меньшого братишки, на тонкую, с голубой ямочкой, шею, сердце так и зашлось от нежности.

Котлеты были теплые еще.

– Берите по две штуки! – разрешила тетя Люся. – Это Павел Павлович, главповар, прислал. Я – ему хорошо, он – мне хорошо. Надежный человек. А ты заметила, мамка, котлеты, как довоенные. По талонам-то мы такими кормим – боже меня упаси! А эти ешь и чувствуешь – мясцо!

Ребята по две съели, поглядели.

– Эх, гулять так гулять, берите еще по две! – расщедрилась тетя Люся.

Наелись до того, что больше не хотелось никакой еды. Котлеты запили кофе, тетя Люся полную кастрюлю принесла.

Встали из-за стола. Бабка Вера перекрестилась.

– А теперь все помогать! – сказала тетя Люся.

Лампу поставили на пол. Расстелили старую шаль. Тетя Люся проверила, хорошо ли закрыты двери, развязала узел, который Феликс нес за пазухой. Ворох ассигнаций посыпался на шаль.

– Я тридцаточки собираю! – крикнула Милка.

– Я – с летчиками! – захватил Федя.

– Я – сотни, полсотни и десятки, – выбрал Феликс.

– Ну, а мне, как всегда, придется рублики и трешки собирать, – нарочито вздохнула тетя Люся. – Самая дешевая и самая долгая работа.

– Мамочка, я тебе помогу! – пообещала Милка.

– И я! – крикнул Феликс.

Все засмеялись. Этот помощник всегда отставал, да и пятирублевок было ничуть не меньше, чем рублей.

Лампа освещала пол, но уже на столе начинались потемки. Потемки сгущались у потолка, и только неясный круг от лампового стекла, как нимб над головой святого, пошевеливался на потолке. Феликс, забыв о деньгах, засмотрелся на этот круг, смотрел, смотрел, пуская слюну сладкой нежданной дремоты, положил голову на кулачок и заснул. Крепко, до утра.

– Спит! – удивилась Милка.

– Ах, работничек! – тетя Люся перенесла Феликса на постель. Быстро дособирала деньги с летчиками, пересчитала пачки, склеила бумажками, дала всем по рублю, Феликсу рубль под подушку положила. Всю выручку, кроме лишков, – в сумку, сумку под печь: если жулики залезут – не найдут.

– А теперь спатеньки! Всем спатеньки!

«А если бы она была моей мамой? – думал Федя, раздеваясь вялыми руками и готовый уснуть сразу же, как голова коснется подушки. – Добытчица. Даже отец котлет не сумеет достать. А мама и подавно».

Она была мама и мама, никакой должности у нее не было.

Федя слегка зевнул, свернулся калачиком…

– Опостылела мне мышиная моя жизнь – по крошке в норку тягать! – жарко, зло и тоскливо прошептала за перегородкой тетя Люся.

– Тише! – сказала бабка Вера. – Ребята не спят.

– Спят. Федька давеча носом клевал, – тетя Люся вздохнула со стоном каким-то нутряным. – Двое солдатиков мне сегодня душу вынимали. Один домой ехал, не доехал. До дома десять верст, а он взял и сошел с поезда. В танке с двумя меньшими братьями воевал. Танк подожгли, один он только и выбрался… Как, говорит, матери в глаза погляжу? Сам выскочил, а меньших братишек в огне оставил. А разве я, говорит, что помню? Я, говорит, полгода не знал, кто я таков. А другой солдатик все про холода твердил. Зимой в болоте незамерзшем двое суток сидел, ждал, когда немцы уйдут. Выжил, да только какой он теперь человек? Скрючило всего, высушило. Наливала им тютелька в тютельку, чтоб греха на душу не взять. Гляжу на них, а перед глазами Николай стоит. Неужто и он так же вот, из огня не выбрался или в болоте каком застыл… Налью мужикам, а сама в кладовку. Реву, колотит меня, а как покличут – попудрюсь, улыбочку сострою: «Чего изволите?!» Брошу я этот проклятый буфет.

– Не дури! – строго сказала бабка Вера. – Ты же всю семью кормишь-поишь. Правдолюб-то наш, бесштанный, кичится своей честностью, и гоняют его с места на место, как Сидорову козу. Его и отсюда попрут.

– Пойми, мать! Акиндиныч – вечный мне укор. В ладу с совестью человек живет… А я хоть и заношусь перед Евгенией – вон, мол, я какая ловкая да живучая, – но ведь завидую ей, честной жизни ее завидую. Я, мать, уже чемоданчик в дорогу припасла. Поедешь со мной?

– Нет, – сказала бабка Вера. – С тобой не поеду.

– Так ведь со мной не пропадешь! Укачу, вы тут и впрямь без хлеба насидитесь.

– Потому и не поеду. Ты не пропадешь, а Евгения может в один миг сломаться.

– Не любишь ты меня!

– Роди себе еще, тогда и узнаешь, какой ребенок дороже, первый или последний.

– А какой все-таки?

– Глупая ты, Люська! Оба ребенка дороже! Себя самой дороже, а если их десять, то все десять себя самой дороже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю