Текст книги "Ключ-город"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
2
В голубом тумане над дальним бором поднималось рудо-желтое солнце. Медный прапорец[10]10
Прапорец – флюгер.
[Закрыть] на смотрильне[11]11
Смотрильня – башенка.
[Закрыть] господинова дома засветился червонным золотом. Хромоногий Костюшко, конюшенный холоп, помогавший бабе-скотнице выгонять за двор коров, пощурился на прапорец, со злостью крикнул:
– Опять припозднились, Офроська, будет боярин лаяться! – Огрел батогом бурую корову. – Как поставил боярин кирпичный завод – житья не стало. Прежде сколько холопов на дворе было, а теперь велел всем на заводе у кирпичного дела быть. Толки воду на воеводу. А мне и на конном, и на скотном одному не управиться. Не гоже с одного тягла две дани брать. Не нога худая – побрел бы, как другие, меж двор.
Скотница замахала руками, зашикала:
– Утихомирься, Костюшко, боярин бредет!
На крыльцо, широкое, с стрельчатой кровлей на резных столбах, вышел хозяин князь Василий Морткин. На голове засаленная тафья, на плечах затасканный зипун. Стоял, почесываясь, смотрел круглыми, как у совы, глазами на поднявшееся солнце. Стукнул суковатым посошком:
– Сколько раз говорено – животину до солнца выгонять! Одна вам забота – только в брюхо набить, а чтоб о господиновом деле порадеть, того нет. Доберусь до вас, толстомясых, не один батог изломаю.
Морткин сошел с крыльца, пошел обходить хозяйство. Идет князь Василий, хозяйски, коршуном смотрит по сторонам. От солнца и голубого неба гнев у князя стал проходить и думы легкие. «Бога гневить нечего: двор – чаша полная. Эк, чего нагорожено! Дворы, сараи, мыльня, кузня. Господи боже! И все к месту. Житницы от зерна ломятся. В медуше от кадей с медом деваться некуда, сундуки рухлом полны, в шкатунях казны припасено довольно. У иного московского боярина того нет». Прикинул, – сколько в последнем месяце было выручено от кабака. Кабак поставил в прошлом году при дороге – ни пешему, ни конному не миновать. Наведался князь Василий и в птичий хлев, спросил бабу-птичницу, не слышно ли без времени куриного клику. Оттуда – в поварню. В поварне посмотрел в кади, много ли осталось невеяны на хлебы дворовым людям, стряпухе велел ради постного дня толокно забалтывать холопам редко.
По усыпанной песком широкой дороге вышел за ворота. Усадьба стоит на взгорье. Внизу разбросалось село Морткино – пятнадцать дворов. Селом был верстан при царе Иване отец Федор. Старый князь заплатил в поместном приказе двести рублей, и село с полутора тысячью четей земли и двумя деревнями записали за Морткиным в вотчины.
Князь Василий постоял у ворот, поглядел на дымки над черными избами мужиков, вернулся к крыльцу, крикнул седлать коня, горничному отроку велел принести кафтан.
Костюшко подвел коня. Князь вынесся за ворота, позади трусил на кобыленке Костюшко. Стали спускаться к реке. Догнали попа Омельку, Князева духовника. Поп ступал босыми ногами, оставляя след в росистой траве; на плече сложенные мрежи. Отчитав на скорую руку утреню, Омелько брел половить рыбки.
У реки, выше князевой мельницы, кирпичный завод. Измазанные холопы, сбросив порты и заголившись едва не до пупа, мяли в кругу глину. Подбежал приказчик Ивашко Кислов, на ходу сорвал с головы колпак, согнулся, чиркнул пальцами по земле:
– Не гневайся, князь-боярин, вчерашнего урока, что указать изволил, холопишки не осилили.
Морткин махнул плеткой:
– Поноровщик! Батожья не жалел бы – осилили б…
На холопов закричал:
– Не ведаете, лежебоки, что кирпич к государеву городовому строению готовите!
Ругался замысловато: «Салазки повыворочу, на кишках перевешаю!».
Холопы усерднее замесили ногами. Князь лаялся, пока не запершило в горле. Сбоку вынырнул поп Омелько, бросил наземь мрежи, задрал на боярина козлиную бороду, прогнусавил из церковного поучения.
– Аще раб ли, рабыня ли тебя не слушает и по твоей воле не ходит, – плетей нань не щади. – Погрозил холопам кривым пальцем: – Бога бойтеся, раби лукавые.
Князь Василий постучал рукояткою плети по багровым кубам готового кирпича, – кирпич выжжен хорошо, звенит… Ухмыльнулся в усы. «Жаловался зимою, что холопы без дела валяются, полати только гузном обметают да толокно жрут. А сейчас еще бы десятка два холопов, а то и три – всем нашлось бы дело. Поставил бы еще печей да сараев – кирпичи жечь».
С боярином Звенигородским князь Василий столковался по-доброму. Завод в вотчине Морткина дьяк Перфирьев, как и все заводы, отписал на государя. Князю же Василию велено было на том же заводе быть в запасчиках, готовить к городовому делу кирпич. Вместо нанятых мужиков, кирпич делали Князевы кабальные холопы. В росписях же дьяк писал, что кирпич готовят охочие мужики, двадцать человек. Деньги, что причитались деловым мужикам, шли князю. За то отвез в Смоленск князь Василий боярину Звенигородскому серебряную братину лебедем и дьяку Перфирьеву деньгами рубль и шелковый плат.
Над обжигальными печами курился сизый дым. Смотрел князь Василий на перемазанных глиной холопов, думал:
«Поставить завод – дело не великое, да работных людишек откуда взять? Холопов, каких было можно, всех к кирпичному заводу уже приставил, во дворе один хромоногий Костюшко да горничные отроки остались. Пахотных мужиков тронуть нельзя: рядились на боярина землю пахать, кирпич жечь – не в обычае и в грамоте не сказано. Подрядную грамоту повернуть можно, куда хочешь, да опасно, как бы не разбрелись крестьянишки. Недавно сколько охочих людей кабалиться приходило. То посадский прибредет оголодалый черный мужик, кости да кожа, ударит челом, молит взять сынишку в кабалу за четь невеяны. То умучают кого воеводы на правеже батогами, припадет к стопам, просит царскую подать за него заплатить, а за то он князю-боярину, холоп с женою и детьми, будет работать на господина до домовины, только б от правежа избавил. Да опять же ратные люди полонянников-литву, мужиков и баб, сходно продавали. Людишек к Смоленску много бредет, на городовое дело нанимаются. Площадный подьячий Кирша Дьяволов жалуется: „Доходы вовсе стали худые; прежде, что ни день – в кабак звали кабалы писать, а теперь пришло – редко когда целовальник пришлет подручного. Напойной казны в кабаках против прежнего вдвое выручают, хоть питухи норовят пить за чистые. Платит казна людишкам за городовое дело, людишки же деньгу в государев кабак волокут, так кругом и идут“».
Облаяв холопов, князь Василий направился к мельнице. Ивашко Кислов затрусил за господиновым конем.
Топтавшийся в кругу плечистый и круглолицый холоп Михайло, прозвищем Лисица, сказал:
– Буде! – Вздохнул, вышел из круга, обтер подолом лицо.
Старик холоп покосил на Михайлу слезящимися глазками:
– А урок робить ведмедь будет?
Холопы заговорили разом:
– Правду Михайло молвит, дух переведем!
Один по одному выходили из круга, садились на землю, скребли изъязвленные ноги. Сидели голоногие, землянолицые, переговаривались:
– От глины да огня руки-ноги задубели…
– Сколько ни тянись, батожья не избыть.
– Отдыху в праздник боярин не дает, будто бусурманы.
Старик один топтался в кругу. Точно одряхлевший мерин, с хрипом приподнимал и опускал ноги, – костлявые, со вздувшимися жилами.
Михайло Лисица крикнул:
– Зря усердствуешь, дедко Микита, ждешь, что боярин кормов лишек пожалует?
Старик прижал к впалой груди дубленые руки, выкашлянул:
– Какие корма, батожьем не пожалует – и на том спаси его бог.
Подошел к холопам, хрипло зашептал:
– Не выдюжаю, детки, на кирпишной работе, ноет спинушка, в грудях горит, в очах зга. Немилостив господин, денно и нощно работой непереносной рабов томит. Не хворь моя, побрел бы куда оченьки глядят, на украйнах государевых житье вольное и выдачи кабальным нету.
Михайло Лисица подмигнул серым с золотинкой глазом холопу рядом:
– Чуешь! Старый – и то убег бы, а мы мешкаем.
От мельницы мчался Ивашко Кислов. Остановился, чтобы выломать потолще батог. Холопы вздохнули, понуро поплелись в круг мять глину.
3
Приказчик Ивашко Кислов наведывался в починок Подсеки редко. За кирпичной работой было некогда. Мужики Скорина, Скудодей и Оверьян Фролов переметили в лесу деревья, где были борти,[12]12
Борть – дупло в дереве, где водились пчелы. Иногда борть долбили нарочно.
[Закрыть] чтобы знать, в каких бортях кому промышлять. Оверьян сходил на господинов двор, заказал кузнецу древолазные шипы и заплатил за то копейку. Бывалые мужики Скорина и Скудодей ожидали хорошего промысла. Из-за множества пчелиных роев ходить в лесу было опасно; случалось, пчелы кусали бортников до смерти.
Скорина, довольный тем, что приказчик не наведывался, говорил:
– В лесу живем, пенью молимся, подальше от боярина мужику легче. Вчера выводок бобров уследил – осенью подберусь, мех в Смоленск купчинам сволоку, довольно станется боярину белок да лис.
Ломать мед Оверьян ходил с сыновьями Ортемкой и Панкрашкой. Возвращались они ко двору с лицами синими, опухшими от пчелиных жал. Приходил Ивашко Кислов, глядел кади, корил мужиков – лукавят-де, мед таят. Велел везти добытое на князев двор.
На взодранных меж пней полянах пожелтела рожь.
Пришло время жать. Скорина съездил в Морткино, привез древнюю бабу Варваху. У бабки от старости на подбородке мох, рот высох в вороний клюв, на солнышке сидит – трясется. Баба Варваха помахала сухой рукой, беззубым ртом прошамкала: «Святая Парасковея-пятница, помоги рабам божиим Онтонке, да Евсейке, да Оверке, да женкам их Настаське, да Огафьице, да Домахе жатву начать и покончить, будь им заступницей от ведуна и ведуницы, еретика и еретицы, девки-самокрутки, бабки-простоволоски, от всякой злой напасти. Аминь».
Чиркнула два раза серпом (для зажину, ради легкости руки, и таскали мужики столетнюю Варваху), велела кланяться на восход солнца, чтобы жатва в тихости была, на заход, чтобы Литва какого лиха ведовстмом не напустила.
Бабы с девками жали рожь, мужики бортничали, доламывали мед. У борти Оверьян встретился с косолапым.
Борть была невысоко. Засунувши в дупло лапу, медведь лакомился медом. Зверь казался не великим. Оверьян подобрался, тюкнул косматого с маху по задней лапе, – не воруй чужого добра. Медведь заревел, кубарем слетел с дерева, завертелся на трех лапах.
Оказался он не медвежонком – матерым зверем; подмявши под себя Оверьяна, рвал его зубами, силился когтями снять с головы кожу. Задрал бы зверь Оверьяна до смерти, не выручи соседа Скорина.
Заслышавши медвежий рев и Оверьяновы вопли, Скорина бросился на выручку; с разбегу всадил железную рогатину медведю в бок, поверженного зверя добил топором.
Замертво сволокли Ортюшка с Панкрашкой отца в избу. В голос голосила над мужиком баба Огашка.
До богородицына дня отлеживался Оверьян на полатях. Кое-как отлежался. Рваные уши приросли криво, на щеках от медвежьих когтей отпечатались синие впадины. Ивашко Кислов, оглядев как-то изувеченного мужика, усмехнулся косым глазом:
– Теперь тебе от боярина не убрести, с рожей твоей под землей отыщет, – приметная. А хозяин твой старый, боярский сын Кирша Дрябин, тягаться за тебя с господином оставит, куда ты ему драный.
Осенью, после того, как крестьяне свезли в вотчинников амбар пятину из озимого и ярового, князь Василий велел сносить оброчные деньги: ямские, полоняные и стрелецкую подать – по чети ржи. Перед Юрьевым днем в Оверьянову избу пришел Онтон Скорина. Сидел, скучным голосом говорил:
– Когда царев да вотчинников оброк отдать, да велеть бабе в хлебы мякины половину мешать – до Родиона-ледолома жита хватит. Охо-хо-хо… Что сожнем, то и сожрем. У других мужиков, что в селе за боярином сидят, того хуже, до Оксиньи-полузимницы не дотянут. У нас с тобою от бортей и зверя подмога. Который год бояриновы крестьяне еловую кору жрут. Мужицкое брюхо привычное, не то кора еловая, топор сгниет, да из году в год от таких кормов затоскует. – Вздохнул протяжно. – Рядился я жить за боярином четыре лета, а те лета кончаются; надумал я за другим хозяином верстаться. На Юрия и поверстаюсь. С дворянином Сущевым сговорено, чтоб за ним жить, избы ставить не надо – на пустой двор сяду, да подмоги дает три чети на семена да три на емена.
Оверьян смотрел в потолок, – на потолке сажи в палец. Когда ставил избу, клал под один угол деньгу для богачества, под другой – шерсть для тепла да ладану от нечистой силы.
Ни богачества, ни тепла нет, нечистая сила к мужику тоже не наведывалась, должно быть – незачем. Тараканов же развелось тьма. Подумал: «Не съехать ли к другому боярину?». Вспомнив о житье за игуменом Серафимом да детьми боярскими, вздохнул: «Куда от земли-кормилицы пойдешь! Не за боярином жить, так за сыном боярским, или того хуже – за черноризцами. Нет у мужика поля, нет и воли. Вороне сколько ни летать, а ястребу в когти попасть не миновать. Так и мужик».
Мерцали в небе голубые предутренние звезды. Оверьян запряг коня, подпоясал потуже лыком кожух, бросил в сани спутанную овцу, поставил полкади меду – везти в город на торг, добывать денег: надо платить государев оброк.
В Смоленск Оверьян приехал к полудню. На торгу от саней и народа не протолкаться. Остановился близ монастырских лавок. Рыжий монах – морда лоснится, бородища до пояса, – торговавший в лавке со служкой, увидев на санях у Оверьяна кадь, замахал руками:
– Проваливай подалее, сирота! Сами медком торгуем, да не берет никто, а не отъедешь по-доброму, в загривок натолкаю.
Пришлось стать к стороне, за хлебными амбарами, куда и покупатели не заглядывали. Подскочил таможенный целовальник, сдернул с кади рогожу, прикинул на глаз, потребовал государевы деньги – тамгу алтын. Оверьян закрестился: нет денег, Христом-богом молил целовальника пождать, пока продаст овцу или мед. Целовальник схватил конька под уздцы, хотел вести к таможенной избе. Налетели вскупы,[13]13
Вскупы – перекупщики.
[Закрыть] стали торговать овцу и мед. Лаяли друг друга. Оверьян от крика и лая одурел. Целовальник торопил:
– Продавай, сирота, скорее, а то в таможенную избу сволоку.
Пришлось отдавать овцу за два алтына две деньги. Знал, что настоящая цена не менее трех алтын с деньгой, да что поделаешь – целовальник не ждет. Отдал таможенному алтын тамги, стал ждать настоящего покупателя на мед. Приходили трое, давали цену несуразную: по три алтына за пуд, – не продал. Рядом стояли с санями мужики. Одеты в новые кожухи, колпаки с лисьей оторочкой; на санях – куры битые, куры живые, кули с гречихой. Видно – живут в достатке. Разговорились, оказалось – государевы крестьяне из Порецкой дворцовой волости. Хвастались: «Мы-де одного великого государя знаем, не то что вы, володельческие».
В мутном ноябрьском небе блеснуло солнце. Снег на кровлях и деревянных башнях заиграл и заискрился. Горяча гнедого конька, на торг выехал бирюч Никифор Шалда, у седла бубен, в руке – колотушка. За бирючом верхоконный посадский нарядчик. Шалда заломил колпак, ударил в бубен. Нарядчик покрикивал:
– Копитесь! Копитесь, православные, не мешкайте!
Оверьян подобрался ближе, чтобы лучше слышать. Народ стеной обступил бирюча. Шалда сипло кашлянул, прочистил горло.
– Слушайте, православные, волю великого государя! Царь и великий князь всея Русии Федор Иванович указал и бояре приговорили. – Перевел дух, приподнялся в седле, во всю глотку крикнул: – Выходу крестьянскому в сем году не быть и помещикам крестьян не свозить!
Мужики зашумели. В разных местах выкрикивали:
– И без того помещики всюду прицепы чинили!
– Ныне бояре вконец олютуют!
– Охти нам!
– Времена злые пришли!
Бирюч вздел колотушку:
– Не вопите, православные. Слухайте далее царев указ.
Оверьян бросил конька, протолкался в толпу. Кто-то саданул его под бок, кто-то лягнул кованым чеботом. Наступил на ногу грузной старухе в черной однорядке. Старуха зашипела, потянулась было к бороде. На нее зашикали. Бирюч кричал:
– А которые крестьяне из-за бояр, и из-за дворян, и из-за приказных людей, и из-за детей боярских, и из-за всяких людей из поместий и вотчин, и из-за патриарха, митрополита или монастыря выбежали до нынешнего года за пять лет, – на тех беглых крестьян в их побеге и на тех помещиков и вотчинников, за кем те беглые живут, великий государь указал – суд давать. И по суду, и по сыску государь и великий князь всея Русии Федор Иванович указал тех беглых крестьян с женами и с детьми и со всеми животами назад возить, где кто прежде за кем жил.
Рябой мужик рядом с Оверьяном нехорошо выругался. Кто-то крякнул. Иные вздыхали, скребли затылки. Бирюч продолжал:
– А которые крестьяне выбежали до нынешнего года лет за шесть, и за семь, и за десять, а помещики да вотчинники до нынешнего года на тех беглых крестьян государю царю челом не били, государь указал и бояре приговорили: суда на тех беглых не давать и где кто жил – не вывозить…
Бирюч тронул коня, поехал кликать на другой конец торга. В толпе заговорили разом:
– Вот она, государева милость.
– Беглых за пять лет ворочать.
Грузная старуха в однорядке спросила посадского, по одежде, должно быть, кузнеца:
– О чем кликал бирюч? В толк не возьму.
Кузнец сказал:
– Выходить от помещиков царь мужикам заказал. – Подмигнул глазом Оверьяну: – Вот тебе и Юрьев день!
Старуха вздохнула, тряхнула кикой:
– Нам Юрьев день не надобен, – мы посадские, с Везовенского конца полусоха.
Оверьян поплелся к саням. Присел, стал думать: чего доброго, прежний помещик, боярский сын Кирша Дрябин, обратно свезет. От приказчика Ивашки слышал: приезжал Кирша весною еще в прошлом году на бояринов двор, требовал Оверьяна обратно. Князь Василий и слушать Киршу не стал, велел гнать со двора вон. Потом бил Кирша воеводе челом, просил на боярина суда, и тянется тот суд и по сей день. К Кирше Дрябину возвращаться охоты нет: житье в лесном починке легче, чем перед господиновыми очами. Да и привык за два года Оверьян к месту. Не тесни бояре мужика, – век бы на одном месте сидел.
Приходили покупатели, приценивались к меду. Оверьян на цене стоял крепко. Когда покупатель отходил, опять усаживался думать. Порецкие мужики, распродавшись, уехали. Подошел Филимон Греча – в Обжорном ряду у него новая харчевая изба.
Торговался долго. Не сторговавшись, отходя, со злостью кинул:
– Что бирюч кликал, слыхал? Вот погоди, так ли бояре крестьянишкам хвосты защемят!..
Походивши по торгу, Греча вернулся к Оверьяновым саням. Постучал пальцем о кадь:
– Так и быть, ради сиротства твоего дам по четыре алтына.
Поехали к важне. Оверьян заплатил целовальнику деньгу.
Кадь взвесили; меду оказалось два пуда десять гривенок.
Оверьян отвез кадь к Гречиному двору. Греча, отсчитывая деньги, сказал:
– За два пуда плачу, а десять гривенок – то на поход.
Оверьян потянул с головы колпак, шумно задышал носом:
– Побойся бога, купец! Мне же деньги надо государеву подать платить!..
Греча позвенел в зепи монетами:
– Мы тоже посадское тягло в цареву казну платим.
Отсчитал восемь алтын:
– Кланяйся, сирота, за то, что дал. А буйствовать начнешь, – вот чем попотчую… – и поднес к Оверьянову лицу мохнатый кулачище.
4
От Елизара Хлебника Федор перебрался жить к Никольскому попу Прокофию. Попов двор стоял в слободе, у церкви Николы-полетелого. Жил поп Прокофий крепко, у другого дворянина нет того, что было на поповом дворе. За высоким тыном просторные, на подклетях, новые хоромы. Поодаль от хором – поварня, житница, погреб с надпогребницей, клети разные, хлев коровий, да хлев свиной, да хлев птичий. Подклети под хоромами – одни жилые, другие глухие. В жилых обитали поповы задворные мужики, в глухих хранилось всякое добро: полотна, пенька, войлоки, платечная рухлядь, столовый припас. К церкви Николы-полетелого еще при Литве по грамоте короля Казимира было приписано село Фомино в Смоленском повете,[14]14
Повет – уезд.
[Закрыть] с землею и мужиками. Мужикам было велено платить Никольским попам оброк, чем изоброчат, и землю на них пахать, как укажут. При московских порядках Никольские попы владели селом и мужиками по-прежнему.
Поп пустил Федора жить в заднюю хоромину. Порядились, что мастер будет платить два алтына в неделю, а доведется жильцу есть попов хлеб, за то плата особая, и счет нахлебных денег вести попадье.
Поп с утра до вечера носился по двору, – маленький, поджарый, в затасканном зипунишке, потряхивал мочальной гривой, покрикивал петушиным голосом. Только и отдыхали дворовые мужики и бабы, когда уходил Прокофий отправлять службу.
Попадья, крупичатая, красивая, появлялась на дворе редко. Колыхая полным телом, пройдет в поварню, посмотрит, как управляется стряпуха, прикрикнет на развозившихся у крыльца поповых чад, влепит чаду подзатыльник, зевая и крестя рот, побредет в хоромы.
Поп Прокофий ссужал деньги в рост под заклад. В дом приходил разный мелкий посадский люд. Федор из своей хоромины слышал петушиные покрикивания попа и смиренные голоса закладчиков. Сундуки в подклети были забиты разным закладным рухлом.
До зимы башни и прясла вывели от Крылошевского конца и вверх по холмам, к Авраамиевскому монастырю.
На святках из Москвы пришла грамота. Именем большого ближнего боярина Бориса Федоровича Годунова приказный дьяк требовал мастера Коня и дьяка Перфирьева в Москву с росписью, чертежом и памятной записью.
Выехали через два дня. Зима была снежная, дорога завалена сугробами. До Москвы тащились семь дней.
Приехали в сумерках. Из церквей брел народ. У решеток уже топтались решеточные сторожа. Сани долго ныряли по ухабистым улицам. У крайнего двора, близ погорелой церкви Николы-зарайского, остановились. Федор постучал. За огорожей скрипнуло крыльцо, окликнул низкий басок. Мастер отозвался. За воротами кто-то радостно охнул. Загремел засов. Приземистый человек в овчине, брошенной нараспашку поверх зипуна, подмастер палатного дела Никифор Молибога, открыл калитку.
– Будь, Федор Савельич, гостем дорогим.
Через темные сени прошли в горницу. На столе в медном жирнике потрескивал фитиль.
Никифор суетился, от радости не знал, куда Федора посадить. Поблескивая добрыми глазами, охал, расспрашивал о житье в Смоленске, рассказывал сам.
Из светелки спустилась девка, стала застилать стол шитой скатертью. Молибога тер лоб, низким баском гудел:
– Перед святками гость Омельян Салов меня к себе звал. Говорил: «Надумал я палаты каменные ставить, да как ставить – один был на Москве по каменному делу мастер Федор Конь, да и того Борис Федорович в Смоленск услал город ставить. Может, ты, Микифор, поставишь – на жалованье и денежное и кормовое не поскуплюся. – Вздохнул. – Не умудрил меня господь в каменном деле». – Всплеснул руками. – Да что я тебе, Федор Савельич, про пустое говорю, того ты, должно, еще не знаешь, что великий государь Федор Иванович на прошлой неделе преставился.
Федор быстро повернул к Никифору лицо:
– Царь помер?
Молибога скороговоркой:
– Бояре суматошатся, кому на Руси царем быть. – Вздохнул. – Великое горе – государь Федор Иванович бездетным преставился. – Прищурил глаз. Дети боярские, купцы да посадские люди к Борису Федоровичу Годунову клонятся, большие бояре за Федора Никитича Романова стоят. Пока владыко-патриарх с боярами землю держат. – Помолчал. На лбу легли морщины. – От боярской власти посадским людям да крестьянишкам добра не ждать. Царь один, а бояр сколько, каждый же станет себе промышлять. Старики до сего дня помнят, как в малолетство царя Ивана Васильевича бояре землю грабили.
Девка приносила блюда и мисы с едой, ставила на стол. Вышла хозяйка, повела кикой, поклонилась степенно, поднесла гостю чару меда.
За столом мастер Конь и Никифор просидели долго. Федор рассказывал мало, больше все расспрашивал обо всем, что творилось в Москве. Спать улеглись около полуночи.
Федору не спалось. Ворочался на жарком пуховике без сна до третьих кочетов. Смотрел на тлевший перед образом огонек. Думал о разговоре с Молибогой. В память пришло, что не раз слышал о Годунове. «К наукам Борис Федорович многопреклонный». Вспомнил благолепное лицо большого боярина, когда наставлял его Годунов в Смоленске: «А станешь, Федька, дуровать, так и тебе батоги покорливости прибавят». Просвещенный государь, покровитель наук и искусств! Засыпая, усмехнулся освещенному лампадой хмурому лику Николы чудотворца в углу.