355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лакшин » Закон палаты » Текст книги (страница 5)
Закон палаты
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:03

Текст книги "Закон палаты"


Автор книги: Владимир Лакшин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

– Ты небось в кино его потащил да засмотрелся, вот у тебя его и стибрили, – сказал меланхолично Костя.

– Или, пока несли, в коридоре посеял, – предположил Гришка.

Ганшин вконец расстроился. Что за невезенье такое!

– Да не было этого, – попытался он объясниться. – Меня там на какую-то вонючую подстилку положили. Сено, что ли, гнилое. Не знал, как дотерпеть, затошнило даже…

И зачем он им это сказал? Неужели ждал сочувствия? Почему-то хотелось уверить, что завидовать ему не надо, ничего хорошего и не было. Да тут ещё пропажа. Лучше было не ездить в кино – и ребята бы не злились, и шарик остался цел.

– Ой-ой, Севка сена объелся, живот болит, – стал паясничать Жаба.

Ганшин на него и не взглянул.

– А не входил никто в палату? В мешке у меня не рылся? – уже без надежды допытывался Ганшин.

– Ты в кино, а мы тебе сторожить будем? – сказал, усмехнувшись, Костя. – Экий ты, паря, умный.

Ганшин поглядел на него растерянно и встретил невозмутимый, умный Костин взгляд. И вдруг подступила волна мучительной, долго сдерживаемой тошноты.

– Маруля, лоток! Лоток, скорее! – закричал он. Но его не вырвало. Спазмы схватили горло, и он зарыдал горько, безутешно, вздрагивая телом.

Ребята испуганно смотрели на него, а он плакал, тщетно пытаясь сдержаться, заслонившись локтем от света, кусая губы, временами взлаивая по-собачьи, – выплакивал всё, что накопилось за день: утреннюю историю с Зоей, и кино, и шарик… Даже пожаловаться некому: где там мама? где дед Серёжа? «Напишу домой, – размазывая по щекам слёзы, думал Ганшин. – Пусть забирают отсюда, хоть куда-нибудь, а не то я умру». Он закрылся одеялом с головой, чтобы не видели, как он ревёт, и вдруг всё предстало ему одним беспросветным ужасом одиночества. Со сладким ожесточением он стал воображать, как его не заберут домой, а он в самом деле возьмёт и умрёт, и все испугаются и станут жалеть его. Скажут: Севочка, зачем ты так, мы бы тебя взяли… Да поздно будет. Понесут его в гробу с кисточками, сзади музыканты с серебряными трубами из клуба, как недавно Нину Кудасову из третьего отделения по улице провожали – все на локти вскочили, чтобы видеть. Тогда и ребята скажут, зачем мы его так, и шарик отдадут, кто взял. А мама… Он представил себе искажённое горем, плачущее лицо матери и, забившись глубже под одеяло, зарыдал ещё сильнее, стискивая зубы, кусая край простыни. А может быть, он не до конца умрёт, привстанет из гроба, чтобы всё видеть хотя бы, – или уж так нельзя?

– Надоела эта музыка, – услышал он вдруг голос Кости. – Рёва-корова. Вылезай из-под одеяла. Мушкетёры таких убивали.

Пришли гасить свет, и палата угомонилась быстро. Севка ещё всхлипывал под одеялом. Прошло минут пятнадцать. В темноте, справа от своей постели, он услышал тихую возню. Игорь осторожно подтягивал свою кровать вплотную к ганшинской.

Еле слышный шёпот:

– Севк, ты спишь?

– Не-а.

– Слушай, я шарик не брал. Честное слово, не брал. Ты мне веришь?

– Да.

– А на кого думаешь? Ведь Костя не мог?

– Не мог, – согласился Ганшин.

Несколько минут молчали, прислушиваясь к сопению на соседних койках. И теперь уже Ганшин Игорю, в самое ухо:

– А я Коське не верю. Как он про Зою, а?

– Тшш. Ты что, с ума иль с глупа?

Снова помолчали, и опять тишайшим шёпотом:

– Севка, я только с тобой дружить хочу.

– И я.

– Хочешь, я тебе открытку с Дворцом Советов подарю? Разноцветную. Завтра утром подарю. А на Коську не злись. Сам говорил, что он хороший.

– Говорил.

И вдруг Ганшин почувствовал, как будто с него сдвинули давившую его тяжёлую, чугунную плиту. Он глубоко вздохнул, тёплая усталость разлилась по телу, сползла с горящих, с дорожками от слёз щёк. Он понял, что засыпает.

Глава восьмая
ВАННЫЙ ДЕНЬ

щё с утра тётя Настя объявила, что сегодня ванный день. Здорово! Значит, и уроков не будет?

Проснувшись в отличном настроении, Шаба вообразил себя чёрным пуделем. Тётя Настя просит достать из мешка полотенце, а он в ответ: «Ав!» – «да» означает. «А лицо уже умывал?» – «Ав-ав», значит «нет».


– Что это ты как на псарне, – удивилась Настя.

Но с ними только пошути: залаял Ганшин, затявкал Поливанов, и палата огласилась разноголосым лаем. Гришка лаял коротко и низко, а Костя смешно повизгивал.

– Успокойтесь, дети, – закричала, войдя, Евгения Францевна.

Тётя Настя поставила кувшин с тазиком на подоконник и заткнула уши пальцами.

Мало-помалу лай стал затихать, но вошедший в азарт Ганшин не сумел сразу остановиться. Круглая физиономия его пылала счастьем, чёрные глаза сияли, и он продолжал самозабвенно лаять, когда уже наступила тишина, и даже в увлечении хватил Евгению Францевну сзади собачьей лапой по накрахмаленному халату.

Евгения Францевна пошла пятнами:

– Да как ты смеешь? Забываешься, Ганшин! И ты, Жабин! Лежачие дети не должны так кричать. У вас, как говорится, сдерживающих центров нет… Вместо того чтобы организованно позавтракать и приготовиться к ванной процедуре…

«Процедура» для Евги священное слово, а ребятам только смешно.

Дождавшись паузы, Игорь Поливанов язвительно протянул:

– Евгения Францевна, а вы намордник Жабе наденьте!

Евга не сразу нашлась, что ответить, а тут ещё Костя сочувственно хмыкнул со своей постели, и Поливанов решил закрепить успех.

Вообще-то Игоря считали тихоней. Он не любил нарушать режим, не любил, когда его ругали, и по добросовестному лежанию числился в примерных. Но с некоторых пор он открыл у себя способность подсмеиваться над старшими, правда незаметно, слегка, так, чтобы скандала не вышло. «Ганшин – тот вояка-парень, а Игорёк всё исподтишка», – обронила как-то тётя Настя. Поливанова и впрямь точно бес за рукав дёргал. Евга была любимой мишенью его остроумия.

– А что, если Жаба бешеный и вас укусит? – не унимался Поливанов.

Все засмеялись.

– Тогда, может, вы взбеситесь? – в раже закричал, потеряв поводья, Ганшии.

Это была уже грубость. Севке хотелось острить так же тонко, язвительно и красиво, как это умел Игорь, – не придерёшься. Но у Ганшина так не получалось, а пропустить случай участвовать в общей потехе он не мог.

Евга же, кажется, рассердилась не на шутку. Мятый, розовый подбородок её задрожал от обиды, она стала грозно заикаться:

– Дрянной м-м-мальчик! Сейчас позову воспитателя, п-п-пионервожатого, ты у меня н-н-наплачешься!

И выбежала из палаты. Значит, довели.

Доводить Евгу было небезопасно. До войны все её боялись. Разве что тайком, когда повернётся спиной, подвязывали к пояску её халата хвост – волочившийся на нитке бумажный бантик. А тут всё в мире кувырком – война, эвакуация, и мальчишкам море по колено. Только на этот раз, похоже, хватили через край.

Азарт остыл, и ребята оробело примолкли. Выскочила, как ошпаренная, что теперь придумает?

– Так её и надо, немку рыжую, она, наверно, за фашистов, – первым нарушил молчание Ганшин.

– Немецкий порядок, – поддержал его Костя. – Всякую соринку стряхивает. Я сам ещё в Москве слыхал, как тётя Настя на неё рассердилась и сказала: «Своих ждёт». Может, она к нам и заслана, чтобы вредить.

– Скоро в Германии революция будет, Юрка Гуль говорил, Гитлера убьют, и мы домой поедем, – мечтательно заметил Гришка.

В дверь влетела Изабелла с большой зелёной кружкой в руках, поставила её на тумбочку и молча обвела палату пристальным взглядом с угла на угол.

– Вы что тут с Евгенией Францевной устроили? – наконец промолвила она, грозно сведя чёрные брови. – Я знаю, это всё тихоня Поливанов, ему только бы развлечься… Теперь она у вас работать отказывается. Напишет заявление директору санатория – будет вам на орехи.

– Изабелла Витальевна, да она немка! – сказал Ганшин.

– Ну и что? – ответила Изабелла. – У немцев тоже были великие умы, революционеры, музыканты, поэты. Великий композитор Бетховен – немец, и Маркс – немец.

Ребята изумились. Вот так номер. Ну, ладно, Бетховен. Но Карл Маркс?

– А Евгения Францевна, если хотите знать, – продолжала Изабелла, – образцовая ортопедическая сестра…

Все прыснули. Ортопедическая сестра! Это ещё что такое? Ор-то-педи-ческая! С ума сойти от смеха! Животики надорвёшь… Изабелла сама ухмыльнулась уголком рта, и Ганшин это заметил. Чего это Изабелла её защищает? Может, боится? Ведь был однажды случай, что Изабелла засиделась в их палате после отбоя, свет уже погасили: сидела на одеяле у Игоря и рассказывала, смешила, читала нарочно заунывным голосом стихи, от которых мороз по коже: «Я вышел из тёмной могилы, никто меня не встречал, лишь только кустик унылый облетевшею веткой качал. Я сел на могильный камень…» И тут, как назло, Евга в палату заглянула: «Что за шум?» Изабелла Витальевна от страха под поливановскую кровать залезла. Евга ничего не сказала, но всё заметила. Изабелла призналась потом по секрету: её за непедагогическое поведение на пятиминутке обсуждали.

– Евгения Францевна, ребята, заслуженный работник, ортопедическая сестра, – повторила, близоруко щурясь, Изабелла.

Как могла она объяснить Им, что знала сама? От педантичного, сухого характера Евгении Францевны всем было несладко, её и врачи побаивались. Она ведь в санатории чуть не с основания. Это с началом войны стала она молчаливее, незаметнее, только губы поджимала, если ей что не нравилось. Известно было, что во Франкфурте у неё двоюродный брат. До войны она как-то даже письмо от него показывала. Понятно, что присмирела. Но работник она – ничего не скажешь. Сам профессор Чернобылов, корифей лечения бугорчатки, её отмечал. Правда, зудит по любому поводу невыносимо. Но не станет же Изабелла обо всём этом мальчишкам из седьмой палаты докладывать?

А всё же надо знать Изабеллу: настоящего гнева в её голосе нет. Вообще-то всё она понимает. Просто должна защищать Евгу, как все взрослые.

Ганшин думал об этом, а сам поглядывал на стоявшую на тумбочке зелёную эмалированную кружку, что принесла Изабелла. В ней лежали два варёных яйца, и он знал, что они предназначались ему. Ему-то ему, да он их не увидит.

Едва мама узнала, что их довезли наконец до Белокозихи, она отправила Изабелле почтой 400 рублей и письмо. Просила покупать в деревне еду, подкармливать Севу, будто от неё трижды в неделю передачи.

И уже который раз к завтраку приносила Изабелла пару белоснежных, ещё тёплых, вкуснейших яиц. Впрочем, оба яйца достались Ганшину лишь однажды. В следующий раз он ел одно: другое проиграл Косте на спор. А потом Костя объявил, что всем надо делиться. Стыдно быть жмотом. Да и то рассудить – правда стыдно. И ребята так решили. Проголосовали и постановили: закон палаты. Теперь одно яйцо шло Севке, а другое по кругу: Грише, Косте, Жабе, Поливанову, Зацепе.

Ну, это ещё туда-сюда. А вчера Костя сказал, что и так неверно. Справедливым быть надо. Что это Севка особенный какой, чтобы всякий раз по яйцу есть, когда другим в очередь? Стали голосовать и перерешили: одно яйцо Косте, как главному, а другое по порядку всем. В том числе и Севке, конечно, когда до него очередь дойдёт. Да почему же всё всегда Косте? Ганшин поначалу возмутился. Но на голосовании за него только Игорь был, да и тот едва рукой дёрнул и быстро опустил. Струхнул Поливанов. Вообще он парень хороший, но тюлень и бояка. Только подъязвит немного – и в кусты. И опять же закон палаты. Костя на днях новое правило предложил. Раньше как голосовали? Правая рука у тебя есть? Голосуй, будет один голос. А теперь у Кости – два голоса, а у остальных по одному. Гришка всегда за ним. Жаба тоже. И голосовать неинтересно стало – всё равно всё его будет.

Изабелла подходит к Ганшину с кружкой и отдаёт ему два свеженьких, ещё не остывших яйца, протягивает ложечку и немного соли в бумажке. Теперь надо исхитриться как можно искуснее сделать вид, что начинаешь есть.

– Давай, помогу разбить скорлупку, – говорит Изабелла. – Ты остроконечник или тупоконечник? – привычно острит она.

– Сам разобью, Изабелла Витальевна, – пугается Ганшин. – Сейчас я не хочу… подожду завтрака. Через пять минуток я…

Изабелла выходит, и Севка протягивает кружку Косте, а тот одно яйцо вынимает для Гришки, сегодня его очередь.

Ганшин слышит, как хрустит проломанная скорлупа. Передавая друг другу ложку, Костя и Гришка объясняются односложно, а сами набивают рот яйцом, закусывая предусмотрительно оставленным от вчерашнего ужина хлебом. Слюнки текут… Через пять минут зелёная кружка с битой скорлупой и чисто облизанной ложкой возвращается к Ганшину и будет ждать появления Изабеллы.

– Так быстро управился? Молодец! – воскликнула Изабелла Витальевна, войдя в палату спустя четверть часа.

Костя, отерев с губ желток и придя в благодушное настроение, уже экзаменовал Зацепу. Все было на этого дохляка рукой махнули, а у него необычный дар обнаружился – перевёртывать слова.

– Скажи наоборот «хлеб».

– Белх.

– А «честное слово»?

– Оволс еонтсеч, – выпалил Зацепа без малейшей задержки.

Проверили – так и есть! Даже Изабелла заинтересовалась:

– А «преподаватель»?

– С мягкого знака нельзя, – сказал Зацепа.

– А «педагог»?

– Гогадеп, – не задумываясь, отвечал Зацепа.

Ребята грохнули: «Ну и ну! Гогадеп!»

– Смотрите, какая неожиданная способность, – сказала Изабелла. – Я в детстве тоже когда-то вывески навыворот читала. Но не так быстро и не в уме.

– А у меня книжка «Детство Тёмы» в изоляторе была, – объяснил Зацепа. – Я её раз десять прочитал, а других не давали, чтобы микробов не переносить. Тогда я ее с конца до начала прочел – и так три раза, все слова наоборот и запомнились.

Изабелла изумлённо покачала головой, похвалила Зацепу и ушла, унеся с собой зелёную кружку.

А навстречу ей уже шла тётя Настя со свежей простынкой, перекинутой через рукав. Каталка на колёсиках в санатории была одна, и сегодня Насте её не дали, так что надо было ребят в ванную прямо на руках носить.

Тётя Настя отвязала, раздела Гришку, взяла в простыню и понесла. Руки у неё короткие, но сильные, из-под засученных рукавов халата видны вздувшиеся вены.

В ожидании, пока вымоют Гришку и придут за ним, Костя привязался к Зацепе:

– И что такого особенного, что ты слова вертишь? А таблицу умножения на семь с закрытыми глазами можешь сказать?

Кроме Кости, таблицу на семь никто в палате не знал, и глупо было в этом с ним состязаться.

Но Зацепе обидно стало, и он сказал неведомо зачем:

– А тебе слова переворачивать слабо!

– Не собираетесь ли вы меня учить, сударь? – ответил Костя ледяным тоном Атоса.

Жаба тем временем уныло и методично упражнялся в плевках, устроив катапульту из двух пальцев. На подушечку указательного надо было взять с языка немного слюны и, придержав большим, – щёлк! – плевок летел к потолку.

– А до Гебуса доплюнешь? – подбодрил его Костя.

– Ещё как!

И Жаба стал обстреливать Зацепу. Недолёт, недолёт, перелёт – попал!

– Кончай! – закричал Зацепа. Он попробовал отвернуться и закрыться рукой.

– Рёбушки, а вы чего смотрите? – обратился Костя к Ганшину и Поливанову. – Ну-ка, залп!

Зацепа загородил лицо локтем, защищаясь от плевков, летевших уже отовсюду. Костя скомандовал, чтобы Жаба подъехал на кровати к нему и отогнул руку, – пусть не закрывается.

– Ребята, кончайте, – взмолился Зацепа. – Ну что я такого сказал?

– Сам помнишь, – ответил Костя как бы лениво.

– Ну, не буду больше, – проныл Зацепа.

– Повторяй тогда за мной, – сказал Костя. – «Я сопливый гад».

– Ну… Я – гад, – пробормотал потерянно Зацепа.

– Нет, ты скажи: «Я сопливый гад».

– Ты сопливый гад.

– Ах, вот ты как? – рассердился Костя. – Жаба, дай ему как следует.

– Не надо!!!

– Тогда повторяй за мной: «Я вонючий гад и фашист».

– Ну, я вонючий гад и фашист… Отпусти! Отпу-сти-и-и!

– Да хватит, – вступился Поливанов. – Он же сдался.

– А чего кобенился? – возразил Ганшин. – Что от него убудет? Сказал да забыл.

– Много вы с Игорем понимаете, – осадил их, мельком взглянув на обоих, Костя.

Ганшина восхищало это в Косте: как он умел обрезать на ходу, припереть любого к стенке! Как логично, точно, неоспоримо рассуждал! Спорить с ним невозможно. Кажется, кругом ты прав, только так и может быть, а он сказанёт что-то, будто невзначай, – и привет, нечем крыть. Оттого и все ребята за него.

Сейчас Костя мучительно морщил лоб, придумывая, что бы ещё потребовать от Зацепы.

– А теперь скажи: «Я никогда не буду ругать Костю».

– Я никогда не буду ругать Костю.

Зацепа повторял слова механически, послушно, и это начинало приедаться.

– Нет, скажи так: «Я никогда не буду ругать нашего дорогого Костю».

– Я никогда не буду ругать дорогого Костю, – покорно, безразличным тоном повторил Зацепа.

Наконец Косте это наскучило. Да и тётя Настя как раз появилась: внесла довольного, красного, распаренного Гришку. Развернула его из одеяла, уложила на постель и стала готовить к ванне Костю.

Ганшину давно до смерти хотелось попросить у Кости одну вещь, но он всё не решался. Два дня назад Изабелла принесла из поселковой библиотеки стопку книг: все были давно читанные, детские. «Таинственный остров» Костя раньше читал, он достался Поливанову. А Костя захватил толстенькую книгу в серо-голубой обложке: на ней был изображён какой-то необычный тупоносый самолёт с гусеницами, как у танка, под крыльями.

– Костя, пока тебя моют, «Истребитель два зет» дай почитать, – попросил противным самому себе, заискивающим голосом Ганшин. – Я верну.

– Ладно, держи, – великодушно согласился Костя и вынул из-под матраца книгу. – Учти, с тебя пятьдесят щелбанов, – добавил он небрежно.

Севка поспешно согласился, и теперь перелистывал книгу, вдыхая аромат типографской краски, клея и бумаги. В книге описывалось, как на московском аэродроме была найдена оброненная кем-то записная книжка с химическими формулами. Замечательный учёный Лебедев по просьбе Наркомвнудела попытался разобраться в ней и едва не стал жертвой шпиона по кличке Штопаный Нос. Этот Штопаный Нос уничтожал наших людей, давя кнопку на бумажнике и выпуская струю отравляющего газа…

«Пумпель подошёл к портрету и нажал рычаг, скрытый за оконной портьерой, – читал Ганшин, забыв про всё вокруг, с колотящимся сердцем. – Портрет отодвинулся в сторону, обнажив стену. Второй нажим на рычаг – и кусок стены приоткрылся, обнаружив замаскированный несгораемый шкаф. Маленьким ключом Пумпель открыл тяжёлую дверцу и вынул из шкафа чёрную шёлковую папку…»

– Сева, гони книгу, – прервал его Костя, которого уже принесли из ванной.

– Костенька, ну до главы, ну ещё немножко, – попросил Ганшин.

– Дочитал, как Лебедева в плен захватили? – спросил Костя. – У экватора посадили на воду аэролодку, когда он на Южный полюс летел, и в фашистскую подводную лабораторию…

– Не рассказывай! – взмолился Ганшин, не отрывая глаз от книги. – Сейчас… Уже война началась.

«– Что вы скажете, генерал, о пирожках с двойной начинкой профессора Мерца? – читал, летя по строчкам, Ганшин.

– Бомба этой системы тройного действия. Взрываясь, разрушает здания и поражает осколками насмерть. Уцелевшие получают хорошую порцию удушливого газа и тоже гибнут…»

Оглядка на Костю… Ещё страничка, ещё одна! Слава богу, Костя пододвинулся к Гришке и стал играть с ним в шахматы. Как сквозь туманную пелену долетали до Ганшина слова:

– Э-э! Ты уже пошёл.

– Нет, не пошёл.

– Да ты коня тронул.

– Тронул, но не отпустил.

«Казалось, что с лица Бенедетто упала маска и под ней оказалась оскаленная пасть зверя с торчащими клыками. Фашист захлебнулся злобой…»

Мирово написано! Жаль, Гришка скоро получит мат…

– А почему Урландо назвал истребитель «два зет», дошло? – спросил Костя, отбирая книгу.

– Да я же не дочитал, – сказал Ганшин.

– Ну и лопух. Я сразу догадался. Это был фашистский секрет. Напиши иностранную букву Z, а поперёк другое Z – получится фашистский знак.

Здорово! Всё-таки у Кости не голова, а Дворец Советов, как Юрка Гуль говорит.

Пришла тётя Настя и стала отвязывать Ганшина – сейчас его в ванную понесут. А книгу уже хочет перехватить Жаба, выпрашивает подобострастно.

– Ишь какой жирный, может, я сам буду читать, – обрезает его Костя.

– Костенька, ну за пятьдесят щелбанов…

– Держи карман шире.

– Ну за сто!

– Ладно, за двести до обеда, – соглашается Костя.

У Жабы счёт щелбанов, которые он задолжал Косте, подходит к тысяче, так что ему всё равно – сотней больше, сотней меньше. Костя передаёт книгу ему, а Ганшин, обхватив одной рукой шею тёти Насти, поддерживающей его снизу под гипсовую кроватку, едет на ней мыться.

Моют ребят в комнатке с окном, до половины замазанным грязными белилами. На края большой ванны во всю её длину настилаются три широкие доски. У стенки стоит топчан, покрытый чистой простынёй, – там раздеваться. Рядом, на двух табуретках, – таз с холодной водой и ведёрко с кипятком. Пар поднимается над ведёрком.

Гипсовую кроватку тётя Настя прислонила к стене, сняла с Ганшина нижнюю рубаху и бережно перенесла его на мокрые, скользкие доски над ванной. Она смешала воду в большом кувшине, намылила мочалку и стала с усердием тереть ему грудь, живот и ноги, больную – тихо, осторожно. Голову полагалось мыть самому, совали в руки серый обмылок. Если в глаза попадёт – чтоб не плакал, не маленький.

Тётя Настя тёрла его мочалкой, а сама добродушно приговаривала: «Мокни, мокни, волчий хвост…» Потом командовала: «На живот!» – и, повернувшись здоровым боком, Ганшин подставлял спину. Она мылила спину, бока и вдруг окатывала щедро прохладной водой из кувшина, так что Севка вскрикивал от неожиданности. А она, смеясь, слегка пришлёпывала его широкой ладонью по мягкому месту и говорила, довольная: «Ну вот, аж скрипишь весь…»

Теперь с ванных досок на топчан, в полотенце, потом в едва лезущую через голову чистую рубаху, наконец снова в гипсовую кроватку и на сильных, надёжных руках домой, в палатную постель, с блаженным чувством свежести и обновления.

В палате всё было по-прежнему. Принесли Ганшина, унесли Поливанова, вымыли Поливанова – унесли Жабу. Костя всё ещё играл в шахматы на щелбаны с Гришкой.

– Вот что, – сказал он, подняв голову от доски, стоявшей между сдвинутыми кроватями, – давайте условимся: кто проиграл тысячу щелбанов, тот будет раб.

– Как это? – заинтересовался Игорь.

– А так. Пусть делает всё, что я велю. И чтобы не отпираться потом.

Мысль эта понравилась. Даже голосовать не стали. Всё равно Костя всех заголосует.

– Тебе, кажись, Жаба тоже щелбаны должен? – спросил Костя Поливанова.

– Да. Сто щелбанов.

– Так вот, отдай их мне. А я твои пятьдесят прощу. Жаба будет тогда мой раб.

Поливанов чувствовал, что Костя его надувает, но не ссориться же с ним? Ещё и «Истребитель два зет», может, даст почитать. Ганшин вон как его расхваливал…

Дело шло к обеду, когда появилась Евга с красным, воспалённым лицом, припудренным под глазами.

– Тише, рёбушки, к нам идёт орто-пе-ди-ческая сестра, – негромко, но чтобы услышали ребята, протянул Поливанов. Ганшин и Зацепа прыснули. Евга, наверное, тоже слышала краем уха, но виду не подала.

Она остановилась в ногах у Поливанова и молча, с поджатыми губами стала прилаживать ему вытяжение: поставила на шпильку в блоке катушку из-под ниток, обновила шнур и перекинула через катушку чистый мешочек с песком. И вдруг заинтересовалась средним пальцем Поливанова на здоровой ноге. Он и правда был какой-то подозрительный – красный и пухлый.

– Ай-ай-ай, – сказала она, нарушив молчание. – У тебя палец не болит?

– Болит немного и чешется, – согласился Игорь.

– Да ты обморозился! – с испугом воскликнула Евгения Францевна. – И когда это могло случиться? Наверное, как на рентген возили… Тут и гной!

Поливанов и правда вспомнил, что, когда, через день после Ганшина, его возили на рентген, он долго ждал в санях у крыльца, а нога выбилась из-под меха и сильно стыла. Он, кажется, задремал тогда и мороза почти не заметил.

– Так ведь и палец потерять недолго, – бурчала себе под нос Евгения Францевна. – Если кожа заинтересована, то ещё ничего, а если, не дай бог, заинтересованы мягкие ткани… Вам говорят-говорят, дети, надо лежать хорошо, тем более когда мороз сорок градусов. Если бы можно было раскрываться, то вам бы это разрешили, а если вам не разрешают, то значит, как говорится, нельзя…

Привычно, как заведённая, Евга говорила само собой разумеющиеся вещи. Пока она возилась с марлевой салфеткой, смачивала её рыбьим жиром и прилаживала на воспалённый палец, настроение её заметно поправилось.

– А он не отвалится? – испугался вдруг, вспомнив рассказы об обмороженных, Поливанов.

– Если не почернел, а только покраснел – должен остаться на месте, – успокоила Евгения Францевна. – Теперь надо бинтовую повязку на всю ступню сделать. Держи, скатывай бинтик.

И она дала Поливанову старый, но хорошо выстиранный и высушенный бинт. Он привычно сунул один его конец под подбородок, зажав у груди, а другой стал скатывать двумя руками в тугую трубку. Этой науке в санатории были обучены все.

Евга заканчивала перевязку, когда в палату с ликующим криком въехал на тёте Насте вымытый Жаба.

– Ах, Жабину простыню не успели перевернуть, – захлопотала Евгения Францевна.

Чистое бельё давно уже экономили и через раз переворачивали простыни на другую сторону.

– Подождите, Настя, давайте мне ребёнка, я вам помогу.

Евга не совсем ловко приняла Жабу на руки. Она не рассчитала своих сил и повернулась так, что гипсовая кроватка описала в воздухе полукруг и задела об печку.

– Ой-ой-ой! – закричал Жаба что есть мочи. – Больно! – И, оглянувшись на ребят, заголосил ещё сильнее.

Евгения Францевна залилась краской.

– Вася! Что с тобой? Я ведь, кажется, только слегка тебя задела.

– Слегка! Ещё как ударили! – хныкал Жаба.

Евгения Францевна стояла растерянно с Жабой на руках у перестилаемой Настей постели.

– Ну, герой, замолчи, – вступилась тётя Настя. – Что губы-то развесил? Губернатор проедет – раздавит.

Все прыснули, Жаба нехотя улыбнулся, а Евгения Францевна оправилась наконец от смущения.

Едва взрослые вышли за дверь, как ребята стали обсуждать случившееся.

– Здорово она тебя головой об печку! – заметил Костя.

Жаба был горд, все смотрели на него.

– У-у, немка поганая, – сказал Жаба, потирая плечо. – Может, её, ребята, к нам заслали шпионить?

– А зачем?

Рассудительный Поливанов отверг это предположение.

– Чтобы всех поубивать, – не растерялся Жаба.

– Ну да, – не согласился с ним Ганшин. – Может, она в госпитале у раненых выведывает, а у нас так – для отводу глаз. Кто-нибудь растрепет про фронт, а она всё запишет. Болтун – находка для шпиона, – прибавил он фразу, вычитанную в «Пионерке».

Это показалось убедительным.

Но Костя неожиданно сказал:

– Есть болтуны, а есть дураки. Вот наш Жаба – дурачок.

– Дурачок, да наш, а она фашистка!

Это развеселило Костю, и он объявил, что отныне палата номер семь объявляется страной Дурландией. В ней будут жить дурландцы, а править Дурландией, так уж и быть, согласен он сам. Тем более что у него есть уже и свой раб – Жаба, который должен ему тысячу щелбанов.

Пока в седьмой палате происходили все эти события, Изабелла Витальевна, проводившая уроки у девочек и сильно уставшая, выбрала тихую минуту и пристроилась у стола в дежурке. Она решила не заходить сейчас к мальчикам, а до обеда написать несколько давно откладываемых писем.

«Многоуважаемая Антонина Дмитриевна! – писала она в Саратов матери Ганшина. – Получила от Вас письмо, где Вы волнуетесь о Севе. Можете быть совершенно спокойны. Было немного трудно при переездах с места на место. Но сейчас жизнь наладилась. Ребята живут дружно, подобрался хороший, боевой коллектив. С учёбой тоже всё обстоит неплохо. Сева пока немного ленится, но у него есть успехи и по чтению, и по арифметике. Кормят вполне сносно, и Сева к тому же получает дополнительное питание, как Вы просили. Яйца в деревне 2 р. за штуку, масло сливочное 80 р. кг. Из денег, что Вы прислали, осталось чуть больше ста рублей, и сегодня перевод на 200, итого 300. В деревне можно купить ещё мёда, но мёд ребятам и так дают к чаю. Желаю Вам и всем нам к Новому году разгрома немецко-фашистских оккупантов и скорейшего конца войны!»

Изрядно послужившее старое перо-вставочка на красной облезлой ученической ручке брызгало чернилами и оставляло кляксы. Изабелла вздохнула, свернула лист треугольником, надписала адрес и принялась за следующее письмо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю