Текст книги "Геометрия и Марсельеза"
Автор книги: Владимир Демьянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Метаморфозы термидора
Не было у республиканцев другой заботы, кроме победы, и они все отдавали ей. «Революционные солдаты! – писал Карно в приказе по армии в октябре 1793 года, – Трусливые сателлиты тирании бежали от вас… В Лионе федерализму нанесен сокрушительный удар… Защитники республики разрушили притоны мятежников в Вандее: они истребили их нечестивые когорты… Бьет последний час тиранов, и они должны погибнуть от ваших рук. Республиканские солдаты! Души загубленных братьев ваших взывают к вам, слава зовет вас, родина смотрит на вас, представители нации ободряют вас и руководят вами. Ступайте! Карайте!.. Республика будет победительницей! Пусть тираны и рабы исчезнут с лица земли! Да останутся на ней лишь справедливость, счастье и добродетель!»
Прекрасные слова республиканца!
И республиканская Франция победила благодаря титаническим усилиям армии, Конвента, Комитета общественного спасения с его крайними, но необходимыми мерами, неограниченным насилием над контрреволюционерами, спекулянтами, саботажниками, то есть благодаря революционно-демократической диктатуре, опиравшейся на широкую народную инициативу.
Но победа над феодальной реакцией не принесла успокоения самому французскому обществу: слишком разнородные социальные силы объединяла под своими знаменами якобинская диктатура! Уже казнены и левые революционеры во главе с Эбером, и умеренные вместе с Дантоном… Бедняки как были бедняками, так ими и остались – обещанное революцией равенство не наступило. Народ требовал хлеба, буржуазия (особенно новая, спекулятивная, выросшая за годы революции), поддерживаемая зажиточным, затем и средним крестьянством, добивалась свободы от режима жестких ограничений – твердых цен, реквизиций и принудительных займов у богатых, прогрессивно-подоходных налогов и т. д.
Откупившись головами двадцати восьми ненавистных народу откупщиков, включая и голову Лавуазье, Неподкупный сам оказался уже не в состоянии противостоять оппозиции.
«Если бы я мог, – сказал Дантон, когда его везли на плаху, – оставить свои ноги Кутону, а свою энергию Робеспьеру, то дело как-нибудь еще шло бы в течение некоторого времени». Его слова: «Я жду тебя, Робеспьер!» – очень скоро оправдались.
Монжа в последнее время удивляло и озадачивало то, что Неподкупный начал носиться с идеей «высшего существа». Будто и впрямь «короли уже созрели, а господь бог еще нет». Призывая к созданию новой религии (разумеется, без монастырей, которым пришлось бы отдать часть земель и имущества), Робеспьер рассчитывал вернуть долготерпение народное. Но не вернул.
Политический кризис назрел. «Остановите страшную телегу!» – под этим лозунгом очень быстро собрались воедино контрреволюционеры всех мастей. Болото Конвента, молчаливо терпевшее все, что происходило в течение многих месяцев, вдруг заговорило: «Долой тирана! Обвиняемых к решетке!..» Это было девятого термидора. И на следующий же день без суда были казнены уже тяжело раненный выстрелом в челюсть Робеспьер, его брат, Кутон, Сен-Жюст и другие – всего двадцать один человек. «Толпа была несметная, – писал один очевидец, – Во все продолжение пути раздавались аплодисменты, радостные восклицания, крики: «Долой тирана! Да здравствует республика!», и всевозможные ругательства».
Они умерли молодыми, эти творцы революции: Робеспьеру, как и Дантону, было тридцать пять лет, а Сен-Жюсту – всего двадцать семь. Восемьдесят два человека разделили их судьбу через сутки.
«Вы губите революцию!» – предупреждал Робеспьер перед казнью, но это не остановило «страшную телегу», в которой везли его самого. И сразу же началось повальное «отречение от террора». Подозрительных выпустили на свободу, декрет об изгнании дворян и неприсягнувших священников отменили, революционный трибунал прекратил свою работу.
Монжу, отнюдь не стороннику террора, жертвой которого однажды чуть не стал он сам, казалось бы, нечего было волноваться по поводу происходящего. Но дальнейшее развитие событий не могло его не беспокоить.
Разделавшись с «тираном», реакция набросилась на всех якобинцев. Новые власти закрыли их клуб, запретили красный колпак. Банды «золотой молодежи» завладели улицами и начали охоту на якобинцев. Они не позволяли петь «Марсельезу» и требовали исполнения своей контрреволюционной песни «Пробуждение народа против террористов».
И странно было ученому, который совсем недавно проходил пристрастную «чистку» в якобинском клубе и был признан честным гражданином, видеть эти неожиданные метаморфозы в политической жизни Парижа и всей страны. Повсюду началась охота на живых еще республиканцев и на бюсты Марата и Лепелетье. Останки Марата из Пантеона удалили: он уже не мученик революции, подло убитый роялисткой, а «кровожадный журналист». В парижских секциях началась массовая чистка. Около двухсот лидеров санкюлотов обвинены, лишены политических прав, преданы «общественному презрению».
«Люди, еще недавно рядившиеся в лохмотья, дабы походить на санкюлотов, сейчас носят нелепую одежду и разговаривают столь же нелепым языком», – писал Камбон об экстравагантных модах тогдашних молодых буржуа.
Роскошь, упраздненная и заклейменная в 1792 году, всего через два года полностью себя реабилитировала. Нагло поднял голову класс, который, как заявлял СенЖюст, ничего не делает и который не может обойтись без роскоши и безумств. Они, эти презренные существа, гневно восклицал он, предаются наслаждениям, когда народ обрабатывает землю, готовит башмаки для солдат и оружие для защиты этих равнодушных негодяев.
Устав от добродетельной жизни, по меткому выражению Альбера Собуля, крупнейшего современного историка-марксиста, многие члены Конвента поддались соблазну, а иногда и подкупу.
Сын часовщика Жан-Жак Руссо некогда говорил: «Пусть все имеют достаточно и никто не имеет слишком много». Об этой его заповеди очень скоро забыли.
К осени 1794 года Комитет общественного спасения передал в частные руки ранее национализированное военное производство. Дело, которому со всей самоотверженностью и страстью Монж отдавал свои силы и таланты, было загублено одним росчерком пера. Крупнейшую оружейную мануфактуру в Париже ликвидировали, рабочих выгнали на улицу – пополнять толпы безработных, литейные заводы в Тулузе и Мобеже передали частным собственникам. Финансисты й фабриканты оружия начали наживать огромные состояния.
В ноябре Конвент заговорил «о неудобствах максимума» – понятно, для кого он представлял неудобства. И в декабре он был отменен, что немедля привело к страшнейшему кризису. Отказ от управляемой государством экономики сразу же дал себя знать: за год от термидора до термидора курс денег стал ниже более чем в тридцать раз. Бешеным темпом росли цены, росла безработица, росла и смертность.
«Голод, дороговизна, которые санкюлоты переносили с такой твердостью, когда их похвалил Робеспьер, теперь стали для них предлогом, чтобы кричать и вооружаться против власти», – писал термидорианец Тибодо, не скрывая крайней озабоченности.
То, что революция делала легким» контрреволюция делала невыносимым, отмечал позже Луи Блан. Народ потерял все, а, следовательно, и силы претерпевать голод. Это понимали и главари переворота, и «на каждый вопль они отвечали проклятьем памяти Робеспьера».
С установлением реакции, с заменой принципа братства, преобладанием личного эгоизма, всякая служба, требовавшая самоотвержения, становилась все более трудной. Уклонение от военной службы, спекуляция, грабеж, нажива – вот что последовало после термидорианского контрреволюционного переворота.
Бесстыдная роскошь, выставляемая напоказ, сменила скромность времен Неподкупного. Обращение на «ты» было запрещено. Пышным цветом расцвела привольная жизнь в салонах мадам Тальен, «божьей матери термидора», мадам Рекамье и многих других богатых дам, ставших знаменитостями.
А народ страдал от голода, в народе накипал гнев.
При «Робеспьере кровь текла, но не было недостатка в хлебе, сегодня же кровь не течет, а хлеба нет», – говорили вокруг.
Вскоре потекла и кровь. Тому были причиной и голод, и еще одно обстоятельство. В апреле 1795 года Конвент издал декрет о разоружении «людей, известных в своих секциях как участники ужасов, творимых при тирании». Это был своеобразный закон о подозрительных, но вывернутый наизнанку – направленный против санкюлотов, против оставшихся в живых якобинцев, людей девяносто третьего.
В одном только Париже по этому декрету лишили оружия тысячу шестьсот человек, причем это были лучшие борцы, из которых сделали «дурных граждан». А ведь право носить оружие было тогда величайшей ценностью, основой идеологии равенства. Утрата права на оружие означала исключение человека из рядов свободных и равноправных граждан.
Вот эти-то два обстоятельства – голод и попытки правительства выбить оружие из рук народа – вновь подняли мятежный дух. 20 мая опять ударил набат: началось восстание – последнее выступление народного движения в Великой французской революции.
«Хлеба и конституции 1793 года!» – с этим лозунгом пришли к Конвенту толпы голодающих парижан и ворвались в зал заседаний. Когда санкюлоты разместились среди депутатов Конвента, один из депутатов, Жильбер Ромм, активный борец за всеобщее и бесплатное образование, сподвижник Монжа в деле производства оружия, не выдержал при виде этих измученных, доведенных до отчаяния людей.
«Ромм, уступая безотчетному порыву жалости к этому голодному народу, – писал А. Ромбо, – поднялся на трибуну и, поддерживаемый Рюлем, Дюруа, Дюкенуа, Бурботом, Приером из Марны, Сурбани и Гужоном, стал защищать требования восставших. Он предложил объявить секции бессменными, освободить арестованных патриотов, восстановить парижский муниципалитет, привести в действие конституцию 1793 года, созвать законодательное собрание, отменить смертную казнь, оставив ее лишь для эмигрантов, заговорщиков и подделывателей бумажных денег, арестовать возвратившихся в Париж эмигрантов и роялистских газетчиков, произвести домашние обыски, обезоружить подозрительных и принять ряд исключительных мер для обеспечения Парижа продовольствием. Все эти предложения были приняты…»
Но потом толпу народных представителей удалили с помощью подоспевших воинских частей, и Конвент, это высокочтимое учреждение, тут же отменил только что принятые решения. И издал декрет об аресте четырнадцати депутатов, скомпрометировавших себя поддержкой народа. Постыднейшее событие в истории Конвента.
«Народу задурили голову речами», – сказал один из восставших. Пока Конвент тянул время, повстанцев окружили правительственные войска. Ими командовал генерал Мену. Что могли сделать против двадцатитысячного войска неорганизованные массы, причем без вожаков? Пришлось подчиниться приказу сдать оружие.
И начались репрессии, самые страшные из всех, какие видели парижане. «Театры полны, тюрьмы тоже», – говорили в Париже. Нет, это было не так, тюрьмы оказались переполненными, как докладывал на четвертый день от начала восстания Комитет общественной безопасности. Военная комиссия, осуществлявшая карательные функции, осудила полторы сотни человек, среди них к смерти приговорила пять руководителей восстания, восемнадцать жандармов, перешедших на сторону народа, и шесть депутатов Конвента, вступившихся за восставших. Эти последние монтаньяры проявили образцы мужества: по выходе из трибунала они сами себя закололи ножом, передавая его из рук в руки. Трое из них – Ромм, Гужон и Дюкенуа – тут же упали мертвыми. Бурбота, Дюруа и Субрани добила гильотина.
«Террор окончился – да здравствует террор!» На этот раз уже белый… Правые термидорианцы требовали смерти левых термидорианцев. Охота же на якобинцев приобрела новый, более широкий размах. Выдающиеся деятели революции Баррер, Бильо-Варенн, Колло д’Эрбуа были преданы суду. Смерть или ссылка в Гвиану, эта «сухая гильотина», уже грозила и Лазару Карно. Над ним пытались устроить судилище, как над сподвижником «тирана». Попытки Карно оправдаться, выдать себя за узкого военного специалиста, занимавшегося только делами фронтов, никого не убеждали: он тоже ставил подписи под приговорами.
«Не мешать преступлению – это значит совершить его!» Так мотивировал Ларивьер свой донос на Карно и требование отдать его под суд. И нашел поддержку. Но кто-то вКонвенте вдруг воскликнул: «Карно принес нам победу! Нельзя судить организатора победы!» Это и спасло выдающегося военного деятеля и ученого.
Гаспара Монжа в тот день уже не было в Париже. Решив не испытывать свою судьбу, он бежал неделю назад: на него сделал донос собственный швейцар – как на эбертиста (Эбер защищал интересы бедняков и призывал к террору) и сторонника аграрного закона Вывший министр первой французской республики и организатор оборонной промышленности счел самым разумным скрыться в лесах Бонди – в тех самых лесах, где обычно прятались разбойники с большой дороги и бродяги.
Эбертист… Сторонник ограничения земельной собственности! «Да, теперь это – самое тяжкое обвинение, – думал Монж, – Нынче враг собственности – враг свободы. Ведь для этой компании толстосумов слово «свобода» означает денежную свободу, а не свободу отдельной личности. Тот, кто посягает на великое право наживаться, конечно же, достоин смерти. Вот до чего дошла наша революция! Что же теперь делать порядочному человеку? «Сожги то, чему поклонялся, поклонись тому, что сжигал?»
Вновь и вновь обдумывал Монж недавние события, вспоминал многих из тех, кого уже нет. С грустью думал о Лавуазье, погибшем из-за денег. Особенно же грустными были воспоминания о последнем из просветителей, философе и математике Кондорсе, выдвинувшем Монжа на пост морского министра, о мыслителе, который впервые заявил, что история отнюдь не сводится к деяниям королей, военачальников и выдающихся личностей, что ее движение объясняется безграничными возможностями человеческого разума как истинного творца истории.
Многое Монж воспринял от этого друга Вольтера и Д’Аламбера, великого гуманиста, писавшего конституцию 1793 года, в которой были закреплены права человека. В ней он провозгласил «право сопротивления притеснению». На деле же он так и не пошел за якобинцами. Монж помнил, как горько сетовал Кондорсе на неумолимый ход времени, когда, как он сам прекрасно выразился, великий Эйлер «прекратил вычислять и жить». В разгар революции Кондорсе сделал то же самое. Но если Эйлер покинул этот замечательно интересный и мало еще изученный мир, как говорят, по воле божьей, то Кондорсе покинул этот жестокий и подлый мир по собственной воле, уже утратив веру во всесилие разума и социальный прогресс.
О трагической судьбе своего товарища по науке Монж думал и думал, пребывая в лесном плену. Ведь в таком же точно плену был всего несколько месяцев назад и Кондорсе, который в период подъема революции застрял в тенетах идей жирондистов и должен был разделить их печальную судьбу.
Робеспьер явно перегибал палку, заявляя, что «этот сочинитель книг, бывший почти республиканцем в 1788 году, стал глупейшим образом защищать интересы королей в 1793 г. «Академик Кондорсе, – говорил он, – некогда бывший, как говорят, великим геометром, по мнению литераторов, и великим литератором, по мнению геометров, стал отныне опасным заговорщиком, презираемым всеми партиями».
Странные вещи порой говорят люди. Манон Ролан была совсем иного мнения о Кондорсе: она сравнивала его с ватой, пропитанной сахарным сиропом…
Остается на совести Робеспьера заочное осуждение этого ученого на смерть. Но поистине, на всякого мудреца довольно простоты. И сам философ, выгнанный голодом из леса к людям, совершил глупость: он заказал себе яичницу чуть ли не из десятка яиц – настолько был голоден! И его сразу же распознали как «аристократа». Кондорсе был тут же схвачен и доставлен в тюрьму. Там он и покончил свои несложные расчеты с жизнью.
Тяжелые мысли приходили к Монжу в его печальном уединении: «Господи, что происходит с республикой! Мы победили, будучи нищими: у нас не было ни оружия, ни стали, ни пороха… Но мы победили – так слава нам! Теперь, когда на границах спокойно, только и разворачивать бы нам промышленность, налаживать просвещение, обеспечить народу работу, достаток, знание… Но прогресс, родина, долг, патриотизм – все эти слова превратились в пустой звук, все отдано в угоду наживе, денежному мешку. Кто защитит завоевания революции?»
Эмигранты въезжают в страну толпами. В Лионе они уже неплохо обосновались, а банды сынков богачей открыто ходят с белым кантом на шляпах, сбросив республиканские знаки, и лишь ждут момента, чтобы выйти на улицы со знаками монархистов.
Кто остановит это сползание в пропасть, кто прекратит гнусное торжество эгоизма, подлости, предательства и доносов? Где те силы, что спасут республику? Бедная Франция, что с нею будет? Спасите революцию! – повторял и повторял Монж как заклинание… Но только деревья стояли вокруг и тихо покачивали головами. Кроме них, слушать ученого было некому.
Глава третья. Науки, искусства, ремесла
Счастлива молодежь: она увидит многое.
Вольтер
После хлеба просвещение есть первейшая потребность народа.
Дантон
Две тысячи сыновей
Френсис Бэкон, родоначальник английского материализма, в своем капитальном труде «О достоинстве и приумножении наук» писал: «…В большинстве своем политические деятели, не воспитанные в духе учения об обязанностях и всеобщем благе, все измеряют собственными интересами, считая себя центром мира, будто все линии должны сходиться к ним самим и их судьбам, и вовсе не заботятся о корабле государства, даже если его застигла буря, лишь бы им самим удалось спастись на лодке собственного преуспевания и выгоды…
Ну а если ученым иной раз удается остаться невредимыми во время смут и переворотов в государстве, то это нужно отнести не на счет всяческих ухищрений и изворотливости, а на счет того уважения, которое честность вызывает даже у врагов».
«Впрочем… – отмечает английский мыслитель, – как бы порой судьба ни бичевала их и как бы их не осуждали на основании своих неразумных принципов политические деятели, они тем не менее вызывают явное одобрение, так что здесь нет никакой необходимости в подробной защитительной речи».
Эти слова Бэкона как нельзя лучше подходят к таким людям, как Монж, научный авторитет и личные качества которого – бескорыстие, неспособность пойти на интригу – были общеизвестны. А то, что ему постоянно доставалось и справа, и слева, не должно удивлять. Жирондисты травили его за то, что он был, по их мнению, слишком левым, а наиболее рьяные его одноклубники – якобинцы обрушивались на него за то, что левым он был, конечно же, недостаточно, поскольку не проявлял необходимой твердости в борьбе с жирондистами.
После термидорианского переворота лицо ученого вновь показалось кое-кому излишне красным, озаренным отблесками якобинских костров и горнов. Но Монж – крупнейший ученый и педагог, талантливейший организатор производства, и приложить его знания и опыт есть к чему. Поэтому и нелегальное положение Монжа продлилось не более двух месяцев.
Когда Маре и Эшассерио (один из них уже был зятем Монжа, а другой собирался стать таковым) выступили с ходатайством о реабилитации ученого, им, видимо, не пришлось говорить «подробные защитительные речи». По. их просьбе опала с Монжа была снята, и он вскоре появился в Париже, чтобы продолжить дело, которым был занят до подлого доноса на него.
А дело было наиважнейшее: подготовка научных, инженерных, военных и педагогических кадров.
Не только три знаменитых клича «Свобода, Равенство и Братство!» провозгласила революция, но и впер-, вые в мире соединила вместе два великих слова: «народ» и «образование».
Народное образование было одной из важнейших забот ряда последовательно сменявших друг друга органов государственного управления.
В королевской Франции лишь часть населения могла читать. В сельских местностях многие мужчины и подавляющее число женщин не могли подписаться даже под брачным договором и ставили крест. Образование было привилегией знати и богатства. С этим необходимо было покончить.
Первейшей после хлеба потребностью народа называл Дантон просвещение. Проекты реформы образования разрабатывали и выдвигали многие: Дону, Мирабо, Талейран, Карно, Ромм, Лепелетье, Гассенфратц, Кондорсе. Столь пристальное внцмание к этому вопросу хорошо объясняют слова якобинца Жильбера Ромма: «Народное образование не долг и не благодеяние, оказываемое нации, это – необходимость».
И потому, хотя это могло быть и случайным совпадением, в тот самый день, когда был казнен король, Конвент постановил, что финансы, война и организация народного образования будут постоянно в повестке дня. Прекрасную идею Кондорсе о всеобщем, равном и бесплатном образовании, как и проект Ромма об установлении государственной монополии образования после множества длинных и нудных дебатов успешна похоронили, отдав предпочтение демагогическому лозунгу «свободы образования», выдвинутому неким Букье. Предупреждение Ромма о том, что декретировать свободу образования – это значит поддержать ненавистное различие между богатым и бедным и оставить последнего, как и раньше, в лачуге, не было принято во внимание. Термидорианский Конвент отказался от предоставления всем молодым гражданам страны равных возможностей образования. Срок обязательного обучения был сведен к трем годам. Не такой уж щедрой оказалась новая власть, да и понятно: финансы, война – вопросы для нее были более важные и сложные.
Однако и для выполнения весьма скромной программы народного образования нужны кадры, а их не оказалось. Многовековое всевластие церкви в деле обучения и воспитания молодежи революция уничтожила. Наладить же светское, отделенное от церкви, образование якобинский Конвент не успел: он вел жесточайшую войну с внешними и внутренними врагами за спасение республики. Но он принял важные решения и на этот счет. И выполнять их необходимо было Конвенту уже термидорианскому.
Специалисты нужны были Франции не только для обучения молодежи. Острая потребность в них ощущалась и в военной сфере, и в гражданском строительстве. Словом, дело, начатое якобинцами, нельзя было не продолжать. Потому-то и понадобился Монж, с именем которого в дальнейшей истории и будет связано создание двух примечательных во всех отношениях школ, возникших в самую драматическую эпоху из всех, какие знала Франция.
Мысль о том, чтобы создать высшую школу для подготовки специалистов всех профилей по единой программе, возникла не в одной голове. Специализацией можно будет заняться позже, а что касается основ научного знания, то они могут и должны быть едиными, как едина и неделима сама республика. Наконец, это необходимо для развития и совершенствования наук. Директор школы мостов и дорог Ламбларди и Монж выдвинули эту идею, а поддержали ее Карно, Фуркруа, Бертолле и другие ученые.
В марте 1774 года по докладу Барера Конвент принял постановление о создании «Центральной школы общественных работ», а в сентябре его депутаты единогласно проголосовали за проект, представленный Фуркруа. Развернутую пояснительную записку к нему написал Монж. Он же потом разработал и устав будущей школы.
Стране требовались инженеры, поэтому точные науки, начертательная геометрия, математический анализ заняли в разработанном им курсе главенствующую роль. Ни слова богословам! Только практически значимые сведения – физика, химия, механика, фортификация, архитектура, гидравлические устройства, элементы теории машин – таков был принцип Монжа.
А поскольку конечной целью обучения и воспитания являются не знание и умение, а практическая деятельность, в новой школе, в отличие от старых университетов, этих «цитаделей схоластики», Монж предусмотрел большое количество расчетных, графических, лабораторных работ, всякого рода опытов и практических занятий, максимально сократив число часов пассивной учебы – сидения на лекциях. Что же касается самих лекций, то их должны читать лучшие профессора.
Так и было сделано: преподавать в школе были приглашены Лагранж, Бертолле, Фуркруа, Шапталь, Прони, Ашетт, Гассенфратц и другие видные ученые и педагоги. Первым директором школы стал Ламбларди: Монж отклонил сделанное ему предложение. «Мне больше нравится везти повозку, нежели сидеть в ней», – сказал он. И с головой ушел в осуществление своей замечательной программы, суть которой была изложена в записке с названием «Подробности о преподавании в Центральной школе общественных работ».
Главная «подробность», а вернее, особенность замысла Монжа заключалась в том, чтобы покончить с сословными различиями при подборе и обучении специалистов, «открыть дорогу для дарований, а не для титулов и денег», «сравнять хижины с дворцами». Для этого в постановление Конвента был включен пункт, предусматривающий, что приемные экзамены будут дроведены в двадцати двух городах страны, чтобы набрать четыреста наиболее одаренных юношей в возрасте от шестнадцати до двадцати лет. Экзаменующиеся должны проявить свои знания по арифметике, алгебре и геометрии.
К началу занятий удалось набрать лишь триста сорок девять учащихся: обстановка в стране оставалась сложной. Немало трудностей представляла и организация начала занятий. Здесь-то и раскрылся во всю ширь талант и драгоценный опыт Монжа как профессора Мезьерской школы, откуда он перенес в Политехническую все лучшее, и как организатора «революционных курсов» по подготовке оружейников и специалистов по выделке пороха. '
Поскольку курс обучения в школе предусматривался трехгодичный, первых результатов следовало ждать нескоро. Но Монж и эту проблему решил блестяще. Им были приняты «чрезвычайные меры»: в течение трех месяцев под его руководством учащиеся прошли специальные «революционные курсы» – сжатый обзор всей трехгодичной программы. Затем по результатам этого обучения все юноши, в зависимости от достигнутых успехов, были разделены на три группы. Одна из них в дальнейшем проходила курс по нормальной программе, две другие – по ускоренной. Всех учащихся Монж разделил на бригады, которыми руководили инструкторы из их же числа.
Не ждать трех лет! Каждый год давать по выпуску инженеров – решил Монж и добился того, что и первые выпуски (с сокращенной программой) были полноценными. Время показало, что это были превосходные выпуски, едва ли не лучшие из всех.
Что же для этого предпринял Монж? Он оперся на два фундамента, как некогда опирался на две совмещенные плоскости проекций при создании начертательной геометрии: на институт инструкторов (репетиторов), в котором и сам вырос как блестящий педагог, и на высокие личные качества своих учащихся – прежде всего их ответственность и самостоятельность в суждениях.
По его настоянию до начала функционирования школы, а она с 1 сентября 1795 года именовалась уже Политехнической, еще при поступлении в нее будущих воспитанников были выделены пятьдесят человек, имеющих лучшие аттестации по результатам приемных экзаменов. По утрам они вместе со всеми слушали «революционный курс», а вечером собирались в одном из отелей поблизости от школы, где Монж и другие профессора готовили их к выполнению обязанностей руководителей бригад. Вечера эти запомнились многим из них на всю жизнь.
«Тогда, – писал Бриссон, инженер путей сообщения, под редакцией и с дополнениями которого мы читаем сейчас в русском переводе «Начертательную геометрию», – мы узнали Монжа, этого добрейшего человека, привязанного к юношеству и преданного наукам. Он всегда был среди нас; после лекций геометрии, анализа и физики начинались частные беседы, которые еще расширяли и укрепляли наши способности. Он был другом каждого воспитанника, побуждал нас к труду всегда помогал и всегда радовался нашим успехам».
Монж так привязался к этим любознательным ребятам, съехавшимся со всей страны, так много души вложил в становление каждого из них, что когда пришло время выбирать из пятидесяти ровно двадцать пять лучших, которые и станут бригадирами, то он, будучи уверенным в их добросовестности, настоял на том, чтобы руководители школы не вмешивались в выбор.
Избрание будущих ассистентов было осуществлено в духе демократических идей Монжа, а это значит самими воспитанниками. И они не сделали ошибки: семнадцать кандидатов получили три четверти голосов, прочие восемь – более двух третей. Еще одно подтверждение того, что учащиеся сами себя знают лучше, чем учителя. Письменные свидетельства Малюса, Био, Ланкре и других избранных таким образом ассистентов, ставших всемирно известными учеными, убедительно подтверждают и смелость Монжа как педагога, и безупречность выбора, сделанного самими учащимися.
Монж работал с колоссальным напряжением, но при этом и с огромной радостью. Он проводил со своими «сыновьями» почти все сутки, как некогда в своих литейнях. Но сейчас его усилия имели особый смысл, и работа доставляла ему особую радость. Нет слов, пушки были нужны. Однако если их можно повернуть куда угодно, то уж души его воспитанников, его замечательных сынов, с которыми вместе посадил не одно «древо Свободы», повернуть не в ту сторону будет не по силам ни одному владыке. Он в это искренне верил и на это надеялся, вероятно, не догадываясь, что ему, республиканцу, самому уже намечена роль одного из ближайших сподвижников нового владыки Франции – императора Наполеона Бонапарта. Впрочем, кое-какой свет на этот странный на первый взгляд «зигзаг» в судьбе Монжа может пролить его убежденность в том, что лучше республиканцы без республики, чем республика без республиканцев. Потому-то геометр и был постоянно с молодежью, жил ее заботами.
«Работа Политехнической школы, – писал он, – занимает меня настолько сильно, что я почти не могу думать о других вещах. Этот маленький шедевр я хочу предоставить самому себе только тогда, когда он будет полностью завершен».
После смерти Ламбларди в 1797 году директором Политехнической школы стал сам Монж. Он не замедлил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы укрепить позиции школы, ее республиканский свободолюбивый дух. Монж сумел закрепить юридически то важнейшее положение, что никто не вправе решать дела школы, кроме ее Совета, усовершенствовал программы, добился того, что часть учащихся могла специализироваться на научной работе (нужна же смена!).
Феликс Клейн в своей замечательной книге «Элементарная геометрия с точки зрения высшей» писал явно под впечатлением деятельности Монжа:
«В то время как англичане строго консервативно держатся за старые учреждения, француз любит новое и часто вводит его не путем постепенного преобразования старого, а в форме внезапной реформы, которая даже скорее является революцией…