Текст книги "Голубые луга"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Глава третья
1
Распахнулась высокая, до самого потолка, дверь, и Федю ввели в комнату окон и пальм. В коридорчике перед комнатой было темно, как в чулане, и теперь, с крашеных досок переступив на сверкающий паркет, Федя ослеп и разучился всему, что умел и знал. Федя впервые стоял на паркете, впервые был в зале, впервые видел настоящие пальмы и впервые должен был разговаривать с умными, воспитанными, высокопоставленными, как сказала бабка Вера, людьми.
Откуда-то ясно и мягко прозвучал голос невидимой женщины, так говорят только очень красивые женщины:
– Познакомьтесь, мальчики.
Невидимый мальчик, так же ясно и мягко, любя свое имя и себя, как и положено воспитанным детям, произнес:
– Виталий Мартынов.
Федя ужаснулся этому голосу, ясному, мягкому, доброму, – ведь этот голос был голосом Виталика Мартынова. Ведь это Виталик всего четыре дня тому назад приказал многим бить одного. Федя сразу отяжелел ногами, залился краской, вспотел и стал тупым и упрямым. В спину его исподтишка подталкивала мать, подталкивала и шептала на всю залу: «Поздравь, поздравь, поздравь». Отец глянул на него обидчивыми быстрыми глазами, а невидимая женщина возникла. Она была в черном бархатном платье, с обнаженными белыми плечами и высокой, как у Царевны-лебедь, шеей. На шее, как и у царевны – царевны любят золото, – сиял тонкий золотой обруч с тремя золотыми нитями, и на каждой из нитей огонек, алая капелька. Женщина не лгала: ни красотой, ни нарядом, ни голосом. Она пришла спасти Федю и спасла, потому что он поверил ей. Она взяла его за руку, подвела к сыну, выряженному в крошечный, но совершенно настоящий офицерский китель с военными золотыми пуговицами, подвела и сказала:
– Федя, поздравь Виталика. У него сегодня день рождения.
Федя не мог огорчить эту женщину.
– Поздравляю.
Виталик, улыбаясь воспитанной улыбкой, протянул Феде руку. Рукопожатие состоялось, взрослые облегченно вздохнули, заулыбались, засмеялись и объявили:
– Дети, ступайте играть. Ваш стол будет накрыт через час.
В следующее мгновение Федя очутился в библиотеке отца Виталика Мартынова – майора военкома, бывшего защитника Москвы, раненного в бою в висок и уцелевшего.
– В этом шкафу географические, – сказал Виталик, указывая на один из четырех книжных шкафов. – Здесь «Дети капитана Гранта» Жюль Верна, «Последний из могикан» Фенимора Купера, весь Майн Рид, Брет Гарт, «80 тысяч лье под водой» того же Жюль Верна. А в этом шкафу историческая литература. Мои любимые: «Хан Батый», «Чингиз-хан», «Суворов», «Огнем и мечом» Генриха Сенкевича, «Ледяной дом»…
– Ай да книги! Ну, Федя, и почитаем же мы с тобой!
Это воскликнул Николай Акиндинович. Отец и майор стояли в дверях и смотрели на своих умных сыновей. Впрочем, умным пока что выглядел один Виталик. Он и спросил Федю:
– Вы не читали этих книг?
– Нет, – сказал Федя твердо.
– А что же вы тогда читали?
– Пушкина, Гоголя…
– Да он «Войну и мир» читал! – сказал Николай Акиндинович.
Майор хохотнул и закрыл дверь. Федя слышал, как отец убеждал его:
– Он действительно читал Льва Толстого! От корки до корки!
– Ты в этой книге ничего не понял, – сказал Виталик.
Он тоже знал: «Война и мир» – книга книг, самая взрослая, самая толстая и самая умная.
– Отец ошибся. Я Льва Толстого не читал, – сказал Федя.
Глаза у Виталика наполнились желтым нехорошим светом: Федя не умел лгать, и это было поражение Мартынова. Он смотрел на Федю так же, как в тот миг, когда натравлял на него ребят. Федя все время, пока был в этом доме, помнил об их первой встрече. Он все ждал, когда же Виталик заговорит о стычке, и они покончат со своей противной и постыдной тайной, но Виталик держал себя так, будто ничего плохого между ними не было, будто они виделись первый раз.
– Пошли, я покажу тебе самолет, – сказал он.
Они вышли во двор.
На широком дворе военкомата стояло три здания: военкомат, дом военкома и сарай. Сарай был разделен надвое. Полсарая – под конюшню, полсарая – для служб. Лошади на выпасе, сарай для служб заперт, но в треснувшей двери зияла такая щель, в которую при желании можно было просунуть голову. Рисковать не стали, и так все было видно.
У стены лежало зеленое крыло. Уцелело. Хвост тоже уцелел. А все остальное – груда светлого и зеленого железа. Провода, шланги, трубки, трубочки.
– Совсем недавно разбился, – сказал Мартынов. – У них что-то сломалось. Они долго кружили. Наверно, место выбирали для посадки. Только ночь была, ничего не видно, а потом – взрыв. И все.
– А сколько летчиков было?
– Кажется, пятеро.
– И все разбились?
– Все.
Феде не хотелось больше смотреть на разбитый самолет, но печали своей и страха своего он не хотел показать Мартынову. Самолеты были старой Фединой болезнью.
Мама рассказывала, что первым его словом было «военный» («ляленный»). А когда он научился говорить и ходить, то дни напролет маршировал, и каждому встречному объявлялось: «Я буду Чапаевым – Чкаловым». Но потом Федя узнал: Чапаев утонул в реке Урал, а Чкалов разбился на самолете. Федя притих, перестал маршировать и уже не приставал к прохожим.
– Я из самолетных трубочек сделал себе четыре самопала. На пятьдесят шагов бьют, – сказал Мартынов.
– А ты из настоящего пистолета стрелял? – спросил Федя и перестал дышать: он знал ответ и уже завидовал.
– Конечно, – сказал Виталик, – я стрелял много раз из пистолетов разных систем, из револьвера с барабаном, из немецкого парабеллума… Хочешь пулемет посмотреть?
Мартынов раскусил Страшнова и наслаждался теперь могуществом своим.
Пулемет стоял на сцене.
В пустом зале клуба пахло сухими чистыми полами и краской. Вся задняя стена сцены была закрыта огромным холстом. На холсте моряк с гранатой, морское бело-синее знамя над ним, а на земле два убитых моряка.
– Ты можешь потрогать пулемет, – великодушно разрешил Виталик.
Федя не стал трогать пулемета. Во рту пересохло, но не стал. В этом зале одному бы побыть. Мартынов опять смотрел на Федю желтыми глазами, а тот краснел, и ноги у него прирастали к полу.
– Впрочем, – сказал Виталик, – в этом пулемете ничего интересного. Он – учебный.
И Феде стало еще хуже.
Не сдержись, лег бы он за этот пулемет, прошелся бы очередью по вражеской цепи, а Мартынов в лицо ему рассмеялся бы. И пальцем бы на него показал. Пулемет-то учебный. Из него никогда не стреляли.
– У моего отца, – сказал Виталик, – есть осколок. С желудь. Хирург этот осколок из виска у отца вынул, в госпитале, а как отец в себя пришел, подарил ему. Мне отец давал подержать.
В груди у Феди стало тесно. Как же так? Как же так: он, Федя, почти ненавидит этого желтоглазого злого Мартынова, а он, этот Виталик, держал осколок, который вынули из виска… Феде вспомнилось лицо майора, веселое, круглое, и узкий шрам на виске.
Федя был готов забыть все, даже ту первую встречу. Он готов был стать самым преданным другом Мартынова, а Мартынов…
– У меня есть своя лошадь, – сказал Виталик. – Ее пастись угнали, вместе с другими лошадьми. Мою лошадь я назвал: Горизонт.
Мартынову друзья были не нужны. Ему хватало подчиненных. А подчиненные у него были.
2
В тот день у военкома Бориса Петровича Мартынова собралось избранное общество.
Первыми пришли судья Иван Иванович с женою Розой.
Страшновы, люди в Старожилове новые, приглашены были не только из любопытства, но и потому, что у них был сын, ровесник Виталика.
Еще один гость – начальник электростанции Васильев. Он пришел в гости один. Жену отвез в родильный дом. У них было три девочки и три мальчика. И вот теперь все должно было решиться: туда или сюда. Сам Васильев ожидал мальчишку.
Опять-таки один, но верхом на редакционном коне, до военкомата от редакции было добрых полверсты, прибыл негодный к строевой службе, белобилетник и холостяк, редактор местной газеты «Путь» Ляпунов Илья. В полувоенном френче, в сапогах, на голове – кубанка, на глазах – пенсне. На все Старожилово Илья Ляпунов был единственный поэт и декламатор.
Такой же разъединственной была и Татьяна Татарская, врач, председатель военной комиссии, женщина незамужняя и красивая. По загадочности своей, острословию, по красоте и компанейности она была самым желанным гостем на празднике, тем более что приглашение принимала одно из десяти.
Последним, как и следовало ожидать, как того требовал старожиловский этикет, явился Виктор Семенович Водолеев, председатель райисполкома. Крикун, но добряк, умница.
С прибытием Виктора Семеновича сели за стол.
Все посмотрели на Виктора Семеновича, и тот сказал свой тост самого знатного гостя:
– За хорошую семью, товарищи! За друзей наших Асю и Борю, за сына их Виталия. И самое главное – за победу, за скорейшее окончание войны!
Борис Петрович встал, высокий, красивый, поднял бокал:
– За нашу любовь!
Ася Васильевна глянула на него сбоку, но такими любящими, такими преданными глазами, и еще что-то было в этом взгляде: тревожное, радостное, тайное, недоступное никому, кроме них, глянула быстро, но все заметили этот взгляд, и Страшнов, хоть и новый человек, а не удержался и крикнул: «Горько!»
Это был самый удачный тост, вовремя и от души сказанный. Военком и военкомша поцеловались, а Страшновы безоговорочно были приняты в круг этих людей.
3
Дети пировали в библиотеке. На столе белоснежная скатерть, как в настоящих гостях. Три вазы. В одной печенье, в другой конфеты, в третьей яблоки. В большом стеклянном графине свежедавленый вишневый сок. Две бутылки настоящего, сделанного на заводе лимонада.
Перед сладким подали рис с двумя большими котлетами, а потом каждому – мисочку со сладкими пампушками.
Ели и пили молча.
Гостей у Виталика было немного: Федя, две старшие дочки Васильева и младший брат Виталика, пятилетний Боря. У девочек были одинаковые матроски и синие бантики к синим глазам. Каждая из них съела по котлете и отщипнула от второй по маленькому кусочку. Они также не доели по две пампушки. Не догрызли яблоко. Взяли по два печенья – оставили по крошечке, а вот перед конфетами не устояли. Сосали, поглядывая друг на друга, как бы не упустить мгновения, когда рука сестрички потянется к заветной вазе.
Федя свою еду съел подчистую в один миг: котлеты, рис, пампушки, выпил стакан соку, стакан лимонаду и приступил к печенью. Виталик за это время не успел и с одной котлетой справиться. И он спросил Федю:
– Разве можно так быстро есть?
Федя покраснел, отодвинул приготовленную для съедения стопку печенья и не знал, что же теперь делать.
– В другой раз в гостях ешь, как мы, – вдруг подала голос старшая девочка Васильева, – наша мама обучает нас культурному воспитанию.
Виталик усмехнулся, а Федя сказал:
– Я ем, как запорожец. А запорожцы быстро ели, потому что всю жизнь были на войне.
Усмешечка исчезла с лица Виталика, жевать даже перестал: выходит, Федя-то опять в победителях?
Дверь распахнулась чересчур размашисто: на пороге Николай Акиндинович.
– Федя, иди сюда! Стихи почитай!
Виталик одними губами спросил Федю:
– В лесу родилась елочка?
– Нет, свои! – ответил Федя гордо и громко.
– Девочки, Виталик! – позвала красивая мама Виталика. – Идите послушайте Федины стихи. А ты почему ничего не ел? – вопрос относился к меньшому братишке Виталика, к белобрысому Боре.
Взрослые уставились на бесстрашного поэта.
Федя смотрел перед собой прищурясь, чуть презирая этих больших, не умеющих слагать стихи людей и потому наверняка обреченных на полную неизвестность и забвение.
Стихи Федя читал громко, с жестами.
– «Дмитрий Донской»! – объявил он.
Татары ринулись,
Как туча,
Но Дмитрий-князь
Был сам могучий.
В засаде же сидел Боброк —
Татарам задали урок.
И Гитлер тоже будет бит,
Отмщение в груди кипит!
Взрослые ахнули. Они ожидали околесицы, а тут были стихи на уровне лучших произведений Ильи Ляпунова.
Федя слегка наклонил голову и ушел. Он знал: его сейчас начнут хвалить. Это, конечно, приятно, но ведь придется разыгрывать скромность. Делать серьезное, равнодушное лицо, хотя внутри все в тебе улыбается и сердце от радости танцует. Притворяться Феде не хотелось. И он ушел сначала в комнату детского пира и тут же – на улицу. Забежал за военкомат, прислонился спиной к теплым бревнам и затих, ожидая, пока радость успеха выйдет из него и можно будет жить среди людей не притворяясь.
А взрослые тем временем осаждали Илью Ляпунова, требуя опубликования стихов юного поэта, который в будущем, возможно, прославит Старожилово на всю страну, на весь мир и на многие поколения вперед.
Ляпунов покряхтел, почистил платочком пенсне и, размышляя над каждым словом, сказал внушительно и строго:
– Стихи хорошие, но, думаю, их надо внимательнейшим образом изучить и проверить. Боюсь, что это плагиат.
– Плагиат?! – вскричал Николай Акиндинович. Жена схватила его под столом за руку, но он вырвался, вскочил. – Чепуха! Федька и не такие сочинить может.
– Уж больно молод, – лепетал Ляпунов. – Не напортить бы! Ранняя слава кружит голову. Сильно кружит.
На него зашикали.
Под шумок из комнаты исчез Виталик. Он убежал на чердак и плакал там злыми, никак не облегчающими сердце слезами.
4
На следующий день, вечером, к Страшновым неожиданно пришла Ася Васильевна. Она принесла тетрадку.
– Виталика раззадорил Федин успех, – посмеялась она, – и вот он тоже начал писать стихи. Сочинил про колодец.
И с удовольствием прочитала:
Ах, колодец наш,
Ты чист, ты и глубок,
А в колодце проживает голубок.
Голубок тот не простой —
Это месяц золотой.
Когда Ася Васильевна ушла, тетя Люся сказала:
– А мне кажется, стишки эти она сама накропала.
Глава четвертая
1
Николай Акиндинович привез из леса полный тарантас китайки.
Бабка Вера усмехнулась беспощадно сомкнутыми губами:
– Куда эту дрянь?
– Варенья наварим! – беспечно откликнулся Николай Акиндинович.
– А сахар где возьмешь?
– Ну, посушим. С чаем пить. Они ж сладкие.
Бабка Вера опять усмехнулась и стала выгружать добычу. Федя знал, над чем она смеется. Знал Федя, кто она такая, бабка Вера, и ненавидел ее.
Федя многое знал и о многом догадывался, хотя взрослые думали, что он ребенок и ничего не понимает.
Китайка сделала свое дело. Бабка Вера вспомнила былое.
Был у бабки Веры сад.
– Господи, китайке радуются! Мы на эту дрянь и не смотрели. У нас было шестьдесят корней, сорт к сорту.
Отец-то наш, твой дед по матери, был садовод не хуже вашего Мичурина. На яблоню прививал по двенадцати сортов. А одна была – ох, Федька! Над самой рекой, к запруде. С виду неказистая, и яблочки на погляд так себе, а надкусишь – чистая земляника. К нам за сто верст приезжали яблочка того отведать.
Все погибло, дом сожгли. А дом-то какой! Бывалчи как строили? Как теперь, что ли? Господи! И помучили же нас! То эта самая гражданская… Красные придут – оберут, за красными Шкуро – тоже грабанет, только держись!
– Красные не грабили! – вскипает Федя. Его терпению пришел конец. – А если брали, значит, вы кулаки были. И правильно делали, что брали!
– Кулаки? Ну, кулаки. Держали работников. Так они за работу деньги получали. Кормили их, поили, жилье им давали… Теперь-то вон и самим есть нечего.
– Сейчас война! Все для фронта.
– Тогда тоже была война. Бывалчи, с работы придут мужики, Матрена-повариха выставит перед ними чугун со щами, а в чугуне не вода да капуста, а почитай сплошное мясо.
– Врешь ты все!
– Пускай по-твоему будет. Вы, новые-то, умны со стариками оговариваться. Бывалчи…
Федя не в силах больше слышать этого тягучего «бывалчи», пулей вылетает во двор. Пускай Милке рассказывает про сад, про мясо, про мельницу свою.
2
В доме двое сеней: одни темные, с выходом во двор, другие светлые, через терраску на улицу.
Федя не знает, куда податься. Идет вслед за ногами. Ноги вынесли к свету. На терраске в железном корыте – китайка. Федя набил оба кармана и вышел на улицу.
Полдень, пусто.
Куда бы пойти?
Не к Мартынову же…
А куда еще?
К бедному Куку?
Они еще не видались после той драки.
Федя, когда на речке с мальчишками купался, о Куке помалкивал, и мальчишки о нем не вспоминали.
Федя думает, а ноги идут.
Чистенький домик возле пруда. Пруд крошечный. В нем уместилось отражение домика, и то без скворечни.
Собаки верны тому, кто их кормит, дома верны тем, кто в них живет.
Домик Кука был похож на Кука. Затейливости в доме никакой, но дверь затворена так плотно, будто она, как Федины карманы на курточке, – фальшивая.
Окна тоже закрыты, а форточек совсем нет, словно те, кто живет в доме, боятся выпустить птичку.
Кук такой же, как его дом: ничего не утаивает, но первым он не заговорит. Кук не станет рассказывать о том, что знает, что интересно было бы узнать и другим. Его обо всем нужно спрашивать.
Федя стоял возле крыльца. Набирался духа постучаться. Кук-то он Кук, а кто там еще у него в доме?
Вдруг дверь бесшумно приоткрылась. В щели – голова Кука.
– Ты… пришел?
Будто он только и делал, что ждал его, Фединого, прихода. Все это было странно. Сразу вспомнился Карлик-нос. Сердце затосковало: ушел из дома, а куда, не сказал. Случись что – не найдут.
И стыдно стало от своей же придумки.
Сени в доме Кука были крохотные, пустые, светлые. Полы крашены желтой краской. В прихожей – шаг туда, шаг сюда, но тоже светлой – голубые обои. В большой комнате – белые. Комната казалась просторной оттого, что в ней стояло два стула и стол. На белых обоях белые до голубизны четырехугольники: один в ширину, другие в высоту – отпечатки шкафа, дивана, комода, трюмо.
– А где же вы спите? – удивился Федя.
– В спальне! – тоже удивился Кук.
Только теперь Федя заметил еще одну дверь за аккуратной, почти игрушечной русской печью. Увидел он и этажерку с книгами.
– Здесь только детские и сказки, – Кук бережно, словно касался крыльев бабочки, пробежал пальцами по корешкам книг, – но сказки самые разные и для взрослых.
– Разве бывают сказки для взрослых?
– Бывают. У нас остался полный Гофман, «Тысяча и одна ночь», «Князь Серебряный», взрослый «Робинзон Крузо» и взрослый «Гулливер», Шарль Перро. Перро – это, конечно, для детей, а все остальное совершенно взрослое. А еще у меня есть все книги Гайдара.
У Феди был такой вид, что Кук быстро сказал:
– Я тебе дам почитать, – и проглотил какой-то невидимый ком, – только…
– Ты боишься, что я порву? – Федя покраснел, словно книга Кука уже была порвана в клочья.
– Нет!
Кук опять сглотнул свой невидимый ком и опустил глаза.
– Если ты захочешь взять книги, возьми хоть сейчас, только… Ты гоголь-моголь любишь?
– Гоголя?
– Гоголь-моголь. Это яичные белки, сбитые с сахаром. У нас есть немножко сахару, а яиц у нас много. У нас тридцать четыре курицы и два петуха.
На кухне у Кука было по-городскому: ни рогачей, ни чугунов. В деревянной решетке сохли тарелки. Половники висели на гвоздях. Тряпки – белые.
Кук достал из тумбочки круглую банку. Песка в ней было на донышке. Из белой эмалированной кастрюли взял четыре яйца.
Белки взбивали по очереди. И когда опять наступила очередь Кука, по его лицу вдруг потекли слезы, настоящим ручьем.
Капнули в кружку с гоголем-моголем. Кук поставил ее на стол и закрыл лицо руками.
– Кук, ты что? – испугался Федя.
Кук махнул рукой, вышел в сенцы, и Федя слышал, как он гремит там пестиком умывальника. Вернулся Кук скоро, но это был не тот Кук, которого знал Федя. Перед ним стоял железный мальчик. У него даже голос был металлический.
– Ты, наверное, не знаешь, к кому ты пришел?
– К тебе, – сказал Федя осторожно.
– Но ты не знаешь, кто я. Меня бьют потому, что я не отрекаюсь от моего отца. Вот он! – Кук расстегнул пуговицу нагрудного карманчика и достал маленькую фотографию. – Моего отца заочно судил трибунал, потому что он работает у немцев. Я этому не верю! К нам приезжал следователь, у нас забрали все вещи отца и почти все книги, кроме детских и сказок. Но я – не верю! Мой отец любил Красную Армию. Он читал мне Гайдара, хотя я был маленький. Он говорил мне, что я стану красным командиром. И сам он был красный командир. Я ни за что и никогда не отрекусь от моего отца. Пусть меня выгонят из школы, как маму. Мама моя была учительница, теперь она в колхозе. Она тоже, как я. Она верит в моего отца. Мы верим в него!
Феде захотелось превратиться в мышку. Юркнул – и тебя нет. Но? Но тогда ты все равно будешь знать об этом. Ну зачем он, этот Кук? Лучше бы его не было совсем. Переехали бы не в Старожилово, а, скажем, в Сасово, и никогда бы не случилось этой встречи. Но – Кук был. Он ждал ответа. И Федя не мог убежать из этого дома и от самого себя. И не мог спрятаться под кровать, хотя все еще был маленький. Ведь ему только десять лет. Это была не игра. Федя знал: если он не уйдет, значит, и ему нужно поверить в отца Кука. И тогда все мальчишки будут против него, и будут его бить, как бьют Кука. А что скажут дома? Это ведь не простое дело – водить дружбу с сыном предателя. За такую дружбу отца могут вызвать в НКВД. А если у Кука отец и вправду…
– Давай гоголь-моголь сбивать, – сказал Федя.
Кук сел на стул, и его стало трясти. У него все дрожало: руки, губы, щеки.
– Это сейчас пройдет… Ты сбивай, а я не могу.
– Может, пойдем к Иннокентию?
– Пошли, – Кук встал, – ты ешь гоголь-моголь. Он хоть и не очень, но все равно сладкий. И пошли. Иннокентий фигуры из пеньков вырезает… Он говорит, если постараться, так постараться, чтоб ничего в душе своей не утаить и не пожалеть для пеньков, то пеньки могут ожить. Ты ешь и пойдем.
И Федя не утерпел – хоть и стыдно было есть сладкое, когда такое тут, – а все-таки зачерпнул ложку гоголя-моголя. И когда шли к Иннокентию, жалел про себя, что вторую ложку зачерпнуть постеснялся.
3
Когда они шли через луг, Федя сказал:
– Я догадался: Та Страна имеет выход на нашу землю. Сначала идешь по обыкновенной земле, а потом идешь по Той, идешь и не знаешь ничего.
– А как же их отличить?
– Надо слово знать или быть терпеливым. Если не наступишь на Той земле ни на букашку, ни на муравья, комар куснет, а ты его не тронешь, и если сумеешь дождаться, то будет тебе знак.
– Какой?
– Не знаю. Но ты сразу догадаешься, что это – знак.
Они пошли молча, вглядываясь в траву: не наступить бы на какую козявку.
– Вот мы и пришли, – сказал Кук.
Они стояли перед странной избушкой. Была она не больше баньки, но очень уж высокая, с двухэтажный дом. Два ряда крошечных окошек под самой крышей, издали их не видно. Бревна толстые, в обхват.
Избушка казалась выше: она стояла на четырех дубовых кряжах.
Крыльцо – помост для театра, широченное, шире самой избушки, без перил.
Сбоку от входа, у стены, стояла дверь.
– Тут были воры! – догадался Федя. – Бежим отсюда.
– Погоди бежать, – сказал Кук, – Иннокентий на лето дверь снимает. Он держит дверь от холода – не от людей. Людям за самих себя не стыдно, и ему от людей прятать нечего. Войди человек, коли тебе нужен кров. Так говорит Иннокентий, Цветы – Обещанье Плода.
Кук взбежал по ступенькам на крыльцо, оглянулся:
– Что же ты?
Федя сдвинулся с места.
– Я иду.
«Какие толстые доски, почти бревна», – подумал он, поднявшись на помост.
Сенцы крошечные, темно, как в погребе.
– Сюда! – позвал Кук.
Дверной проем чуть больше оконного, тьма и свет. Светлые волосы Кука – золотым венчиком. Каждый волосок виден. Белая рубашка сияет, как мартовский снег, а вокруг – клубящаяся тьма.
– Кук, ты как на картинке.
– Иди сюда, Иннокентия нет.
Федя нагнулся и переступил порог.
Чуть было не закричал от страха и счастья.
Свершилось!
Он видел свой сон. Чудо все-таки произошло. С ним, с мальчиком Федей!
Занимая треть избы-колодца – колодца не вглубь, а ввысь – в несколько ярусов, до самого верха, замерли перед ним, мальчиком Федей, деревянные звери с прекрасными лицами людей. Внизу – слон. Вернее, слоно-человек. У него было доброе, заспанное лицо. Лобастая лысая голова с огромными висящими ушами. Вместо бивней – торчащие усы, вместо хобота – рука. Сначала могучая, с мускулами, а потом, к запястью, – нежная, женская, с ладошкой двухлетнего ребенка. Рука тянулась к столу. Федя сразу понял – все эти фигуры, поставленные одна на другую, смотрят на стол и тянутся к нему.
Стол был низенький, гладкий, без скатерти. На столе – деревянная чашка. Вокруг чашки, солнышком, – деревянные ложки. А стол – это и есть солнце. Только он и сиял здесь. И все, что здесь было, получало свет с этого стола.
Но откуда он, золотой свет? От золотых бревен? Изба сложена, как складывают срубы колодцев. Чем выше, тем золотое сияние гуще, золото темней, а потом – лишь мерцание. И, наконец, совершенно черная, как провал в бездну, – крыша. Окон не видно, а ведь они есть, Федя их видел, когда подходил к избе.
Ба! По углам избы сползают вниз змеи, и у каждой змеи – прекрасное женское лицо с пронзительными, полуприкрытыми и оттого загадочными глазами.
А на слоне – орел! Настоящий орел, с лицом горца. А рядом ягненок – мордочка маленькая, смешная. А на орле – обезьянка. Сидит на хвосте и тянется и тянется к столу всеми четырьмя руками. Лицо у нее, как у блаженного дурачка.
– Смотри! – раздался голос Кука.
Он потянул за какую-то веревку. Раздался шелест. Яркий свет померк. Теперь он трепетал, как трепещет невидимыми крыльями пойманная муха в черной, расписанной золотыми цветами чашке. На ложках вокруг нее шевелились золотые и зеленые травинки.
Федя сделал шаг назад, в сенцы, и кубарем покатился на улицу.
Изба не исчезла.
Вот и Кук на крыльце.
– Ты чего?
– А где твой Иннокентий?
– Ушел куда-то.
– Кук, я завтра к тебе приду. А теперь меня отец ждет.
Федя бросился бежать по лугу, в сторону кустов, за которыми, заслоняя горизонт и село, стояли огромные липы.
Остановился только в сенцах своего дома. Закрыл дверь на щеколду.
Била дрожь.
В сенцы из комнаты вышла мама.
– Ты что стоишь здесь, Федя?
– Я?.. Так…
– Иди поешь. Все уже заканчивают. Тебя не дозвались.
– Я у Кука был.
– У кого?
– У Кука. Он возле пруда живет.
– Возле пруда? Но это же дом…
Мама не договорила.
– У него книг много, – сказал Федя.
– Книги и у Мартыновых есть.
– Но у Кука сказки, детские и взрослые.
– Иди поешь.
Федя вошел в комнату. Милка злорадно закричала ему:
– Кто последний вылезает, тот посуду убирает!
И выскочила из-за стола. Братишка Феликс бросил ложку, развернулся и стал проворно сползать с лавки.
– Я уберу, – сказал Федя.
И Милка обиделась на него: надо же, не разозлился.
А Феликс постоял, подумал и обратно полез на лавку.
– Я тебе на подмогу, – сказал он и взялся за ложку.
«Неужели обошлось?» – думал Федя, но сердце стучало быстро. Когда все спокойно, сердце бьется не так, и не знаешь даже, как оно бьется, не чуешь и не помнишь.
Почему тихо в доме? Слышно, как Феликс жует.
– А ты чего не ешь? – спросил маленький братишка. – Вкусно!
Старшие все во дворе, и Милка с ними.
Нахлынула на Федю нежность. Федя любит этого задиру, своего брата, которому досталось такое прекрасное революционное имя.
– Ты ешь, не смотри на меня, – сказал Федя точно так, как говорит им мама, – тебе расти нужно. Я-то уж вон какой!
– Я – ем! – Феликс еще старательнее заработал ложкой, ему очень хочется вырасти побольше.
Федя знает, взрослые стоят во дворе неспроста: разговор идет о нем, о Феде. Там, во дворе, сейчас решают: быть Феде в дружбе с Куком или не быть. Решают за него, будто он не человек, а вещь, будто это их излупцуют мальчишки.
Федя не в силах уже слушать, как Феликс царапает ложкой о дно миски. Тишина дома – злая. Федя вылезает из-за стола, подходит к окну, смотрит на улицу. Ну, что же они так долго?
Или – или?
Или – он всех будет любить. Или – всех ненавидеть. Тайно, но на всю остальную жизнь.
Не идут.
И Федя идет к ним сам. Распахивает нарочито громко дверь. Через сенцы идет, шаркая ногами.
Свет. Солнце.
Взрослые стоят кружком. Милка в дальнем углу двора, на песочке.
Все смотрят на него. Тетя Люся с ненавистью, бабка Вера с испугом.
– Поел? – спрашивает отец.
Федя кивает головой.
– Тогда порядок. Пошли-ка, брат, я научу тебя колоть дрова.
– Коля! – в голосе мамы тревога. – Не рано ли?
– Не рано. Я в его поры работал на железной дороге. Топор – вещь серьезная. С топором – не побалуешь.
«И все? – Федя ждет, но это – все. – Как же так? Значит, они решали не про…, а про…?»
– Бить надо точно в сердцевину дерева. Понял? – говорит отец. – Смотри.
– А-а-а-х!
Березовое полено – надвое.
– Ну, теперь – ты. Сначала попробуй эти половинки расколоть.
Федя ставит полено, берет топор.
Какой тяжелый! За голову его не закинешь.
Тюк!
И половина – еще на две половинки так и разлетелась.
– Молодец! Вот что значит – попасть точно. Глаз у тебя хороший. Ну, работай. И не торопись. Помни, топор – острый.
4
Сын стоял на бревне и отчаянно, из последних сил отбивал удары бесчисленных врагов. Вот он уже на одной ноге, видимо, ранили, вот падает щит, опускается левая рука. Зашатался боец, повалился. Сражается лежа.
Страшнов смотрит на Федю через маленькое зарешеченное окошко в сенцах.
– До последнего, сынок, надо! До последнего, – одобряет Николай Акиндинович.
Вдруг у крыльца конторы заиграла гармошка. Кто-то попытался взрыднуть:
Последний нынешний денечек…
– А ну, сверни меха! – сказали гармонисту.
Скрипнула дверь, прошли двое. Постучали.
– Войдите, – сказал Николай Акиндинович, поднимаясь из-за стола. – А, это ты, Коля Смирнов.
Коля Смирнов был самым молодым лесником у Страшнова. Лесник зашел один, но дверь за собой не затворил, манил кого-то несмелого из сеней.
– Настя, ну, нельзя же так! – сказал Коля, неловко улыбаясь Страшнову. – Беременная. На последнем месяце. А все чего-то стесняется…
Настя, держа руки перед большим, утиным животом, с красными, наплаканными глазами, через силу улыбаясь, вошла и стала у косяка двери.
– Проходите! Садитесь! – Страшнов поставил на середину комнаты стул.
Настя села, опустила голову.
– Вот, – показал на нее Коля Смирнов. – Последние денечки донашивает.
Он полез в карман, достал бумажку.
– Повестка? – спросил Страшнов.
Настя вскинула испуганные, молящие глаза.
– Николай Акиндиныч, сходи к военкому. Я слышал, он тебе друг, – сказал Коля Смирнов, багровея. – Я-то что, ей бы не повредило. Родит, покажет мальчишку, в тот же день со спокойной душой на фронт уйду.
Страшнов машинально взял у лесника повестку, развернул и, не читая, стукнул в перегородку.
– Евгения! – быстро вошла Евгения Анатольевна. – Напои чаем гостей.
– Да нет! – замахала руками, вскакивая со стула, Настя. – Мы в чайную пойдем.
– Николай Акиндинович, у нас и покрепче что есть, да и дядька мой с нами.
– Мы с тобой к военкому сходим, а дядька с Настей пусть чайку с дороги попьют. Не повредит.
Вернулся от военкома Николай Акиндинович счастливей самого Коли Смирнова. На целый месяц отсрочку дали.
– Мне на фронт, Николай Акиндинович, во как надо! – Колька Смирнов чиркнул себя ладонью по горлу. – Счеты имею. За отца. Да и перед мальчишкой стыдно будет. У всех отцы воевали, у всех ордена, а его папаня в тылу отсиделся. На груди пустыня.