Текст книги "Старая девочка"
Автор книги: Владимир Шаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Данное вступление Берг прослушал в полудреме и, кажется, не особенно понял, во всяком случае, никакой радости по поводу возможного освобождения не выразил. Впрочем, Ерошкину было на это наплевать, он просто отбывал номер и единственное, чего хотел, – скорее покончить с допросом и пойти домой спать. В том же духе, что и с другими, только безбожно все сокращая и комкая, он рассказал Бергу то из жизни Иосифа и Веры, что он знать не мог, потом, быстро перескочив, стал говорить, как жила Вера после ареста и гибели Иосифа, и вот, когда Ерошкин добрался до детских колоний, куда были отправлены Верины дочки, и до нее самой, носящейся между Москвой, Ярославлем и Грозным, пытаясь их вызволить, он вдруг обнаружил, что Берг больше не спит и что—то недовольно, и – как тогда сокамерникам, бессвязно – бормочет.
Обращать на это внимание он не стал, в случае чего всегда можно было позвать конвой, так что Ерошкин продолжал и даже успел рассказать о том, что Вера повернула и, пользуясь дневником, стала уходить назад. Ему оставалось только сказать, чем все это может обернуться для партии и революции, и снова попросить у Берга помощи; но возможности для этого больше не было никакой. Берг теперь, ни на минуту не затихая, что—то злобно орал своим беззубым ртом, размахивал руками, плевался. Ерошкин уже давно держал палец на звонке для вызова охраны, и все—таки что—то его останавливало. Он никак не мог понять, из—за чего Берг негодует, а тот, словно правда была на этот раз на его стороне, все кричал, все распалялся и распалялся. Неожиданно, словно ненависти в нем накопилось так много, что он больше не мог усидеть, Берг вскочил со стула, Ерошкин инстинктивно сжался, но он не бросился на него, наоборот, будто даже о нем забыл и просто принялся бегать из угла в угол. Потом и бега ему сделалось мало, и он, по—прежнему злобно матерясь, стал искать глазами по сторонам, чем бы еще себя подогреть. Ерошкин, будто так и надо, следил за ним, поворачивая голову, как паяц. Не знаю, почему, он и боялся, и чувствовал, что не прав, но, главное, искренне пытался понять, что говорит Берг, что он от него хочет. Сейчас ему даже мысли не приходило позвать конвой.
Это продолжалось довольно долго, во всяком случае, так позже казалось самому Ерошкину, и все потому, что речь Берга была совершенно бессвязна. Ерошкин все делал, чтобы его понять, но это у него никак не получалось, и он нервничал больше и больше. Он буквально не мог отвести от Берга глаз и позже говорил Смирнову, что тот вдруг сделался коряв и по—настоящему величествен. Ерошкин теперь все чаще ловил себя на том, что, пока Берг говорит, он, Ерошкин, не помнит, что он следователь, а Берг подследственный, больше того, не хочет этого помнить; он чувствовал, что в этом и есть суть, чувствовал, что, как только он окончательно это забудет, сделается подследственным, – он сразу же поймет, чту с таким напором ему кричат. Ерошкин на все был готов, ему ничего не было сейчас жаль, он хотел одного: понять Берга, и сам, добровольно, как мог торопил этот переворот. Интуиция его не обманывала. Едва они поменялись местами, едва сделались теми, кем тогда по правде каждый из них должен был быть, как речь Берга, будто Адаму язык птиц и зверей, стала ему открыта до последнего слова.
Потом Ерошкину приходило в голову, что, наверное, о том, чего требовал Берг, можно было догадаться и так, но только догадаться; здесь же он разом понял все четко и ясно. Берг требовал главного – информации, не этого ублюдочного, кастрированного пересказа, а каждой детали, каждой мелочи; абсолютно все, что знал Ерошкин, ему нужно и на ощупь, и цвет, и запах. Только тогда, кричал он ему, он сможет им помочь.
Сейчас они влипли в мерзкую, гнусную историю: ему, Бергу, давно, еще до брака Веры с Иосифом, было ясно, что с ней не все просто, что ее не надо попусту трогать. А они, мудаки, не удержались, им море по колено, и вот сейчас на ровном месте просрут революцию. “Педерасты, придурки, импотенты херовы, – орал он Ерошкину, – толком ничего сделать не можете, только рушите все под корень”. Сейчас он буквально заходился в крике, похоже, он наконец понял, кто во всем виноват, и теперь стоял прямо над Ерошкиным, открывая и закрывая свою огромную пасть.
Ерошкину во что бы то ни стало надо было сказать ему, что больше он не будет таиться, расскажет Бергу все, что ему известно по этому делу, расскажет до последней мелочи, но он боялся, что Берг не даст ему этого, что он больше не станет его слушать, потому что поставил на нем крест. Он боялся и за себя, и за революцию; сейчас он был убежден, что помочь им может не Пушкарев, не Корневский, а один Берг, и страшился, что тот, обезумев от собственного ора, сделает что—нибудь непоправимое. Ища выход, он лихорадочно перебирал варианты. Наконец ему стало казаться, что все дело в нем, в Ерошкине, пока Берг не сломал его; пока в нем осталась хотя бы капля памяти, что следователь он, а Берг – подследственный, Берг не сможет ему верить и, значит, слушать не станет. Не зная, что делать, не зная, как сделать так, чтобы Берг понял, что что бы ни было дальше, он, Ерошкин, будет говорить ему одну только правду, всю правду, верить можно каждому его слову, он вдруг от напряжения заплакал. И тогда Берг остановился.
Он перестал на него кричать, перестал бегать из угла в угол и, словно для страховки, прислонился к двери. Впрочем, это могла быть простая случайность, вряд ли Бергу тогда могло прийти в голову, что Ерошкин попытается бежать. Так он стоял минут десять; Ерошкин все еще размазывал по лицу слезы, боясь, что Берг успокоился ненадолго, а тот молча стоял у двери и чего—то ждал. Потом Ерошкин заговорил. В ту ночь он давал показания ровно десять часов, то есть почти до обеда следующего дня, и навсегда запомнил, что не было ни чувства тревоги, ни усталости, вообще ничего плохого. Все неприятности забылись, как будто их никогда не было, осталось только ощущение, что на этот раз все хорошо, правильно, все точно так, как и должно быть. Все эти десять часов Берг слушал его до крайности внимательно, лишь иногда, если что—то не понимал, перебивал вопросами да время от времени коротко матерился. Впрочем, Ерошкин видел, что обращать на это внимания не нужно.
К вечеру Берг стал быстро сдавать, слушал уже не так внимательно и скоро, сам это заметив, сказал: “На сегодня все. Теперь мне надо отдохнуть и обдумать то, что я от вас узнал. Сокамерники меня бьют, и поэтому для пользы дела лучше меня перевести в одиночку. Впрочем, я ваших правил не знаю”. Ерошкин хотел ему сказать, что, естественно, он его переведет в другую камеру. Но Берг не остановился и продолжал: “Не позднее чем завтра утром вам надо пойти и поговорить со своим начальством. Можете сказать, что пока я ничего определенного обещать не могу. Произошла самая настоящая катастрофа, еще хуже то, что и последствия ее крайне запущены. Год, что Вера без помех шла назад, – срок огромный. Найти способ убедить ее повернуть будет теперь очень нелегко. Все это предисловие, а посылаю вас к начальству я совсем по другому поводу. Вы скажете, что конкретно с вас я буду снимать показания еще четыре, может быть, пять дней, а потом для самостоятельного изучения мне надо будет получить протоколы допросов всех, кто проходит по данному делу. Кроме того, я сам и независимо от вас должен буду допросить тех людей, которые еще не допрошены, но тоже играли ту или иную роль в Вериной жизни. Особенно меня интересует жена Нафтали Тася, доносы которой, как я понимаю, были вашим главным источником о жизни Веры и Иосифа в Грозном. Мне надо, чтобы ее доставили в Москву и она всегда была у меня под рукой. Я с ней буду говорить очень долго. Я понимаю, – продолжал Берг, – что, несмотря на добрую волю, которую я хорошо вижу, сами вы эти вопросы решить не в состоянии. Однако можете передать тем, с кем будете разговаривать, если все это не будет решено положительно, я в этом деле, – закончил Берг, – никакого участия больше принимать не стану. Вот и все, – добавил он, улыбнувшись, – а теперь вызывайте конвой”.
Когда Берга увели и Ерошкин остался в кабинете один, он понял, что первое, что он должен сделать, это спокойно обдумать то, что между ним и Бергом сегодня произошло. Преображение Берга своей стремительностью, да и не только ею, походило на чудо, оно сразу же изменило весь расклад Вериного дела, и смысл этого изменения Ерошкину пока еще не был ясен. Ему даже не было понятно, должен он вообще пытаться в этом разобраться или так и надо принять это как чудо и отойти в сторону. Все, что касалось Веры, в самом деле давно уже представлялось ему почти безнадежным. Как и Берг, он считал, что болезнь чересчур запущена и помочь ничем нельзя. Разве что сама Вера одумается и повернет назад; если же нет, чем бы они себя ни тешили – им конец. Иногда, может быть, сильнее всего после допросов Димы Пушкарева и особенно Корневского, надежда в нем просыпалась, но ненадолго, вообще же и он, и Смирнов были убеждены, что лучшее, что органы теперь могут сделать, – это не трогать Веру и молиться, чтобы она повернула.
Думая обо всем этом, он ни минуты не сомневался, что завтра с утра пойдет к Смирнову, расскажет ему, что было сегодня, и постарается умолить выполнить требования Берга, включая и право самому допрашивать подследственных. Он прекрасно понимал, что на такое серьезнейшее нарушение порядка дознания не только он, но и Смирнов сам дать санкцию не сможет; оставалось лишь надеяться, что влияния Смирнова на Коллегию и на их наркома Ежова на этот раз хватит. Дело считалось таким важным, а с другой стороны, странным, что Ерошкин надеялся, что Ежов разрешит то, что просил Берг, но до конца уверенным не был. Здесь везде, где только можно, надо было по десять раз подстраховываться, даже со Смирновым могли возникнуть сложности.
Правда, как подойти к Смирнову, Ерошкин знал. Ведь еще вчера он считал, что допрос Берга – пустая трата времени, и если бы не хваленая смирновская интуиция, если бы не фактический его приказ довести все с Бергом до конца, ничего бы этого не было. То есть и вправду отцом и матерью сегодняшнего успеха был Смирнов, и Ерошкин рассчитывал, что, если в нужный момент он это подчеркнет, Смирнов станет действовать с максимальным рвением. Пока больше надеяться ему было не на что. Ерошкин еще час провел в своем кабинете, выстраивая и по многу раз проигрывая каждый кусок завтрашнего разговора со Смирновым, потом понял, что разговор уже и так достаточно хорош и сейчас для его успеха куда важнее не шлифовать фразу за фразой, а пойти домой выспаться.
Он вышел с Лубянки, но садиться в свой третий номер трамвая не стал, а, как и два дня назад, дошел до бульварного кольца и там повернул в сторону Яузы. Это были места, которые он любил, те места, что Вера поминала почти на каждой странице своего дневника: здесь проходила едва ли не половина ее свиданий, и сейчас, после сегодняшнего допроса Берга, ему вдруг показалось, что он должен сюда пойти. Он не знал – для чего; к мистике он всегда был равнодушен и решил, что так и так перед сном ему полезно пройтись. Он гулял по Яузскому бульвару больше часа, сидел на той скамейке, на которой Берг любил сидеть с Верой, ничего особенного за это время не произошло, но теперь он окончательно убедился, что Берг – единственный, кто может им помочь.
На следующий день ровно к девяти часам утра Ерошкин был в Управлении. Он отлично выспался, первый раз за всю неделю, был бодр, пожалуй что и весел. У Смирнова на этот час не было назначено никаких срочных дел, и принять Ерошкина он согласился сразу же. Это был добрый знак, и Ерошкин даже подумал, что к двенадцати часам, когда должны привести Берга, он уже сможет доложить тому, что сказал Смирнов. К сожалению, разговор с самим Смирновым Ерошкин провел далеко не так хорошо, как рассчитывал. То ли он чересчур тщательно готовился, ему вообще лучше удавались импровизации, и перегорел, то ли его сбило, что, когда он вошел, Смирнов был не один: с ним за чаем сидел другой заместитель Ежова, Гагулия. Гагулия прослушал только начало, ничего важного, потом ушел, но Ерошкин уже нервничал и правильно подчеркнуть роль Смирнова явно не сумел. Все—таки Смирнов в конце концов согласился, что необходимо использовать этот шанс, и обещал в течение недели переговорить с Ежовым. Своим энтузиазмом Ерошкин, однако, заразить его не смог. Наоборот, Смирнов посоветовал ему, пока не станет ясен исход разговора с Ежовым, вообще не вызывать Берга. Впрочем, на этом он не настаивал.
Ерошкин рекомендацией Смирнова пренебрег, и в двенадцать часов, как и было договорено, Берг был в его кабинете. Когда конвой ушел, они оба, словно застеснявшись того, что предстояло, обменялись несколькими ничего не значащими фразами, потом Ерошкин передал Бергу свой разговор со Смирновым, добавив, что шансов на успех вряд ли больше половины. Он еще что—то хотел сказать по этому поводу и тут увидел, что Берг давно уже готов его допрашивать и ждет. Это было, как на вокзале, Ерошкин засуетился, потом вдруг, испугавшись, что вот Берг уже сел, а он нет, и как бы вообще поезд не ушел без него, совсем запутался; слава Богу, Берг наконец его окликнул и позвал к себе.
С этого дня и примерно на месяц, когда Берг сам и совершенно добровольно отказался вести допросы, нити следствия полностью были у него в руках. Хотя позже он сделал все, чтобы и органы, и привлекавшиеся по этому делу видели в нем лишь одного из тех, кто когда—то был влюблен в Веру, рядового ее поклонника; ни Ерошкин, ни остальные не заблуждались насчет того, что дело Веры, как бы оно ни завершилось, до конца во многом будет идти по сценарию, разработанному Бергом. Тот свой месяц он распределил так: первые пять дней, как собирался, посвятил допросу Ерошкина, он допрашивал его по десять часов подряд, не давая ни минуты отдыха, и закончил только тогда, когда и Ерошкин вдруг понял, что он совсем пуст и чист, в нем не осталось и капли того, что могло бы Берга заинтересовать. Это было совершенно блаженное ощущение, и Ерошкин тогда подумал, что, наверное, так же себя чувствует и едва родившийся, еще ни разу не успевший согрешить младенец.
На третий день этих допросов Смирнов вручил Ерошкину подписанное Ежовым распоряжение с требованием при ведении следственных мероприятий по делу Веры оказывать Бергу неограниченное содействие. Берг получил фактический карт—бланш, как раз то, чего они добивались, но Смирнов был мрачен, и Ерошкин постарался ничем не выдать своей радости. Пять дней, пока допрашивали его самого, Ерошкин был убежден, что следующий черед Таси, которая уже была привезена из Грозного и которую Ерошкин для удобства даже поместил в том же блоке, где содержался Берг, но после него тот решил сделать в допросах перерыв. Он лишь попросил принести ему в камеру все следственные материалы, добытые группой Смирнова. Ерошкин, кстати, предложил тогда уступить Бергу свой кабинет, но получил мягкий отказ. Вообще, закончив допрашивать Ерошкина, он сразу же сделался с ним терпим и внимателен. Вот и сейчас он заявил, что очень благодарен Ерошкину, хорошо понимает, какая это жертва, однако в камере ему достаточно удобно. Ерошкин для порядка спросил его, на сколько дней ему нужны протоколы. Берг ответил, что примерно на две недели, и легко в этот срок уложился, вернув все на сутки раньше.
Затем Берг дал себе день отдыха. Если в первую неделю после того, как его перевели в одиночку, он прямо на глазах оправлялся, то теперь снова стал быстро сдавать. Совсем слабый от постоянных избиений и двух лет тюрьмы, он, конечно, не мог работать изо дня в день по пятнадцать—двадцать часов. Ерошкин уже не раз собирался ему сказать, что, если он свалится, на пользу это никому не пойдет, но все не решался и теперь был рад, что Берг сам понял, что день отдыха он себе позволить может.
Вслед за этим Берг приступил к допросам Таси. Он допрашивал ее еще интенсивнее, чем Ерошкина, и теперь тот боялся за обоих. Он очень ценил Тасины донесения, считал ее одним из лучших информаторов, работавших на органы, и страшился, что Берг может не рассчитать и ее сломать. Впрочем, опасался он зря, пятнадцать дней непрерывных допросов Тася выдержала сравнительно легко, и Берг сказал ему, что показаниями жены Эсамова он полностью удовлетворен, они ему дали даже больше, чем он надеялся. Потом он сказал, что ему понадобится два дня, чтобы свести все, что он узнал, в единую картину, и тогда он будет готов встретиться с ним, а также со Смирновым и представить, правда, пока в самом общем виде, план мероприятий, касающихся Веры. Он добавил, что и сейчас успех представляется ему до крайности сомнительным, но он уверен, что это лучшее из того, что можно предложить. Все тут в руках Божьих, подвел он итог. Ерошкин, естественно, без последней фразы, поспешил передать слова Берга Смирнову, но тот и на сей раз не выказал никакой радости и только в конце разговора, будто слышал Берга, сказал: “Никто здесь ничего сделать не сможет – ни органы, ни ваш Берг, вообще никто, разве что им Господь поможет”.
Десять лет назад, когда Ерошкин пришел в органы, он твердо верил, что и сделать, и исправить можно все, была бы готовность работать, человек вообще создан природой так, что, если надо, сотворит любое чудо. Но за последний год (пожалуй, это совпало или даже предшествовало тому, что его включили в группу, расследующую дело Веры) Ерошкин почувствовал, что начал уставать, и теперь, разговаривая со Смирновым, видел, что, похоже, и он проделал тот же путь, только раньше встал на него. Глядя на Смирнова, ему сейчас пришло в голову, что, может быть, десять лет и есть срок, который человек способен по—настоящему отработать в органах, а дальше его надо не повышать, наоборот, списывать в тираж. Он подумал, что при случае порасспросит и других старых чекистов, и, если вдруг окажется, что десять лет – в самом деле граница, он уйдет и займется чем—нибудь другим.
Оставшиеся два дня Ерошкин был печален и ни за что толком взяться не мог. На эти числа у него были назначены допросы Соловьева, человека, которого Вера любила, пожалуй, не меньше, чем Диму Пушкарева; это была другая их козырная карта, потому что Вера в самом деле могла возвращаться именно к нему, но Ерошкин, не проговорив с ним и часа, понял, что все это пустое, и отправил Соловьева обратно в камеру. Тем не менее, когда конвой привел к нему в кабинет, где уже был и Смирнов, бодрого, даже как будто веселого Берга, он повеселел и сам.
Когда все уселись, Берг достал папку со своими выписками и сказал, что он хотел бы, чтобы сегодня они работали следующим образом. Он будет им зачитывать выдержки из донесений Таси или из снятых с нее показаний, причем для краткости и экономии времени станет указывать сначала две цифры: номер тома и номер страницы, потом последует параллельный текст, как бы ключ для понимания того, что говорила Вера, а дальше, если будет необходимость, он даст ко всему этому дополнительные комментарии. Смирнов кивнул в знак согласия, но Берг, похоже, этого уже не видел; открыв папку, он перебирал свои записи и, шевеля губами, что—то беззвучно зачитывал. Так продолжалось несколько минут, и вдруг звук появился.
“Вот, например, – начал он, – том один, страница пятнадцать. Тася сообщает, что во время всех их застолий и даже когда они выезжали на шашлыки, Вера настаивала, чтобы первый тост всегда поднимался за товарища Сталина. Было очевидно, что Иосифу Бергу это неприятно, и другим это, похоже, тоже не очень нравилось, тем не менее Вера умела добиться своего – это делалось”. Тут он откашлялся и, к изумлению Ерошкина, вдруг ни с того ни с сего запел. У него был красивый глубокий голос, но из—за отсутствия зубов на некоторых звуках он начинал шепелявить и тогда сбивался. Подобное пение Ерошкин уже слышал. Ровно три года назад несколько раввинов проходило по делу сионистского центра, которое он вел. Готовясь, ему тогда пришлось чуть ли не месяц ходить на службу в московскую хоральную синагогу, так что он знал, что оно называется “канторским”. Но сейчас все это было неважно, с тоской Ерошкин думал о том, что за последний месяц он напрочь забыл, что Берг – настоящий сумасшедший. И вот он, Ерошкин, сумел добиться, чтобы в руки этого безумца передали важнейшее государственное дело. Ясно, что и он такой же сумасшедший, как Берг, если не хуже. Он знал, что с ним кончено, но еще больше ему было стыдно перед Смирновым, он понимал, как жестоко его подставил. Не зная, что делать, Ерошкин посмотрел на Смирнова и на этот раз поразился еще больше. Тот сидел, полузакрыв глаза, и с видимым удовольствием слушал пение Берга. Похоже, он решил, что это нечто вроде оперы, которую страстно любил.
Дальше так и пошло: Берг называл свои две цифры – том и страница – и зачитывал, например, что, когда Иосиф был уже расстрелян и Вера, отчаявшись вернуть детей, грязная и нечесаная, вся в язвах, струпьях, какой—то коросте, сидела одна в своей грозненской квартире и, похоже, ждала одного – когда умрет, они по инициативе Нафтали повезли ее на день в горы. Тася тоже думала, что в горах Вера немного отойдет, но она до вечера так и просидела молча на голой земле, и никто из них тоже тогда не осмелился сказать ей ни слова.
3, 24: Они, Тася и Нафтали, зашли к Вере 11 сентября и спросили, что они могли бы ей сделать, Вера же им на это ответила, что ей ничего не надо, ничего, кроме смерти, она не хочет. Тася тогда ей сказала, что невиновных у нас не сажают и лучше бы ей заново перебрать и свою жизнь, и Иосифа, подумать, чем она может помочь органам. Иосифа она теперь, конечно, вряд ли спасет, но к ней отношение станет другим, не исключено, что и детей ей вернут. А так кто ей, жене врага народа, доверит их воспитывать? Кем она их вырастит? 3, 41: Через день после ареста мужа Вера говорила, что Сталин – земной бог, что больше никакого бога в ее мире нет. Он один вездесущ и всемогущ. Но бог этот от нее отступился, отдал в руки сатане.
Тася спросила ее тогда, кто же такой сатана, и Вера ей ответила: “Неужели ты не понимаешь? Конечно – органы, это они оклеветали меня перед Сталиным, отняли мужа, детей, покрыли тело коростой. Но им и этого мало, они даже умереть мне и то не дают. И самое страшное, что Сталин все это знает, но остановить их не хочет”. В другой раз она в присутствии ее, Таси, Нафтали и их общего друга, врача горбольницы Саутина, принялась говорить, что Сталин ее предал, отдал в руки преступников и убийц, но она и сейчас только о нем одном думает, только на него уповает. Нафтали тогда ей мягко заметил, что если все на самом деле так, как она говорит, и действительно произошла ошибка, ей надо написать Сталину письмо. На органы тоже есть управа. Вера же в ответ зарыдала, стала кричать, что они никакие ей не друзья, никогда друзьями не были, что они ее ненавидят, презирают, специально выбирают место, чтобы ударить побольней, а потом ни к селу ни к городу – что Сталин за то, что они ее предали, им еще отомстит.
Когда она немного успокоилась, Саутин стал упрекать Веру: “Как ты вообще можешь так говорить о Сталине, кто ты такая, чтобы так о нем говорить? Можно подумать, что ты ему ровня. Неужели ты не понимаешь, что одного этого, я уже не говорю о твоих обвинениях, что он окружил себя убийцами, достаточно, чтобы стереть тебя в порошок, а ты еще утверждаешь, что ни в чем не виновата. Только подумай, – продолжал Саутин, – ведь говоря, что он судит неправедно, ты каждым своим словом настаиваешь, что он не имеет права быть нашим вождем, что он самозванец и злодей, доверху набивший тюрьмы невиновными”.
Но Вера слушать Саутина не захотела, снова стала кричать, что вот у них все в порядке, они радуются жизни, им хорошо, к ней же в них нет и капли жалости. Как будто она не потеряла всего, они упрекают ее за то, что она не так говорит о Сталине, не так об органах. Но разве они плохо знают ее и Иосифа, разве не видят, что они ни в чем не виновны? Она долго еще это и подобное кричала, а потом, будто обо всех, кто был в комнате, забыла, встала на колени и принялась вопрошать Сталина. Они тогда даже подумали, что она от своих бед просто сошла с ума. Наверное, с полчаса она то молилась Сталину, просила его смилостивиться и ей помочь, то, наоборот, требовала, чтобы он признал, что ни она, ни Иосиф ни в чем не повинны и суд, которым он осудил их и отдал в руки органов, был неправедным. Потом запал в ней кончился, она снова стала плакать и только изредка спрашивала, говорила Сталину, что даже если она грешна перед ним, разве она могла нанести ему хоть какой—нибудь вред, кто она, почему он вообще о ней вспомнил. Если же он все—таки помнит о ней, то почему не для того, чтобы ее помиловать и простить.
В другой раз, когда она тоже начала обвинять Сталина во всех своих несчастьях (было это в присутствии Нафтали, главного госарбитра Чечни Томкина, и ее, Таси), Томкин ей сказал: “Вот ты, Вера, утверждаешь, что абсолютно чиста перед Сталиным. Но разве ты вообще можешь судить об этом, можешь судить о том, что он делает правильно, а что неправильно? Ты же ничего не знаешь, ни о чем не имеешь понятия. Может быть, вообще то, что кажется тебе злом, на самом деле огромное счастье; может быть, он тебе даже завтра все вернет, и Иосифа тоже, а кроме того, еще много—много чего добавит. Возможно, твои страдания необходимы партии, народу, плохо тебе одной, но это предотвратит кучу самых разных бедствий, то есть ты должна не плакаться о своих несчастьях, а ликовать, что именно тебя избрали на это служение. Но Вера и его не захотела слушать, снова стала кричать, что они все ею гнушаются, презирают, теперь же решили еще поглумиться.
20, 11: Саутин, Нафтали, Томкин и она, Тася, зашли к Вере на пять минут, чтобы занести немного еды. Так она ничего не ела, и они боялись, что она просто умрет с голоду. Но Вера, едва увидев их, снова стала утверждать, что все ею гнушаются и что, когда она идет по улице, нет ни одного, кто не плюнул бы ей вслед, а потом заявила, что будет судиться со Сталиным, что она не боится суда с ним, кто бы ни был судьей. Дальше она стала тыкать в них пальцем и кричать, что они – ее бывшие друзья, и есть неправедные судьи, все зло из—за них. Вот она вся в язвах, в коросте, ей скоро умирать, и уже по одному этому она бы никогда не стала перед ними врать. Сам Сталин, когда наконец ее выслушает, признает, что правота за ней; каково же тогда будет им, которые называют себя ее друзьями. На это Томкин ей сказал, что если она так убеждена, что с ней поступили несправедливо, пускай напишет обо всем Сталину. На это Вера сказала, что уже много раз Сталину писала, но он ей не ответил и сатане не велел наконец оставить ее в покое, потом добавила, что Сталин отнял у нее последнюю надежду. Тут уж не выдержал Саутин, он стал кричать на Веру, что Сталин велик именно своим правосудием. Он никому не может принести вреда, если тот прав перед ним. Может ли он вообще быть нашим вождем, нами управлять, если ненавидит правду и карает невинных? Как ты вообще смеешь его укорять? Своими словами ты сама себя обвиняешь, сама подписываешь себе приговор. Пойми, это все не ерунда, не мелкий проступок, а настоящий бунт, настоящая контрреволюция. Ты просто—напросто отступница. Здесь он замолчал, и дальше с Верой стал говорить Нафтали. “Вера, – сказал он, – подумай сама, ведь Саутин говорит правду. Ты целый год нам объясняла, что Сталин бог, что он праведен и непогрешим, но так, как ты сегодня о нем говоришь, о боге говорить нельзя, только об обыкновенном человеке. Из твоих слов получается, что ты и умнее, и справедливее Сталина. Но тогда, значит, не он Бог, а ты, и после этого ты хочешь нам сказать, что ни в чем не виновата”. Здесь Вера снова стала плакать и говорить, что всегда верила и сейчас верит, что Сталин еще вмешается и восстановит правду, вернет все, и мужа, и детей, которых, оклеветав перед ним, у нее отняли. Она плакала и упрекала Тасю, других, что вот они приходят сюда, называют себя ее друзьями, а помочь ей не хотят. Никто не хочет ей помочь, и сама она не знает, как ей оправдаться перед Сталиным. Что бы она ни писала ему, разве он ей ответит. Если же вдруг случится чудо и он пришлет ей письмо, она в это все равно не поверит. Даже когда она пытается перед ним оправдаться, получается, что она упрекает его в том, что он покарал ее несправедливо. То есть она сама видит, что каждый день восстает против него и уже хотя бы этим виновата непоправимо. Но что же ей делать, как с ним говорить, если, раз сказав, что ты невиновен, сразу же делаешься виновным. Им тогда всем показалось, что Вера как будто начинает понимать и то, в чем ее вина, и то, насколько она велика. Что еще немного, и ей станет ясно, что она наказана справедливо и может требовать от Сталина не нового суда, а лишь милосердия, но это была иллюзия.
21, 3: Через неделю Вера снова кричала им, что она перед Сталиным ни в чем не согрешила, всегда была ему верна, никогда никуда не уклонялась. Ни одной страницы своих сказок она не написала, не подумав о том, понравится ему это или нет. Но теперь ее больше не обманешь, она видит, сколько вокруг страданий, сколько несчастных, несправедливо осужденных, а ему как будто все равно. “Посмотрите, – говорила она им, – оправдаться перед ним не может ни один, так что он равно губит и преступника и невиновного, всю страну он отдал энкаведешникам, этому сатанинскому племени, и нигде нет ничего, кроме беззакония. Если не он это допустил, то кто, – хватала она за руку Нафтали, – кто сделал так, что ему ни слова сказать, ни оправдаться перед ним невозможно?”
После этого куска из Тасиных донесений Берг снова довольно долго пел и, наконец, по—видимому, удовлетворенный собой, замолчал. Смирнов молчал тоже, и Ерошкин решил, что и ему, пожалуй, тоже лучше вперед не лезть. Пауза была не очень длинной, Берг отдышался и сказал: “Наверное, вам надо объяснить, что я пел?” – “Да, – сразу отозвался Смирнов, – хотя пели вы довольно неплохо, и я получил удовольствие”. На иронию, которая явно была в словах Смирнова, Берг не обратил никакого внимания и продолжал, обращаясь почему—то к одному Ерошкину. “Мой и Иосифа дед со стороны матери, – сказал он, – был на Западной Украине известным кантором. Последние годы жизни он провел в Бердичеве и очень много с нами занимался, особенно с Иосифом. Книгу Иова, куски из которой я сегодня пел, я и сейчас помню наизусть. Так вот, Иов – один из самых почитаемых праведников и у евреев, и у христиан. Но иногда этот праведник говорит такие вещи, что в средние века было немало попыток исключить его книгу из канона, то есть вычеркнуть его из праведников, наоборот, объявить еретиком и грешником. В Ветхом Завете и вправду никто столько не бунтует против Бога, не обвиняет его в несправедливости, а главное, никто не делает это так убедительно.


![Книга Ветеран и новобранец [старая орфография] автора Алексей Писемский](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-veteran-i-novobranec-staraya-orfografiya-272198.jpg)

![Книга Василиса прекрасная [Старая орфография] автора Народные сказки](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-vasilisa-prekrasnaya-staraya-orfografiya-252268.jpg)





















