355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Шаров » Старая девочка » Текст книги (страница 1)
Старая девочка
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:09

Текст книги "Старая девочка"


Автор книги: Владимир Шаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Владимир Шаров
Старая девочка

Памяти моей тети

Веры Сергеевны Отрадинской


Двадцатого мая тысяча девятьсот тридцать седьмого года мужа Веры Андреевны Радостиной – Иосифа Берга – отозвали с должности начальника Грознефти в Москву. В Кремле после двухчасового собеседования с Молотовым он был назначен директором строящегося Саратовского нефтеперерабатывающего завода и по важности этого объекта – одновременно – замнаркома нефтяной промышленности. Полной неожиданностью для него это не стало. Уже год речь о Саратове заходила всякий раз, как он по командировочным делам оказывался в Москве, но прежде Берг успешно уклонялся, в конце концов раньше он занимался совсем другим – сухой перегонкой дерева, по этой специальности окончил и университет в Мальме, нефть же возникла лишь потому, что сухая перегонка оказалась никому не нужна. Хотя за последние семь лет он построил два больших нефтеперерабатывающих завода в Куйбышеве и Астрахани, чуть ли не в полтора раза поднял добычу в Грозном, за что совсем недавно первый в отрасли получил орден Ленина, его по—прежнему тянуло в науку, этим он и отговаривался.

Спустя две недели после нового назначения Берга Вера Андреевна отправила в Ярославль, где теперь жили ее родители, трех дочерей, а сама не спеша стала заканчивать грозненские дела. Год назад она сделалась заведующей кафедрой русского языка местного пединститута и теперь должна была довести до выпуска своих первых дипломников. Была и еще пара крупных долгов, с которыми следовало рассчитаться; по этой причине с Иосифом они договорились, что она приедет в Саратов только в конце августа, когда детей надо будет определять в школу.

Эту долгую разлуку они оба приняли с пониманием. Первые три—четыре месяца в новой должности у Берга так и так должны были уйти на командировки по заводам—поставщикам, на то, чтобы войти в дело, и, как Иосиф сказал ей еще тогда, сразу после разговора с Молотовым, вряд ли до осени он проведет в Саратове больше недели, зато в Грозный уже в новом качестве он точно попадет несколько раз – и на представление нового начальника промыслов, и по дороге в Баку, и обратно из Баку в Саратов.

После отъезда Иосифа три семьи, с которыми они в Грозном сошлись теснее всего: Нафтали Эсамова, главного санитарного врача республики – его женой два года назад стала пухленькая миленькая Тася Кравец, Верина подруга и обожательница еще с гимназических лет; две другие – председателя арбитражного суда Томкина и заместителя Совнаркома Чечни Закутаева – поддерживали ее как могли. Несмотря на то, что она была очень занята, да и у остальных было немало своей работы, они виделись едва ли не через день, пили вино, веселились и с детьми и сами, играли в фанты, города, испорченный телефон – словом, во все игры, какие знали. Эти месяцы были у нее по—настоящему хорошими; она была счастлива, и когда потом, много лет спустя, думала о том лете, вообще о своем грозненском житье, ничего плохого вспомнить не могла. Наоборот, может быть, впервые за многие годы ей вдруг сделалось не просто легко жить, она чувствовала, что у нее есть надежнейшие тылы, везде рядом с ней хорошо, она окружена этим хорошим со всех сторон и может ничего не бояться.

Выпустив наконец дипломников, Вера, как и собиралась, на две недели поехала в горы к Эсамову. У его ведомства рядом с правительственным санаторием, но выше, уже совсем в горах, было несколько домиков для своих; один заняла она, другой Эсамов, и больше там тогда никого не было, лишь на воскресенье наезжала вся их компания.

Эсамов принадлежал к одному из самых влиятельных чеченских тейпов; кроме того, он был известным в республике поэтом, так что к его отлучкам, к тому, что он может, никого не предупредив, надолго вообще уехать из Грозного, относились спокойно. Помогало и то, что у Эсамова был подчиненный – разумный, практичный человек с той же фамилией, он был в курсе всех дел и легко, если возникала необходимость, замещал своего начальника. Берг, да и не он один, по сему поводу немало посмеивался над Нафтали, говорил, что и когда Эсамов в городе, делами целиком и полностью заправляет его двойник.

Судьба Эсамова даже по тем временам была довольно занятна. В семнадцатом году он служил взводным в шедшей на Петроград “Дикой дивизии”. До этого один из его предков был нукером у Шамиля, и, когда Шамиль сдался и был заключен мир, весь их род снялся с места и переселился в Турцию. Только перед самой смертью отец его вернулся обратно в Чечню. В войну с немцами Нафтали храбро сражался, получил солдатского Георгия; он был вполне лоялен, хотя отец его говорил, что вернулся в Чечню, чтобы мстить, что они – он и шесть его сыновей – возвращаются, чтобы вновь поднять Кавказ против русского царя. Но горы были замирены, воевать никто не хотел, это понял и отец, не завещав им на смертном одре ни мести, ни войны с Россией.

Земли их рода, после того как они перебрались в Турцию, по большей части были захвачены осетинами, и понадобилось немало времени и сил, чтобы их вернуть. Бесконечные стычки, засады, перестрелки, кровники, ищущие твоей жизни, необходимость всегда быть настороже и всегда быть готовым убивать – Нафтали умел это хорошо, но по природе он был человеком скорее мирным и, понимая, что междоусобица будет тянуться год за годом, что кровь рождает кровь, все чаще мечтал куда—нибудь уехать. Свое они вернули еще при жизни отца и постепенно начали становиться на ноги.

Занимались Эсамовы в основном земледелием, но разводили и коней. Старший брат Нафтали – сам он был в семье младшим – выучился этому делу в Аравии, оттуда привез лошадей, и здесь, в России, мечтал о настоящем конном заводе. В общем, они прижились, признали новый порядок настолько, что десятью годами позже, когда началась война с немцами, Нафтали с согласия семьи пошел на нее добровольцем, мечтал дослужиться до старшего офицера и получить дворянство. Он честно и хорошо воевал, но, несмотря на храбрость и многочисленные ранения, его обходили производством, и к семнадцатому году он понял, что так будет и дальше. К нему никто не относился плохо в батальоне, зная Нафтали в деле, его уважали, но все равно он был не свой. В сущности, это было понятно: по—русски он до сих пор говорил неважно, тесно ни с кем не сходился, наоборот, по возможности держался в стороне.

Однажды в Симбирске (это было уже весной семнадцатого года), где он долечивался в госпитале после очередного ранения, его разыскал один дальний родственник, тоже, как и он, потомок сподвижника Шамиля. После поражения имама его отец не ушел в Турцию, наоборот, поступил на русскую службу, крестился и получил дворянство. Выйдя в отставку, он здесь же, под Симбирском, купил себе порядочное имение. Сын его был уже в этой стране как дома. В его поместье Нафтали прожил почти два месяца, чуть ли не ежедневно ходил с хозяином на охоту – у того была отличная псарня. Нафтали и сам скоро полюбил “поле”, собак – вообще привязался к этим местам, не раз думал, что после войны было бы неплохо где—нибудь рядом осесть.

Шла революция, и из Симбирска вместо своей части он попал в “Дикую дивизию”. Когда Корнилов двинул их на Петроград, Эсамов смотрел на все уже настолько по—другому, что взвод, которым он командовал, одним из первых отказался стрелять в рабочих, а потом и вовсе перешел на сторону большевиков. Тогда же Эсамов еще самим Фрунзе был принят в партию и в двадцать первом году, вернувшись наконец домой, стал делать головокружительную карьеру.

Но Нафтали был странный человек: впрочем, может быть, эта странность и спасала его от неприятностей. Судьба вообще – и на фронте, и здесь, в Чечне – его хранила. В республике уже трижды были большие чистки, под нож шло чуть ли не все местное начальство, но он всякий раз уцелевал. То ли у него и вправду был охотничий нюх, то ли еще что, но месяца за два до того, как начинались аресты, он куда—то исчезал, отсутствовал, бывало, и по полгода, а потом привозил с собой какого—нибудь редкого кобелька (с той же страстью, что раньше старший брат – лошадей, он разводил собак), неведомо где и у кого выжившего, и все это сходило Нафтали с рук, списывалось на странности, без которых настоящего поэта быть не может. Никто даже не думал посягать на его место санитарного врача.

Так он и жил все эти годы, постепенно заведя в горах совершенно уникальную охоту. Псарем у него был Михаил, человек того его дальнего родственника из—под Симбирска. Михаила он нашел еще в том же двадцать первом году, в самый разгар страшного голода в Поволжье, откормил, спас и привез с собой на Кавказ. С этим человеком он на равных работал на псарне, с ним же ездил по стране, разыскивая уцелевших в революцию породистых собак. В России его псарня давно уже сделалась знаменита: он дружил и состоял в переписке с Буденным, Ворошиловым, Тухачевским, еще несколькими людьми из Кремля, любившими и понимавшими толк в охоте. С ними он обменивался щенками, не реже чем раз в год все они приезжали к нему в горы охотиться, обычно после кисловодских санаториев; иногда и он охотился с ними в России. Республика очень ценила эти его связи, благодаря им Грозному много чего удавалось получить раньше, а то и вовсе вне всякой очереди. Возможно, московские друзья помогали ему и уцелеть.

Знаменит Эсамов был, между прочим, и тем, что к своим собакам относился до крайности уважительно, звал по фамилии бывших владельцев псарен, никогда не забывал ни титулов, ни чинов. В Грозном считалось, что он делает это в насмешку, но Вера была уверена, что Эсамов просто отчаянно тоскует по той жизни, когда большие охоты были часты и обычны, по жизни, которую ему самому почти не удалось застать.

В горах, где Нафтали проводил едва ли не больше времени, чем в Грозном, он на пару с Михаилом занимался селекцией, учил и натаскивал свору, охотился же сравнительно редко. Слаженные, точные действия собак доставляли ему огромную радость, он буквально ликовал; когда же, наоборот, что—то не ладилось, сразу впадал в совершенный мрак. Михаил знал это и каждый раз принимался втолковывать Эсамову, что только настоящие охоты, только привычка собак к дичи, к погоне, когда они выкладываются до последней капли, может выучить свору. Нафтали понимал это не хуже Михаила и все равно охотился со сворой только если приезжали гости, хотя с ружьем и одной—двумя собаками по—прежнему ходил много.

Несмотря на малую тренированность, охота у него была хорошая, так что приезжие обычно оставались довольны, и все—таки славился он больше как селекционер, чем как охотник. Возможно, ему не хватало азарта, возможно, мешала привычка к одиночеству, но необходимость следить, управлять и направлять огромную свору и добрый десяток охотников чересчур быстро его утомляла. Вера, впрочем, считала, что дело в другом, что для настоящего охотника он слишком боится провалов; и правда, когда его собаки сбивались в кучу, превращаясь в бессмысленно лающую стаю, он даже не пытался ничего поправить, оставлял все на Михаила и, ни с кем не простившись, уезжал обратно в город.

Михаил, как раньше его знал Эсамов, был человеком молчаливым, привыкшим разговаривать разве что с собаками, но здесь, в горах, он, словно вдруг догадавшись, что все то, чем он жил: псарни, своры, гоны, травли – гибнет или уже погибло, решил, что именно он должен сохранить не только собак, но и вообще все, до охоты касающееся. Повторяя своего старого барина даже в интонации, он при полной поддержке Нафтали принимался теоретизировать, рассказывать бесконечные истории и байки. Многое, конечно, было взято им из того, что он сам слышал в молодости, часто и речь была совсем не его, но, бывало, он те же истории рассказывал так, как привык говорить с собаками, и тогда у него получалось на редкость хорошо. Нафтали, хотя и работал с Михаилом почти что на равных, при чужих брал на себя роль барчука, которого умный, много чего повидавший дядька учит уму—разуму. Он вообще всячески выставлял Михаила вперед, так что в том, что тот скоро приобрел славу едва ли не лучшего псаря и все московское начальство стремилось переманить его к себе, нет ничего удивительного. Впрочем, оставаясь с Михаилом на псарне один, Эсамов все равно вел себя с ним как младший.

В Грозном их было четыре семьи, они перезванивались едва ли не каждый день, а раз в неделю, как правило, в субботу, вместе выбирались в горы на шашлык. Душой их компании, без сомнения, была Вера, а мажордомом – Эсамов. Он лично покупал на базаре специи, выбирал и резал барашка, а потом священнодействовал у мангала. Он любил горы, любил все, что делалось под открытым небом, и в этих их вылазках всегда был весел и легок, радовался, как дитя. Пока он жарил мясо, другие обыкновенно уходили на прогулку, но Вера чаще всего оставалась с ним. Никакого напарника ему не требовалось; она помнила, что когда—то, на заре их знакомства, предлагала ему порезать мясо, лук, помидоры, но любую помощь он мягко, боясь ее обидеть, отклонял, и теперь она привыкла, что просто устроится на коврах, которые они привозили из Грозного, и будет смотреть, как он готовит.

Она знала, что в Грозном ему жить совсем не легко, что он вообще человек не городской, это знали и другие, и то, что это было так, – ему, пожалуй, даже помогало. Вера твердо верила, что потому большие чистки и обходили Эсамова стороной, а отнюдь не по причине его московских связей. Все же она боялась за него, чувствовала, что и раньше, и сейчас он висит на волоске – следующая волна арестов может его не миновать.

Стоило им вот так остаться вдвоем, когда ей ничего не мешало, она будто вживую видела, как на весах взвешиваются и эта его странность, и его московские связи; каждый раз чаши медленно ходили вверх—вниз, и все—таки в конце концов получалось, что на этот раз его брать не должны, и она успокаивалась. Она во все это погружалась, потому что боялась, что не сумеет его предупредить, предостеречь, она безумно этого боялась и, увлекшись, почти забывала, что пока он здесь, что он, слава Богу, жив и на свободе. Она забывала, что тут, в горах, всё – его, и он все умеет, знает каждую тропу и каждый источник, знает и травы, и выходы соли, где собирается зверье. Наконец, вспомнив об этом, Вера, словно девочка, радовалась, что ему здесь так хорошо, и спешила сказать Нафтали что—нибудь доброе. Наверное, именно поэтому, когда примерно год назад многим из их маленькой компании стала надоедать обязательность этих выездов: за неделю накапливалось множество дел и с детьми, и других – Вера с такой страстью бросилась защищать субботние шашлыки. И они тогда ей уступили, даже написали конституцию своего маленького кружка, где первым номером шли эти самые поездки в горы.

Вера знала, что он любит ее, она тоже его любила, но только как ребенка, как если бы он был ее сыном. Он любил ее безумно, но был с ней тих, кроток, словно раз и навсегда согласился довольствоваться тем, что она была готова ему дать, не требовать ничего больше. Может быть, оттого, что все их отношения начались в городе, где он никогда не понимал, как нужно себя вести, что тут позволено, а что нет, она знала, что он никогда не рискнет сделать хоть что—то, что сейчас или когда—нибудь позже огорчит ее, о чем она будет сожалеть. Поэтому она чувствовала себя с ним в безопасности, была спокойна и умиротворена.

Когда Вера с мужем и дочерьми только приехала в Грозный и их с Эсамовым познакомили, она тут же от разных людей услышала, что он очень увлечен дочерью местного начальника НКВД. Чеченские законы на сей счет суровы, и он бы, наверное, не рискнул их нарушить, но дело еще не зашло так далеко, когда повернуть назад уже нельзя. После того, как предполагаемая помолвка отменилась, ничего криминального не произошло, хотя знатоки местных обычаев говорили ей, что, пусть не вражда, но неудовольствие между двумя семьями осталось. Это был плохой знак, и в том, что произошло, виновата была она одна. Вера всегда помнила, что из—за нее, из—за любви к ней он не породнился с семьей, которая единственная могла его защитить.

Он настолько был в ее власти, настолько послушен и зависим от нее, что и другим, и ей самой было ясно, что, пока она здесь, он ни с кем не сойдется. Ее это огорчало, ей всего этого было чересчур много, и часто, устав, она ни с того, ни с сего заводила разговор о его браке. Так было и в горах, и в Грозном. Вера начинала, потом ждала, что скажет он; Эсамов, как всегда, уклонялся, и она, рассердившись, сама предлагала ему один вариант за другим. Еще больше она ярилась оттого, что он на все соглашался, будто и вправду по малости лет находился в полной ее власти.

Уже через полгода после переезда в Грозный Вера была в курсе всех местных проблем и отношений. Знала, кто из какого тейпа может быть ему достойной парой, находила самых красивых невест и даже делала кое—какие шаги, чтобы свести их. У нее было трое детей, но все дочери, он же как бы был готов сделаться ее старшим сыном, и она занималась им с восторгом. Я уже говорил, что он был послушен, и все же в последний момент он каждый раз ускользал, и тогда, едва они в субботу оставались одни, она приступала к нему, требовала, чтобы он ответил ей, прямо, честно ответил, чем не подходит та или эта, чего он ждет, почему не женится и не родит детей.

Его тогда было очень и очень жалко, в то же время удержаться и не смотреть на эту сцену без смеха было трудно. Он так неуклюже, беспомощно оправдывался, так юлил, что и она скоро начинала хохотать, сама сводила все к шутке. Конечно, это были странные разговоры и странные ссоры, потому что оба они прекрасно знали ответ, оба знали, что он никогда не решится сказать, что любит ее и поэтому ни на ком не женится. Она заводила этот разговор, была временами агрессивна, твердо зная, что он никогда не проговорится, ей нравилось смотреть, как он несет чушь, как неумело защищается, вообще на то, какой он смешной. Впрочем, она редко всем этим занималась долго – и потому, что быстро поспевало на углях мясо, возвращались с прогулки остальные, и потому, что ей самой становилось стыдно.

Отпуска они с Бергом по обыкновению проводили в Москве, теперь, после переезда родителей в Ярославль, останавливаясь у ее родственников. Эти две или три недели, насколько удавалось из Грозного вырваться, она целиком тратила на то, чтобы повидаться, встретиться со всеми, кого она с детства знала и любила. Это была огромная корзина, когда—то совсем огромная, но она давно прохудилась, и с каждым разом найти и собрать ей удавалось все меньше и меньше народу. Кто умирал, кто уезжал или исчезал, и все—таки живых пока было куда больше, и она с утра до позднего вечера принимала у себя, ходила в гости, снова завязывая эти бесчисленные узлы. Латать прорехи ей удавалось еще довольно легко, и она, возвращаясь обратно в Грозный, оставляла в Москве почти целой сеть, где все крепко держались друг за друга и можно было ничего не бояться.

На курсах при Комиссариате народного просвещения, которые она окончила семнадцать лет назад, с ней училась ее еще гимназическая подруга – Тася, хорошенькая веселая толстушка. В предпоследний свой приезд в Москву Вера застала ее грустной, поникшей, совсем не похожей на ту, какой знала. Тася почти тринадцать лет проучительствовала на Урале, вблизи от тех мест, где работала когда—то и Вера. Но Вере удалось через полтора года вырваться, вернуться обратно, а Тася так там и осталась и лишь на летние каникулы, и то не каждый год, приезжала в Москву. Вера не раз уговаривала ее бросить Урал, даже бралась ей помочь, но у Таси в Москве родных не было никого, ни кола ни двора, и она не решалась. То, что они тогда, три года назад, встретились, было чистой воды случайностью, они не списывались, не договаривались, вообще ничего друг про друга не знали, и, столкнувшись на улице, целый день и всю ночь проговорили, проплакали друг другу в жилетку. Назавтра Вера должна была уезжать, и вот после всей этой ночи бесконечных слез, бесконечных воспоминаний и признаний в любви ей вдруг пришло в голову, что она может взять Тасю с собой в Грозный. Учителей в Чечне не хватает страшно, то есть с работой проблем не будет, а жить она пока может у них – Иосиф против точно не будет.

Она сразу это придумала, сразу обрадовалась и тут же поняла, что вот привезет Эсамову жену. Она еще долго рассказывала Тасе о Грозном, о том, как они там живут, про весь их кружок, про субботние вылазки в горы и, конечно, про Эсамова. Она все это ей рассказывала, а сама думала, что, как бы Эсамов ее ни любил, она, Вера, никогда его не будет, и чтобы он это понял, простил ее и смирился, она привезет ему из Москвы жену – добрую, милую, красивую и совсем не дурочку. После тринадцати лет жизни в какой—то чертовой деревне на Южном Урале она не сомневалась, что Тася будет ему хорошей женой, все, что надо, простит, отпустит и детей ему родит столько, сколько он захочет. Почему—то Вера была уверена, что этот брак устроится легко, как бы сам собой. Он примет Тасю из ее рук без всяких возражений и будет ей добрым, справедливым мужем, обижать уж не будет наверняка.

Похоже, Вера, рассказывая тогда про их грозненское житье, как—то проговорилась, потому что Тася еще в Москве поняла, что Эсамов безнадежно влюблен в Веру, что так будет всегда, здесь ни ей, ни кому другому ничего не изменить. И когда Вера предложила ей ехать в Грозный вместе, она тоже сразу поняла, для чего ее зовут, и сразу со всем согласилась, решила про себя, что никогда никого – ни Веру, ни Эсамова – ни в чем не упрекнет.

Наоборот, будет довольна тем, что Эсамов сам захочет ей дать. Так она потом и жила, ничего не меняя и ни в чем не раскаиваясь.

В Грозном и в самом деле все произошло, как Вера рассчитала. Она ввела Тасю в их кружок и, лишь только к ней привыкли, стали считать за свою – на это ушло меньше двух месяцев, потому что человеком она была легким, – выдала замуж за Эсамова. Она знала, что из ее рук он примет Тасю без возражений, и все—таки после стольких срывов немного побаивалась.

Но нервничала она зря: в октябре была сыграна пышнейшая горская свадьба, на которой гулял чуть ли не весь эсамовский клан и множество гостей из кланов, ему дружественных, просто из местного начальства, а дальше один за другим родилось двое детей, как и мечтает любой горец, – оба мальчики. Они хорошо жили, действительно хорошо, и то, что Эсамов по—прежнему любил ее, одну ее, Веру, тут ничего не меняло. Они оба ее любили, и Эсамов, и Тася, говорили о ней, вспоминали ее, он – про то, как впервые увидел Веру в Грозном, про все их еженедельные шашлыки и прогулки по горам, она – про ту Веру, какой знала ее в Москве.

Теперь, перед окончательным отъездом из Грозного, Вера поехала с Эсамовым в горы для того, чтобы с ним, со всем, что здесь с ней было, попрощаться, и для того, чтобы хотя бы немного продвинуться в той работе, которую она делала давно и успешно, но которая с зимы у нее неизвестно почему застопорилась.

После той уравновешенной жизни, какой она жила в доме родителей, жизни благополучной, но малорадостной, она встретила революцию восторженно. Для нее революция была прекрасной сказкой, гадким утенком, золушкой, которая вдруг становится королевой. В ней с детства было редкое умение не путать сиюминутное и вечное: голод, холод, бедствия, которые были вокруг, – их становилось только больше и больше, – с тем главным, что делалось и что должно было длиться века. Это ее умение не обращать внимания на детали всегда поражало ее учителей в гимназии, а потом мужчин, которые ее любили, и всегда ими отмечалось. Возможно, это было связано с ее детством, ей было плохо в их комфортном упорядоченном доме, ей было мало любви, мало страданий, мало ссор и тех неизбежных и восторженных примирений, которые должны были бы за ними последовать. И ничего из этого благополучия ей не было жалко ни в себе, ни снаружи.

Но дело не только в этом: она вообще была дальнозоркой, вообще хорошо видела вдали; то же, что было рядом, сливалось для нее в какое—то мельтешение. Так и восторг перед революцией никогда не заслонял от нее того, что в революции скоро и как можно скорее должно было отмереть. Революция вся была построена на контрасте, старое отвергалось все, и все разом, Вера же понимала, что это молодость, а чтобы дело и дальше шло хорошо, они должны опамятоваться, вернуться и вписать революцию в историю России. Вписать так, чтобы ни у кого и тени сомнения не было, что именно революция – истинный наследник прошлого, именно она – помазанник Божий, а не какой—то там самозванец.

Все это она со своей обычной восторженностью еще в двадцать втором году доказывала Сталину, с которым познакомилась благодаря подруге и всю осень и зиму виделась почти что каждую неделю. Потом, уже в Грозном, она решила написать цикл совсем новых советских сказок, героями которых должны были стать знаменитые вожди партии, и нынешние, и уже ушедшие из жизни, но, конечно, только те, кто не был самой партией осужден и выброшен на свалку истории. У нее были грандиозные замыслы, по—настоящему грандиозные, так что Берг над ней даже посмеивался, – но в своем роде очень последовательные и разумные, он это тоже признавал.

Она хотела написать настоящие былины, которые будут любимы детьми не меньше, чем старые, и которые и им, и взрослым сумеют наконец объяснить, что и почему произошло в России в последние два десятка лет. Она представляла себе, как взрослые – мамы, папы, бабушки – читают ее сказки своим детям, читают в каждой семье, сживаются, привыкают, и шаг за шагом это становится своим, таким своим, что невозможно представить, что могло быть иначе. Это, как она предполагала, будет первым этапом, вполне, кстати, длинным; она не загадывала, но думала, что должно пройти еще лет десять, а может быть, и больше, и вот когда люди привыкнут к новым былинам – тогда и можно будет сделать все эти сказочные истории официальными биографиями, узаконить их и канонизировать.

Бергу красивой сказкой казалась сама Вера, он по этому поводу немало иронизировал и в конце концов так ее донял, что она, которая совсем не собиралась сейчас эти сказки писать, просто, чтобы доказать ему, что ее идея не утопия, заключила договор с республиканским издательством и в месяц закончила былину о главном официальном гонителе Церкви Емельяне Ярославском. Да так написала, что для всех ее трех дочерей – и младшей, которой по малости лет читала сама, и для двух старших – она тут же сделалась любимой сказкой. Сказка о Емельяне Ярославском и вправду далась ей легко, она работала весело, с азартом и еще когда писала, знала, что получается по—настоящему хорошо. Особенно вторая часть, где убийства, погони, схватки следовали одна за другой и понравились бы самому Нату Пинкертону.

В ее сказке Емельян, или Емеля, Ярославский был родом из маленького горного поселка где—то на Южном Урале. Еще в восемнадцатом веке их всей деревней перевезли сюда из—под Ярославля и сделали “крепкими” местной шахты, где добывалась, дробилась и обогащалась руда. Позже рядом вырос небольшой заводик, на котором последние полвека катали железнодорожные рельсы. От Ярославля и пошла их фамилия.

Жили здесь нище, безнадежно и страшно. Девочек с десяти лет продавали когда соседу, когда заезжему купчику за четверть водки, но в общем всем было все равно. Большинство рабочих ютились в двух огромных то ли бараках, то ли казармах с трех—, а кое—где и четырехъярусными нарами. Пьянство, грязь, бедность были такие, что редко кто доживал до тридцати пяти – сорока лет, и шахте все время нужны были новые люди. Подростки, пока не наступал их черед идти работать, дни напролет проводили на улице: играли в лапту, в казаков—разбойников, но главным развлечением были, конечно, драки.

И вот посреди этой беспросветности, неизвестно как и почему, у одного хилого, доживающего свой век крепильщика родился сын – настоящий богатырь, который рос и мужал не по дням, а по часам. Уже к двенадцати годам в драке он стоил чуть ли не десятерых, кроме того, был совершенно бесстрашен. Так продолжалось несколько лет, он уже работал забойщиком на шахте, но сила в нем по—прежнему гуляла, а что делать с ней – он придумать не мог. Однажды решился было поехать в Питер, потом хотел перебраться в Сибирь охотником или мыть золото, но денег, чтобы подняться, не нашел, и было ясно, что еще год—два и он, так же, как и другие, сопьется. Пил он уже много, это дело любил, но пока за собой знал, что, если надо, может и не пить. До сих пор хорошую драку с заречными любил он, пожалуй, не меньше водки.

Однажды, когда Емельян совсем уже было пригорюнился, обратил на него внимание единственный местный большевик, сосланный сюда пять лет назад и работавший на шахте конторщиком. За последний год он дважды пытался поднять здешних рабочих на забастовку, но оба раза неудачно, потому что испокон века ни один рабочий конторщикам не верил. Емельян же поверил ему, пошел за ним и скоро сделался преданнейшим его учеником. В короткое время он так с ним сошелся, что и сам подал прошение о вступлении в партию. Вместе им уже через три месяца удалось поднять на шахте забастовку, которая продолжалась целых полторы недели и едва не кончилась настоящим восстанием. Чтобы подавить ее, пришлось даже вызывать войска. Несколько человек тогда погибли, два десятка были ранены, самого Емельяна схватили и посадили в кутузку, большевик же исчез и позже, говорят, объявился в Швейцарии.

В Емельяна давно уже была влюблена девушка—красавица Авдотья. Бабка Емельяна была родом из деревни, Авдотья же жила в соседней избе и приходилась ей дальней родственницей. Проведав, что возлюбленный сидит под крепким замком и ждать помощи ему неоткуда, она решила, что не будет ни есть, ни спать, но сама освободит его. Зная, что тяжелый железный замок нельзя разбить ничем, кроме разрыв—травы, она взяла в избе большой кованый сундук и поволокла его на высокую гору – сила в ней была под стать Емельяновой, – где давно приметила орлиное гнездовище. Там, хоронясь за выступом скалы, она выждала, когда орлы полетят за добычей, и тут же, едва они скрылись в поднебесье, сунула гнездо с птенцами в сундук и крепко—накрепко его заперла.

Первой вернулась орлица. Прилетает и видит: гнезда нет, а из сундука плачут, зовут мать орлята, ее малые детки. Потеряла она тут голову, стала бить своим острым клювом сундук. Но где там – он же кованый. Птенцы орут, а она бьет и бьет или того хуже – грудью на него бросается.

Наконец муж ее прилетел, огромный орел. Как увидел он все это, прикрикнул на орлят, которые в сундуке сидели, чтобы не орали, не тревожили мать попусту, а орлицу обнял могучими крылами, прижал к сердцу, успокоил и говорит: не бойся за детей наших малых, не дрожи и не плачь, беде этой помочь нетрудно, слетаю я сейчас за разрыв—травой – и выйдут они на волю целые и невредимые. Сказано—сделано, и получаса не прошло – вернулся орел с этой волшебной травой, ударил ею по сундуку, и сразу рассыпались все замки и запоры. Открылась крышка, и видит мать, что орлята ее живы и невредимы, никто их и пальцем не тронул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю