Текст книги "Ключ-город"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
9
Над деревянными башнями и холмами – жаркий голубой свод без конца и края. В небе ни облачка. Взметнулся столб пыли, крутясь понесся на Подолие, не донесшись, рассыпался. Льняноголовые ребятишки, возившиеся у дубового тына близ архиепископского двора, что на Соборной горе, разинув рты, смотрели на завивавшуюся пыль. Старший, Васятка, шепотом сказал:
– Расшалился нечистый; тятька говорил: как тихонько подойти да ножом чиркнуть – кровь брызнет и его видать можно, – лохматый, с копытами.
Ворота архиепископского двора, протяжно проскрипев, отворились. Вышел служка, на служке черная однорядка и черный колпак, в руках – увенчанный крестом деревянный посох. За служкой выехали сани, верхом на чалой кобыле – разъевшийся кудлатый конюх. В санях архиепископ Феодосий – медная бородища лежит на груди, лохматые брови сдвинуты на переносице, черный клобук – башней. Феодосий, по заведенному владыками обычаю, и зиму и лето выезжал в санях. За санями выскочили верхоконные архиепископовы дети боярские: Ждан Бахтин с Любимом Грезой и четверо пеших служек.
Архиепископский поезд, пыля, стал спускаться вниз. На ухабе сани тряхнуло. Владыко рыкнул, ткнул кучера в спину батожком. В кучах золы и разной дряни возились куры. Феодосии повел клобуком, знаком велел подъехать Любиму. Греза подлетел к саням, колпак в руке на отлете. Архиепископ шумно потянул носом воздух:
– Чуешь? Сколько раз говорено, чтоб людишки у владычьего двора падла на улицу не кидали. А тебе, Любим, владычьего указу не ожидая, тех ослушников бы отыскать да, взявши на наш двор, для примера и страха ради другим, поучить плетьми.
Прохожие, завидев шествовавшего с владыкиным посохом служку, останавливались, земно кланялись архиепископовым саням. Феодосий махал рукой – благословлял не глядя.
За старыми бревенчатыми городскими стенами владыку оглушило. По лесам на прясла, согнувшись в три погибели под грузом кирпича, тянулись вереницей деловые мужики. У прясел внизу одни дробили камень, другие волокли страднические одры, третьи тюкали топорами. Стук, крик, гам, матерная брань. От множества сновавшего люда у владыки замельтешило в глазах. «Воистину, прости господи, столпотворение вавилонское».
Сани потянулись мимо выведенных прясел, рвов, навороченных гор камня и земли. Деловые мужики рвали с голов колпаки, кланялись земно. Ждан Бахтин и Греза смотрели коршунами, чтобы не было от кого бесчестья архиепископову сану.
Дотянулись до Крылошевского конца, стали подниматься наверх. Шуму и гаму, как внизу, нет. У желтеющих глиной рвов возились деловые люди. В стороне несколько мужиков били камень. Они стояли спиной, не видели, как поднимался с посохом служка. Обернулись, когда подлетевший Любим Греза вполголоса облаял мужиков матерно:
– …Ай повылазило вам? Не видите, что господин владыко бредет?
Мужики потянули с голов колпаки, согнулись до земли. Греза вытянул для порядка плетью зазевавшегося парня. Парень сверкнул серыми с золотинкой бешеными глазами, схватил сына боярского за ногу, не успели мужики глазом моргнуть – стащил с коня. Двое из владычьих служек кинулись на выручку Грезе, повисли у высокого на руках. Парень тяжело дышал, водил плечами, пробовал сбросить дюжих служек. Владыко поманил пальцем, служки подтащили парня к саням. Любим Греза, взгромоздившись на коня, подъехал. Владыко, щуря водянистые глаза, разглядывал мужика. Служка сорвал с парня колпак, толкал в спину, силился поставить на колени. Архиепископ разгреб дремучую бородищу. Рыкнул сердито:
– Пошто невежничаешь?
Парень усмехнулся краем губ:
– Прости господа ради, владыко! Не приметил, что ты идешь…
– А пошто сына боярского с коня сволок?
– Не знал, что он сын боярский, как ударил – кровь в голову кинулась.
– Прозываешься как?
– Михалко, а прозвищем Лисица, владыко.
Подошел мастер Конь, стоял позади мужиков, обступивших сани. Владыко подался на сиденьи, надул щеки.
– Вот мой суд: взять тебя, Лисица, на наш двор, да чтобы впредь тебе невежничать неповадно было, – бить плетьми нещадно и в смирительную палату на цепь посадить до нашего указа.
Конь отстранил мужиков, стал перед санями:
– Того не можно, владыко. Михалка у камнебойцев артельный, велишь Михалку взять – делу будет мешкота.
Владыко засопел, собрал на переносице брови:
– Указу нашему противишься? Михалка святительскому сану поруху учинил.
– То не поруха, владыко, что мужик слугу твоего с коня сволок, он же первый его без причины бил.
Владыко отмахнулся, кивнул служкам клобуком:
– Волоките сего Михалку на наш двор, чините, как указано.
Кучер оглянулся, тронул сани. Служка подтолкнул Михалку в спину.
– Чего упираешься? Владыкин указ слыхал?
Федор положил руку на служкино плечо:
– Пока воевода или князь Василий Ондреич не укажет, владыкин указ не указ.
Служки затоптались на месте. Пробовали было подступиться к Лисице, набежали еще деловые мужики-камнебойцы, лаяли владычьих людей, замахивались молотами. Какой-то бойкий мужик треснул рыжего служку в ухо. Служки, подхватив полы монатеек, запылили догонять владыкин поезд. Мужики заулюлюкали вслед.
10
После того, как Федор перебрался жить на попов двор, с Онтонидой он виделся редко. Встречались у Хионки Хромой, пушкарской вдовы. Федор знал от Хионки, когда Онтонида придет и ждал в избе.
Чувствовал – коротко счастье с мужней женой, и еще желаннее казались Онтонидушкины ласки. В субботу перед святками Федор ждал Онтониду. Она вошла, как всегда, быстро, робко окликнула в темноте: – «Федюша!» Бросила на лавку шубу, прижалась к любимому, пахнущая морозом, жадная, желанная. Федор чувствовал, как бьется от быстрой ходьбы и радости под легким летником Онтонидушкино сердце. Обвила теплой рукой: «Федюша, сыночек у нас будет».
За оконцем, затянутым пузырем, на небе мутно белел месяц. В темноте не разобрать лица, а когда прижималась щекой, чувствовал Федор на Онтонидушкиных глазах слезы.
Сидели долго. Онтонидушка спохватилась, когда в сенях закашляла Хионка. «Охти! Доведет матушка Елизару, быть мне стеганой».
Федор возвращался домой к попову двору. Шел дальними улицами, мимо ставленных осенью прясел. От месяца голубел снег. На снегу темные тени выведенных до половины башен. Остановился у грановитой. «Сыночек будет». Вот кого он выучит трудному искусству городового и палатного строения. Сын Федора Коня будет строить невиданные на Руси города. А может, то и не его будет сын? Онтонидушка – мужняя жена. Нет, сердце говорит, что его, Федора. Да что в том? Чувствовал, как уходит радость. Нет, не быть сыну Федора Коня мастером, не строить городов и палат на удивление русским людям. Вырастит – поставит Елизар Хлебник сына мастера Коня в амбаре торговать житом да мукой. Взять бы бросить все, уйти с Онтонидушкой, куда глаза глядят. Холопы и крестьяне на государевы украины, реку Дон и Яик бегут. А куда уйти мастеру Коню? Любит Онтониду, любит и город, что уже поднимается над холмами грозными башнями и зубчатыми стенами. Он будет прекраснее и крепче всех городов на Руси.
Стоял Федор у башни на снегу; в небе на льдинках-облаках плыл бесприютный месяц. Федор посмотрел на небо. Усмехнулся, – то ли о себе, то ли о месяце, подумал: «Бездомовник».
11
Накануне масляной недели Федор уехал смотреть новые каменные ломни под Старицей и Верховьем. В Смоленск вернулся через пять недель. В мартовский сырой день подъезжал к городу. Над голым бором, тихим и синим по-весеннему, грозно высились на холмах выведенные под кровли башни. Федор подумал с гордостью: «Ключ-город». Стало легко и радостно, точно возвращался в недавно оставленный родной дом. Так же радовался много лет назад, когда, возвращаясь из-за рубежа, увидел занесенные снегом избы и убогую, покосившуюся деревянную церквушку порубежного села на русской стороне.
Мимо посада и равнодушно позевывавших караульных стрельцов у ворот деревянного города сани стали подниматься на гору. Снег на улицах талый, перемешанный с золой и навозом. Кое-где разливались уже лужи. Ворота на попов двор были открыты.
На крыльце стоял поп Прокофий – маленький, щетинистый, похожий на ежа. Перед попом – Олфимко, портной мастер, сутулый, с желтым лицом. Унылым голосом Олфимко тянул:
– Отдай заклад, Христом-богом молю, поп, отдай!
Федор вылез из саней. Поп вскинул бороденку:
– По здорову ли ездил, Федор? – Прикрикнул на Олфимку: – Отцепись, глупой! – Увидев забредшую на двор бурую свинью, поп сбежал с крыльца, схватил ослоп, бросился гнать со двора чужую животину. Олфимко сказал:
– Принес я попу в заклад кафтан червленый, и дал мне поп пятнадцать алтын, и уговор был, чтоб деньги закладные на Евдокию воротить. Обезденежел я и денег в срок не воротил, неделю пропустил, а поп теперь заклад не отдает. – Олфимко вздохнул. – Ценою тот кафтан рубль десять алтын, шит на подьячего Гаврюшку Щенка. К сему воскресенью, если кафтана не принесу, сулился Гаврюшка меня на правеж ставить.
Федор ушел в горницу. В горнице пахло по-нежилому, пока нахлебник ездил, горницу не топили, поп на дрова скупился. От нежилого духа в горнице, покрикиваний попа и унылого голоса Олфимки, молившего у крыльца вернуть заклад, стало скучно. Федор побрел в приказную избу. За двором, у церкви Николы-полетелого, окликнула баба. Узнал хлебниковскую стряпуху Степанидку. Подбежала, перевела дух, схватила за руку, потащила за церковную ограду, оглянувшись по сторонам, зашептала:
– Хозяйку Онтониду Васильевну на прошлой неделе воеводы в тюрьму взяли. Услышала я, что ты приехал, побежала упредить.
Федор стоял ошеломленный:
– За что взяли?
Степанида вскинула на Федора глаза, всплеснула руками:
– Ох, я, беспамятная! Ты того не знаешь, что хозяин Елизар помер. Два дня прохворал. А старуха, хозяинова мать, попу Василию скажи: «Сдается-де мне – не своею смертью Елизар помер, а Онтонида извела». Поп воеводе довел. Воевода велел задворных мужиков да Прошку Козла дьякам расспросить. Прошка на расспросе сказал: «Того, что Онтонида хозяина зельем извела – не ведаю, а что к знатцу Гудку ходила, то своими очами видал». Ведуна тоже на съезжий двор взяли, в пытошной избе на дыбу поднимали. На дыбе Гудок повинился: «Дал-де Елизаровой женке отравного зелья, а для чего зелье ей понадобилось – не ведаю».
Степанида шмыгнула носом, из глаз выкатились слезинки, поползли по кумачевому лицу.
– Казнят воеводы муками лютыми голубку нашу Онтонидушку!
Из воротной избушки вышел церковный сторож, почесал лохматую голову, сердито крикнул:
– Пошто, женка, у храма без времени бродишь? Для блудного дела иное место ищи! Скоро к вечерне благовестить.
Степанидка юркнула в ворота, не оглядываясь, пошла вниз по изломанному проулку.
Федор брел, не зная куда. Стучало сердце и в глазах точно туман. Не доходя земляного вала, повернул догнать Степанидку. Догнал за осадными дворами. Тихо окликнул, шепнул сухими губами:
– А верно, что Онтонида хозяина отравным зельем извела?
Степанида вытерла рукавом слезы:
– Верно, Федор Савельич, не житье ей за хозяином было. Свету, голубушка, от бою не видала. Да не за бой Елизарку извела. И прежде хозяин немилостиво горемышную бивал. По тебе тосковала, сердешная, думала – как хозяин помрет, быть с тобою в любви да в законе…
Тронула шершавыми пальцами Федорову руку:
– Про то никто не ведает…
12
Солнечный луч пробрался сквозь волоковое оконце в подклеть и, точно испугавшись тюремного смрада, погас. Онтонида приподняла голову, запекшимися губами прошептала:
– Солнышко милое, выглянь еще разок… Дай на тебя, солнышко, мне, горемышной, поглядеть…
Выкатилась слеза, упала на гнилую солому. Онтонида хотела приподняться, оперлась на руку, застонала. Третьего дня водили в пытошную избу. За столом перед оплывшей свечой сидел судья, губной староста Окинфий Битяговский – высохший, с ястребиным носом старик – и подьячий Щенок. Заплечный мастер Пантюшка Скок, грузный мужик, завел назад связанные Онтонидины руки, перекинул через перекладину ремни, равнодушно ждал, когда Битяговский велит поднимать женку на дыбу.
Судья снял колпак, почесал розовую лысину:
– Начинай со господом, Пантюшка!
Скок потянул за ремни. Онтонида вскрикнула, повисла на вывернутых руках. Битяговский сказал:
– Чти, Гаврюшка, расспросные речи.
Подьячий придвинулся к свече, водил по столбцам кривым носом:
– …А на расспросе женка Онтонидка сказала: «Мужа-де своего, Елизара, извела зельем по своему умышлению и никто-де меня, Онтонидку, тому делу не научал».
Битяговский переломил сердито бровь, стукнул ладонью:
– Истина ли то, Онтонидка, что никто тебя извести отравным зельем мужа твоего, торгового человека и государева целовальника Елизара, не научал?
– Истина, боярин.
– Истина? – Битяговский поднял желтый палец. – Подтяни женку, Пантюшка.
Заплечный мастер надавил на бревна. Хрустнуло в суставах. Битяговский покрутил ястребиным носом:
– Легче, Пантюшка! Бабья кость – ломкая, как раз на дыбе женка кончится.
Подъячий читал:
«…не научал; а-де извела я мужа своего Елизара отравным зельем за то, что бил он меня, Онтонидку, во все дни немилостиво. А-де чтобы, изведши его, с кем блудно сваляться или в закон по-христиански вступить – того-де не умышляла…»
– Истина то?
Пролепетала едва слышно:
– Истина!..
Что спрашивал еще судья – не слышала. Видела только, как заплечный мастер расправлял хвостатый кнут, да помнила еще неистовую боль, точно с живой сдирали кожу. Дали десять ударов. Пантюшка вправил на место вывернутые суставы, сторожа Оська с Фролкой сволокли Онтониду обратно в подклеть. Тюремные сиделицы, веселые женки Маврица и Парашка, взятые по челобитью дворянина Михайлы Сущева (вытащили у пьяного из зепи три алтына), выхаживали Онтониду. Купивши на деньгу у сторожа Фролки масла, женки мазали распухшие Онтонидины плечи, к пылавшей голове прикладывали мокрые ветошки. Сквозь забытье слышала Онтонида тихие вздохи женок, позвякивание железа и брань за тонкой стеной, где сидели мужики.
Две ночи лежала Онтонида. Сна не было. На третий день под вечер пришел с тюремным сторожем подьячий Щенок, объявил женкам решение: три алтына Михайло Сущев нашел – спьяну забыл, что отдал деньги портному мастеру за порты. Маврицу с Парашкой воевода велел бить батогами, чтобы впредь было блудить неповадно и отпустить домой. Оскалился, кивнул на Онтониду:
– Не по вкусу женке с губным беседа. Боярин дело знает, у него не то баба – камни заговорят. – Ущипнул Маврицу за груди: – А вам, лиходельницы, расправа завтра будет.
Подьячий пролез в дверцу, сторож загремел железным засовом. Маврица подсела на солому к Онтониде, гладила руку:
– Горемышная ты, бедная… Замучают тебя бояре-воеводы…
От Маврициных причитаний навернулись слезы. Онтонида улыбнулась в полутьме ласковой женке. О том, за что извела мужа, женщины не спрашивали. Не первая и не последняя извела. «Что бог сочетал – человек не разлучит». До домовины мучайся с постылым. А умрет муж – в голос голосит женка. Люди думают – с горя убивается, а баба в самом деле от радости себя не чует, – не потянет покойничек за космы.
Утром сторожа вытолкали Маврицу с Парашкой из подклети. Потом слышала Онтонида, как вопили под батогами веселые женки.
Ночью опять за стеной вздыхали и звенели железами мужики-сидельцы. В соломе возились и пищали крысы. Онтонида смотрела в темноту, шептала сухими губами:
– Только б не доведались мучители, что с Федюшей думала по закону христианскому мужней женой жить. Не доведались бы, господи! Возьмут Федюшу перед боярами на муки лютые. Маменька родная, пошто меня, горемышную, бесталанную, на свет родила!
Под утро видела в полузабытьи Федора и, не чувствуя боли в истерзанном теле, улыбалась.
В воскресенье вечером опять пришел Гаврюшка Щенок. За Щенком сторожа. Подьячий взял у сторожа Фролки огарок, поднес близко к Онтонидиному лицу.
– Отдышалась женка. Волоките в пытошную. – Онтониде: – Бояре-воеводы тебя в другой раз пытать указали, а станешь запираться – и в третий укажут.
Фролка топтался на месте, несмело сказал:
– А ладно ль женку в воскресенье пытать?
Гаврюшка шмыгнул носом, возившаяся в углу крыса метнулась в нору.
– Злочинцев и женок-убивиц указано и в воскресенье и во всякие праздники без милосердия пытать. Она для своего богопротивного дела дней не выбирала. – Помотал пальцем. – А тебе, псу, о том не судить, не то доведется батожья отведать.
Фролка заюлил, закланялся:
– Прости, Христа ради, Гаврило Семенович, по глупости молвил!
Сторожа подхватили Онтониду под руки, поволокли в пытошную избу.
13
Над купеческими хоромами с прапорцами и гульбищами,[15]15
Гульбище – балкон.
[Закрыть] над курными избами черных людей и стрельцов, над оврагами, где в прокопченных землянках ютились деловые мужики, низко тащились аспидные тучи…
В Городенском конце на пустыре, близко от скудельного двора, толкался народ. Посреди пустыря зияла яма, желтым горбом высилась накиданная земля. Двое стрельцов помахивали батогами, гнали прочь любопытных, покрикивали:
– Не лезь близко – землю осыпишь!
– Чего ревешь, женка! Ай кума она тебе?
В толпе скуластый мужик рассказывал:
– Копать тяжко было, сверху земля оттаяла, а под низом – чистый камень, руки поотбили, пока выкопали.
Подросток в длинном, не по плечу, озяме, должно быть, приехавший с отцом на торг из деревни, спросил:
– Пошто, дяденька, народ собрался? Праздник какой?
Скуластый повел на отрока сердитыми глазами:
– Не видишь, что ли, окоп – женку казнить будут.
– А пошто казнить?
Скуластый отмахнулся и вытянул шею. С моста съехала телега. За телегой шел поп в епитрахили и ехал верхом воеводский дьяк. Следом валил народ. В толпе вздохнули. Кто-то сказал:
– Говорили, будто царь Борис Федорович, как на царство вступал, обет дал – смертью не казнить.
Стоявший в толпе Михайло Лисица сверкнул на говорившего серыми с золотинкой глазами:
– Царский обет, что стыд девичий – как через порог переступила, так и забыла.
Толпа разомкнулась, пропуская телегу. Посадские женки, крестясь, охали:
– Онтонида! Елизара Хлебника женка!
– Куда и краса делася!
– Лебедь была белая!
– Извелась, сердешная!
– Тюрьма да дыба изведут!
Онтонида сидела в телеге. Голова свесилась на грудь. В лице ни кровинки, только глаза прежние, глубокие, Онтонидины. Не помнила, как снаряжали в смертный путь. Натянули саван; поп, бормоча под нос молитву, сунул в руки свечу. На телегу рядом поставили колоду – долбленый гроб. Так и везли через весь город тихую, обеспамятевшую после трех пыток, под попово бормотание.
Сторожа сняли Онтониду с телеги, поддерживая под руки, потащили к яме. Пахнуло навстречу могильным холодом. Слабо вскрикнула. Свеча выскользнула из рук и погасла. Поп остановился, краснорожий, со съехавшимися на переносице лохматыми бровями, тряхнул епитрахилью, прогнусавил в сторону жавшихся друг к другу посадских баб:
– Казнитесь, женки, на сю убивицу глядя, диаволом наученную. Да не прельстит вас сатана бесовской своей прелестью, да не подымется николи ни у единой рука на господина мужа своего.
Тихо стояла толпа. Слышно только, как дьяк бубнил указ от царского имени. Наползла туча. Потянуло холодом. Закружились легкие пушинки. Падали и таяли на бородах, колпаках и шапках посадских женок недолговечные весенние снежинки. Дьяк читал:
– …а с расспроса и пыток та женка Онтонидка сказала: а извела я… – Зачастил невнятно: —…указал… – Дьяк повысил голос, окинул выпуклыми глазами толпу: – Женку Онтониду казнить – вкопать в землю и держать в том окопе до смерти.
Дьяк кончил чтение, кивнул сторожам:
– Чините по указу.
Мягко стучали влажные комья земли и бормотал невнятное краснорожий поп. Расталкивая толпу, к яме продралась блаженная юродка Улька Козья Головка – косматая, страховидная баба, перепоясанная железной цепью, – стала перед попом. Завопила дико, упала наземь, билась, громыхая железом. Посадские женки шарахнулись в стороны. Дьяк мигнул стрельцам. Те пододвинулись нерешительно, подняли Козью Головку, вынесли из толпы. Кто-то сказал:
– Матку у нее вот так же казнили. С той поры она юродивою во Христе стала.
Сторожа оттоптали землю. Народ расходился, вздыхая и крестясь.
14
С того дня, как узнал, что Онтониду взяли в тюрьму, Федор потерял счет времени. Казалось, опустились сумерки без края и просвета. Карамыш, молодой подмастер, замечал, что с мастером творится неладное. Целыми днями молчит или положит перед собою чертеж и смотрит в оконце. А спросишь о чем – вздрогнет и ответит невпопад. Несколько раз Карамыш ходил с мастером к пряслам, выведенным осенью, говорил о башне над проезжими Днепровскими воротами, еще незаконченной, но красоте которой удивлялись смоленские люди и проезжавшие через город иноземцы. В ответ мастер отмалчивался и рассеянно смотрел на воронье над пряслами.
«Лихие люди напустили порчу», – думал Семен. – «Что делать станем, как сойдет снег да время придет к городовому делу приступать? Одна у нас голова – мастер Федор. У бояр только заботы – на пуховиках дрыхнуть, меды жрать да черных людей батожьем дуть».
Шли дни. Сколько их было – неделя, три – мастер не знал. Звенигородский его не тревожил. Деловые мужики, разбредавшиеся на зиму по своим дворам, только собирались. Иногда Федор слышал, как лаялся с закладчиками поп Прокофий. Раз как-то поп наведался к постояльцу, спросил – не отслужить ли молебен об избавлении от хвори; возьмет за то одну деньгу, с других берет две. Чтобы избавиться от попа, дал. Во вторник после благовещения поп заглянул опять, сказал: утром казнили убивицу, Хлебникову женку. Вкопали живою в землю по плечи. «А женка брюхата была. На третьей пытке скинула». Сидел поп на лавке, глядел в оконце, чтоб не скрали чего возившиеся во дворе батраки, не видел, как жалко дернулись у мастера губы. Прибежал отрок, позвал попа: опять пришел закладчик Олфимко портной. Федор надел опашень, вышел. Во дворе у крыльца стоял без колпака Олфимко, жалобным голосом тянул:
– Отдай, поп, заклад! Христа ради, отдай! Денег против заклада еще три алтына накину.
Федор спустился к деревянному городу. Покачиваясь, плыли по реке льдины. Под мостом четверо мужиков шестами проталкивали застрявший лед. Федор перешел на Городенскую сторону, к пустырю. Сторож Фролка сидел на колоде и бердышом остругивал новое топорище. Продолжая стругать, Фролка поднял на мастера бороду. Посмотреть на вкопанную женку приходило немало народу. Федор увидел: над свежеутоптанным кругом земли – человеческая голова. Безобразными космами свисали волосы. Да полно, Онтонидушка ли это? Голова приоткрыла глаза – прежние, глубокие, Онтонидушкины. Дрогнули бескровные губы. Прошептала или почудилось Федору: «Федюша!». И опять: «Федюша, студено мне!»
Федор почувствовал, как отливает от лица кровь, все завертелось, поплыло – и голова с свисавшими волосами, и сторож Фролка, стругавший топорище. Крепкая рука легла на Федорово плечо и голос, как будто знакомый, тихо сказал:
– Пойдем, Федор Савельич, не годится на боярское дело глядеть.
Не помнил мастер, как шли через мост. Опомнился на бревне у башни. Увидел круглолицего рослого парня, узнал артельного каменщика Михайлу Лисицу. Михайло подал берестяной корчик с водой.
– Попей, Федор Савельич. Не гневайся, что тебя сюда приволок. Очень ты лицом бел стал. – Прищурил глаза. – Сдается, мастер, люба тебе женка. Вызволим мы женку из окопа и в месте таком схороним, – не то воеводы, и ворон не отыщет. А там – по нраву женка, так совет да любовь. От стариков я слышал – не один раз такие дела бывали в старину. Как полночь отобьют, ты в башне жди. Сюда никто не забредет. Выймем женку из окопа – сказать приду.
Слюдяной фонарик на колоде мерцал похоронно. Желтовато поблескивало лезвие бердыша караульщика Фролки. Мутно белело над землей лицо Онтониды. Тьма. Ночь. Шуршание да треск льдин на реке.
Фролка сидел на колоде, боязливо вглядываясь в темноту, думал: «Хуже нет вот такого караула. То ли дело – тюремных сидельцев сторожить. Разбойники, тати, душегубцы, а все же живые души. А тут не понять – живую ли женку караулишь или покойницу. К тому же опять нечистая сила бродит. Упыри из могил выползают». Сторож покосился в ту сторону, где зловеще чернел скудельный двор. Страшно! Отложил бердыш, вытащил из-за пазухи сулейку с вином, хлебнул. (Перед вечером сбегал в кабак, взял хмельного – отгонять ночную сырость.) По телу прошла сладкая теплота. Фролка приподнялся, посмотрел на белевшую в полумраке голову, покачал укоризненно колпаком. «И чего взбрело тебе, горемышной, мужа изводить? В теплоте да сытости жила. Купцова жизнь, ведомо, не то, что наша, собачья». Потянул еще из сулейки, погрозил голове пальцем. «Ты поделом казнишься, а мне за какой грех около тебя маяться? Ладно, если скоро помереть тебе доведется, другие вкопанные женки по неделе и по две в окопе сидят, пока смерть придет. Замучаешься в карауле».
К полуночи от реки надвинулся холодный туман. Фролка, вытянув скляницу до дна, сидел на колоде, раскачивался, икал, плел несуразное. Поднялся, чтобы прогнать одолевавшую дремоту, и хмель разом вышибло из головы: из тумана выскочили страшные, мохнатые, хвосты волочатся по земле, затрясли козлиными рогами, обступили колоду, заблеяли сатанинскими голосами. Выпустил Фролка бердыш, грохнулся на землю, трясущимися губами забормотал:
– Свят, свят, свят, господь! Наше место чисто! Берите, черти, женку, меня не троньте!.. – Хотел крикнуть «караул», чтобы бежали люди спасать христианскую душу, – крику не получилось, только хрип и бульканье сорвались с Фролкиных губ. Черти сволокли с колоды крышку, пиная Фролку ногами («и черти лапти носят», – успел удивиться Фролка), втиснули сторожа в тесную домовину, привалили сверху тяжелым. Слышал от страха едва живой Фролка, как возились черти, – должно быть, тащили в пекло убивицу-женку; Немного отлегло от сердца. «Про меня забыли». Почудилось, будто человечий голос сказал: «Похолодела уж». Потом все стихло.
Федор пришел в башню задолго до полуночи. Ощупью поднялся в верхний этаж. Знал на лестнице каждую ступень, – сам смотрел, когда каменщики выводили башню. Мосты в башне еще не настланы. Прилепившись к карнизу, всматривался он сквозь узкое оконце. Над головой завешенное тучами черное небо. В бойницы дул ветер. От камней тянуло сыростью. Чуть видимый, желтовато мерцал в ночи на той стороне реки фонарик караульщика. Казалось Федору – опять видит он бескровное лицо и смотрят на него из мрака измученные Онтонидушкины глаза. В голове роились мысли. «Что придумал Лисица? Почему хочет спасти Онтониду от смерти, а он ждет в башне неизвестно чего?»
Фонарь на той стороне погас. Подождал еще. Сильно билось сердце. Ждать долее не мог. Ударяясь о выступы, сбежал вниз. У выхода услышал шаги. Кто-то черный подошел, шепотом сказал:
– Померла женка.
Федор узнал голос Лисицы. В темноте видел, как Михайло потянул с головы колпак, помахал рукой, должно быть, крестился.
– Царство ей небесное! Вынимать из окопа не стали. Мертвой – все одно.