355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Аристов » Ключ-город » Текст книги (страница 3)
Ключ-город
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:03

Текст книги "Ключ-город"


Автор книги: Владимир Аристов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

7

В хоромах на государевом дворе, что у Облонья, Годунов давал пир. На пир были позваны, кроме бояр и архиепископа Феодосия, архимандриты всех восьми смоленских монастырей. Нищей братии роздали калачи, старцам в богадельную избу послали стяг яловичины да воз ветряной рыбы. Черным людям выкатили из кабаков бочки с вином, пивом и медами. Три дня шло ликование.

Федор, привыкши сидеть над чертежами или размерять места для будущих прясл и башен, от безделья томился скукой. Из подмастеров никто не показывался на глаза, хозяин Елизар Хлебник пропадал на пирах у торговых людей. Онтониды тоже не было слышно, должно быть, гостила у купеческих женок. В хоромах было тихо, только простучит в сенях клюкой хозяинова мать Секлетиния. Пробовал прогнать скуку вином, должно быть, от хмельного отвык: кроме головной боли и тошноты, ничего не получалось. День показался длинным.

Уснул рано. Сквозь сон слышал, как возвратившийся Елизар громыхал сапожищами, взбираясь по лестнице в светелку. Потом наверху послышались шлепки и долгий визг. Хотел приподнять гудевшую от хмеля голову и не мог. Сквозь сон подумал: «Опять Елизарка Онтониду стегает».

Проснулся, когда в оконце порозовела слюда. Ополоснувши над лоханью лицо, отодвинул оконницу. В саду на молодой траве искрилась роса. В кустах сирени заливалась какая-то голосистая пичужка. На скамье под яблонькой увидал Онтониду. Встретились глазами. Онтонида вздрогнула, вскочила, задевая развевающимся летником кусты, торопливо пошла меж крыжовничных гряд.

Когда в церквах отошли обедни, Федор отправился бродить. В лазоревом небе (Федор подумал – будто Флоренция) ни облачка. Бревенчатые стены и надолбы крепости на той стороне реки под весенним солнцем выглядят новыми. На пустыре, близ старого скудельного двора у Ямской слободы, не протолкаться. У качель парни, посадские девки и женки. Сермяги вперемешку с зелеными, алыми, синими кафтанами и зипунами. На женщинах цветистые летники и расшитые ярко холщевые телогреи.

Из переулка с криком и гамом вывалились ряженые скоморохи, ударили в бубны, задудели в дуды, засвистели в сопели. Глумцы в расписных харях выскочили наперед с прибаутками, сзывали народ.

– Эй вы, схожая братия, сапожники, пирожники, кузнецы, карманные тяглецы, женки и мужики, умные и дураки, волоките веселым гроши. У кого брюхо пустое – потешим, у кого спина бита – утешим.

Со всех сторон повалил народ глядеть на скоморошье позорище. Ряженый в кику и раскрашенную бабью личину лицедей изображал купеческую женку, поджидавшую в светлице любовника. Подобрался не любовник – подьячий, холщовый кафтан, на поясе чернильница с песочницей, харя перемазана чернилами («ненароком, – пояснял скоморох-смехотворец, – забрел крапивное семя в купчинову хоромину ябеду настрочить»). Подьячий, облапив женку, норовил повалить. Появился купчина, дубиной охаживал и женку и подьячего.

В толпе купчину подбадривали:

– Во! во! подбавь!

– Ищо, ищо крапивному семени!

– Хо! хо! Лупи ябеду!

– И женке!

– Обошел мужик женку дубовым корешком!

У женки вывалилась набитая под одежду пакля.

Из толпы кричали:

– Он те жир сбил!

– Не будешь с крапивным семенем блудить!

Скоморох сбросил бабью личину и, поклонившись народу на четыре стороны, пошел с колпаком собирать даяния.

Красномордый детина – в черной однорядке, из-под суконной скуфьи торчат рыжие космы – сердито сплюнул:

– Бог вещает: приидите ко мне вси – и не един не двинется, храмы господни пусты стоят, а диавол заречет сбор – и многи обретутся охотники.

Вокруг красномордого зашумели:

– Не плюйся, диакон!

– Очи завидущие!

Дьякона вытолкали из толпы. Толкали с опаской, чтобы не сбить скуфью. Не то наживешь беды, – нещадно располосует заплечный мастер спину кнутом на торгу, а то и пальцы отсекут за посрамление духовного чина.

Румяный парень дважды гулко треснул дьякона в спину:

– Вот тебе село да вотчина, жадюга, чтоб тебя вело да корчило!

Дьякон поплелся прочь отплевываясь. Федор не стал смотреть дальше на скоморошье позорище. Направился к Днепровскому мосту. Обещал Дедевшину быть на пирушке, потолковать за чаркой.

У моста сидели в ряд нищие-калики, вопили, трясли лохмотьями, протягивали шелудивые обрубки.

– Подай, мастер!

– Мне татаровья ногу отсекли!

– В полонном терпении у ливонцев безмерно страдал!

Федор подал кое-кому из калик.

На полугорьи мастер остановился: в голубом небе белыми хлопьями носились голуби. Золотом горели медные главы на соборе Богородицы. По склонам холмов и в оврагах бурым стадом лепились курные избы с дерновыми крышами. Великолепие храма рядом с курными избами вызвало в сердце боль.

Двенадцать лет назад, вернувшись в Москву из-за рубежа, Федор подал в приказ челобитную, просил дозволения жить на Руси. Приказный дьяк, приняв бумагу, велел идти на митрополичий двор. На митрополичьем был допрос. Протопоп Ерема, ероша дикую бороду, спрашивал: не прельщался ли мастер, живя в чужих землях, проклятой папежской ересью, блюл ли посты. Заставлял Федора креститься по-православному. Расспросив, грамоты в приказ не дал: «В вере истинной не тверд», велел приходить в другой раз. Федор снес протопопице шелковый плат, протопопу – денег пять алтын, и тотчас же получил грамоту и наказ явиться к митрополиту.

Митрополит поручал Коню строить церкви. Присматривать за мастером владыко митрополит велел тому же протопопу Ереме. Когда Федор приносил чертеж, протопоп косил на мастера пьяными глазами, тыча пальцем в чертеж, спрашивал – не будет ли храм походить на поганое папежское или люторское капище. Потыкав, бубнил о древнем благочестии: храмы должно ставить по византийскому обычаю – оконца малые, краски потемнее, чтобы не о суетном думали православные за молитвой, но о страшном христовом судилище и адовых муках.

За работу Федора хвалили, но платили скудно, если возражал, – помня недавний выезд из-за рубежа, – упрекали шатостию в вере, обзывали латынщиком.

В строении церквей Федор достиг большого искусства. Но не о том думалось ему в скитаниях на чужбине. Он мечтал о каменных палатах и общественных зданиях, которые, украсив Москву, сделают ее прекраснее Флоренции и Рима.

Строил он церкви неохотно, и когда строил, часто вспоминал слова Окинфия Кабанова, ученика Феодосия Косого: «Не в храмах, златокумирнях идольских, дух божий обитает, но в сердцах человеческих, и дух тот – разум, отличающий человеков от бессловесных тварей».

Эти слова Федор вспомнил и сейчас. Мастер вздохнул. Стал неторопливо подниматься на гору.

8

Ондрей Дедевшин жил в старом городе. От Облонья вниз, к Родницкому оврагу и Пятницкому концу тянулись осадные дворы детей боярских и дворян. Помещики жили в поместьях и съезжались в город со скарбом и домочадцами, когда поднималась Литва и бирючи сзывали служилых и черных людей в город садиться в осаду.

У хозяев побогаче жили во дворах для обережения задворные мужики, кормившиеся – кто ремеслом, кто торговлей по мелочи, у кого победнее – дворы до времени стояли заколоченными.

Федор отыскал дедевшинский двор, тесный, с прогнившим заметом. Сквозь бурый прошлогодний бурьян буйно пробивались молодые лопухи. Замшелый дед отогнал кинувшегося навстречу мастеру лохматого пса, пошел впереди гостя к хоромам. Хоромы – у другого мужика изба краше. Плахи у крыльца прогнили, венцы перекосились, в красном оконце продранная слюда затянута пузырем. В сенях дед кашлянул, стукнув в обитую рогожей дверь, скрипучим голосом пробормотал:

– Господи Иисусе Христе сыне божий!

Дверь, взвизгнув, отворилась. Впуская Федора в хоромину, Дедевшин сердито метнул на деда глазами:

– Сколько раз, Онтон, говорено входить без молитвы и аминя.

– То правда, правда, кормилец, говорено, да батюшка твой покойный меня, холопа, иному учил, прости Христа ради, обыкнуть не могу.

Хоромина внутри наряжена небогато. Стол, пустой поставец, скрыня, на лавках вытершиеся полавники.

Дедевшин посмотрел на Федора, усмехнулся в щеголеватую бороду:

– Не красна изба углами, мастер, красна пирогами, а пироги печь девка Овдотька горазда.

Подвел Федора к сидевшему на лавке светлоусому человеку в желтом кунтуше.

– Из Кракова торговый человек Людоговский Крыштоф, о нем тебе не единожды говорил.

Светлоусый привстал, прижал к груди тонкие пальцы в золотых перстеньках. Приятным голосом сказал:

– Бардзо радый, что удостоился видеть великого муроля, о коем от пана Андрия наслышан немало.

Пришла бойкая девка, брови наведены до переносицы, щеки горят жаром, стала собирать на стол. Дедевшин, точно оправдываясь, сказал:

– Хозяйка в поместьишке осталась, мужиков семь дворов, да и те без хозяйского глаза вконец заворуются.

Купец сощурился на размалеванную девку:

– Пан Андрий во вдовстве не бардзо страждет!

Дедевшин придвинул гостям серебряные чары, себе взял оловянный достаканец. Федор подумал: «Скудно дворянин живет». На чарке прочитал резаную по ободку памятную вязь: «Девичьего монастыря игумения Малания челом ударила». Посмотрел на красивое лицо Дедевшина, чуть крапленную серебром смоляную бороду. «За бороду, лицо белое да другое что била игумения челом».

Ондрея Дедевшина Федор впервые увидал, когда возвращался из-за рубежа на Русь. Дедевшин был послан в Литву с детьми боярскими сопровождать русских послов на посольский съезд. Дедевшин восхищался зарубежными порядками, а более всего шляхетскими вольностями. На слова Федора, что в Литве воля только панам да шляхте, а черным людям житье горше, чем на Руси, отмахивался: «Были бы дворяне да дети боярские в чести, а черным мужикам на лучших робить, – так от века положено». За двенадцать лет, что прошли с тех пор, Дедевшин лицом изменился мало, помнил только Федор, не было тогда серебра в смоляной бороде дворянина, но по-прежнему такой же кряжистый, румяноликий.

Неустройству дедевшинского жилья Федор не удивился. В приказной избе как-то слышал разговор дьяков: Ондрюшка Дедевшин прежде по выбору служил, ныне охудал. А охудал потому, что вина заморские да кафтаны дорогие не в меру возлюбил. В долгу – что в шелку. Духовскому игумену повинен двадцать рублев да троицкому двадцать. Закладной же монахи не взяли, плакали теперь у молельщиков денежки.

Девка принесла пироги, поставила блюда с жареной яловичиной. Дедевшин налил гостям вина из оловянного кувшина, хлопнул девку ладонью.

– Все, Овдотька, что есть в печи, на стол мечи, для гостей не жалей.

Пили вино, мед смородинный, мед малиновый. Крыштоф рассказывал о Польше, о немецком городе Амбурге, жаловался, что польским купцам, кроме самых больших, кому царь позволит, – нет проезда в Москву, а указано товары продавать в Смоленске, и от того купцы терпят убытки. Был он сведущ не только в торговле, но и во многом другом, а более всего в военном деле. Хвалил итальянских инженеров, приглашенных королем Сигизмундом строить крепости и обучать строительному делу королевских людей.

Из рассказов Крыштофа Федор не проронил ни слова. От меда и вина кружилась голова. Вспомнил мастер и протопопа Ерему, испытывавшего его твердость в христианской вере, и бояр, спесиво взиравших на облатынившегося мастера, и многое другое. Заныла старая обида, что вот уже десять лет носит в сердце.

Затуманившимися глазами смотрел Федор на сухощавое лицо купца. Не демон ли искуситель лисовидный человек в желтом кунтуше, не прелестник ли, соблазняющий его видениями молодости? Не сбылась дерзновенная мечта мастера, – обучивши каменному делу русских людей, превратить Москву в город прекраснейший. Поставит Федор в Смоленске каменный город, будут удивляться люди грозным башням и красоте саженных зубцов на неприступных стенах, а за каменными стенами – черные избы, теснота, смрад. Не бросить ли все, не уйти ли опять в чужие земли от воющих калик, подъяремных мужиков, спесивых бояр и лихоимных дьяков?

Крыштоф отпил меду, причмокнул:

– В Смоленске паны приветнее, але в Москве. В Москве иноземцев погаными чтут, за один стол с иноземцем московский пан не сядет.

Дедевшин сказал:

– В Смоленске иноземцы не в диво. В стародавние годы привыкли смоляне купчин и немецких, и готских, и Литовских видеть, и породниться с иноземцем в грех не ставят.

Купец покивал усами:

– То правда, пан Андрий. – И опять перевел речь на строение крепости. Все было любопытно купцу – и какой высоты будут в Смоленске башни и стены, и сколько думают бояре и мастер можно поставить в крепости пушек, и многое другое.

Входила и выходила девка Овдотька, два раза наполняла медом кувшины. Потом все заволокло туманом. Точно в полусне видел Конь прижатые к желтому кунтушу тонкие пальцы в золотых перстеньках и никлые усы Крыштофа, клявшегося в вечной дружбе великому муролю, и смоляную с серебром бородку хозяина, облапившего на коленях девку Овдотьку.

9

Расписные слюдяные оконца задней хоромины государева двора у Облонья прикрыты плотно. Но как ни запирайся, черемуховый дух лезет из сада в нежилую хоромину, мешается с запахом плесени и тления.

На лавке сидят бояре-воеводы – Катырев-Ростовский с Ромодановским и князь Звенигородский с Безобразовым. На стульце, крытом красной кожей, – Борис Федорович Годунов. У стульца стоит дьяк Нечай Перфирьев, борода расчесана надвое, смазанные олеем волосы лоснятся. Растопырив на коленях пальцы, бояре слушали Годунова. Мысль у всех одна: «Велеречив и многомудр боярин Борис Федорович, даром что бескнижен, аза от буки не различит».

Перебирая кипарисовые четки – подарок греческого патриарха, – Годунов говорил:

– А более же всего, бояре, опасайтесь, чтобы чертеж и городовые росписи литовским лазутчикам не стали ведомы. Король Жигимонт давно часу не дождется, когда бы мир с Русью порушить. Ныне, когда начали мы с божьей помощью ставить в Смоленске каменный город, король усерднее станет прицепы к раздору искать. А ты, Михайло Петрович, – Годунов обратил лицо к Катыреву-Ростовскому, – лазутчиков за рубеж посылай чаще. Пусть те лазутчики, переведываясь с тамошними нашими сходниками, приносят вести про королевские дела. А какие вести лазутчики принесут, не мешкая отписывай нам. Казны для лазутчего дела не жалей. От того дела будет немалая польза. Чуешь, боярин?

– Чую, Борис Федорович!

– А буде объявятся из-за рубежа переветники из жигимонтовых людей, таких ты привечай да объявляй: великий-де государь Федор Иванович отъезжих королевских людей жалует поместьями и казною. Лазутчикам наказывай разведать, отчего те переветники сошли, не подосланы ли ради злого умысла королем. За деловыми людишками приглядывай крепко, более всего за севрюками, мужики буйные. А чтоб деловые людишки гили[8]8
  Гиль – мятеж.


[Закрыть]
воровским своим обычаем не заводили, поставь меж ними верных мужиков. Будешь про всякие воровские заводы ведать во благовремение.

Годунов повернулся к Звенигородскому:

– А тебе, Василий Ондреевич, быть в трудах неустанно. Запасы готовь неослабно, чтобы по осени, как дороги учинятся непроезжи, мешкоты в городовом деле не было. Ставить стены и башни, как в чертеже указано, и крепко, и государевой казне не убыточно. За мастером Федькой приглядывай, деловым мужикам Федька поноровщик ведомый.

Звенигородский приподнялся, колыхнул брюхом, длинно вздохнул:

– Бью челом, боярин Борис Федорович, вели другого мастера прислать, с Федькой сладу нет, дерзок, на всякое слово перечит. От латынской его мудрости не чаю добра.

Годунов досадливо махнул холеной рукой:

– Сядь, Василий Ондреевич. Веры Федька христианской и к ереси латынской не падок, о том на патриаршем дворе дознано. Что Федька каменному делу в чужих краях обучился, то нам на пользу, московские мастеришки каменного городового дела не разумеют, иноземных государи на Русь не отпускают.

Во дворе послышался говор многих голосов. Годунов кивнул Перфирьеву:

– Выдь, дьяче, – кто и пошто расшумелись.

Перфирьев вышел и скоро вернулся:

– Дети боярские, боярин Борис Федорович, прибрели, бьют челом перед твои очи допустить.

Годунов поднялся:

– Чините, бояре, как наказано. – К Звенигородскому: – Вели мастеришке Федьке завтра, как обедня отойдет, у нас быть.

Бояре по одному выходили из хоромины, брели через двор, между надворных изб, к воротам. У крыльца толпой стояли дети боярские, человек двадцать. Глядели хмуро, боярам поклон отдавали неохотно.

Годунов вышел на крыльцо. В меру дороден, лицо белое, на голове соболий колпак, козырь на кафтане золотного бархата сажен дорогим камением.

Дети боярские сорвали колпаки, до земли поклонились царскому шурину; приоткрыв рты, замерли ослепленные сиянием золота и самоцветов на бояриновом кафтане. Годунов любил, когда люди удивлялись его богатым одеждам. Стоял на крыльце, опираясь на дорогой посох, приветливо щурился. Ласково спросил:

– На чем бьете челом, служилые люди?

Дети боярские ожили, затрясли бородами, вразброд завопили:

– Смилуйся, отец наш, боярин Борис Федорович!

– Охти нам!

– Яви свою милость!

Годунов легонько пристукнул посохом:

– Не голосите разом, в толк не возьму, о чем вопите.

Расталкивая челобитчиков, вперед вышел боярский сын, – лицо костяное, скудная борода в проседи, одного глаза нет. Опустился перед крыльцом на колени.

– Заступись, благодетель Борис Федорович, житья не стало худым служилым людям от больших дворян и бояр. Мужичишек из поместьишек наших сманивают и за собою держат, и силой свозят. Через то мы, детишки боярские, пришли в великое отягощение и нужду, пахать некому стало, дворишки пусты стоят, не то что датошных людишек к ратному делу давать немочны, сами голодною смертью в поместьишках погибаем.

– Заступись!

– Житья от больших не стало!

Годунов обвел челобитчиков скошенными глазами. Кафтанцы на детях боярских худые, на некоторых – мужицкие озямы, колпаки повытерлись, видно, и в самом деле охудали. «С такими не то что Литву воевать, дай господи дома на печи от тараканов отбиться». Сказал:

– Подымись, сын боярский, по имени как прозываешься?

Одноглазый поднялся, колпаком смахнул с кафтанца прах.

– Кирша, сын Васильев, а прозвищем Дрябин. Будь заступником, боярин милостивый Борис Федорович, в ратных делах не единожды бывал, – ткнул пальцем в вытекший глаз, покрутил плешивой, в шрамах, головой, – татаровья око стрелой вышибли, голову саблями посекли. Узнал я, что боярин князь Василий Морткин мужика моего беглого Оверку за собою держит, ударил я ему челом, просил того Оверку по-доброму обратно отдать. Он же, князь Василий, велел меня со двора вон выбить. Били меня холопья его немилостиво, а приказчик Ивашко Кислов – мало голову ослопом не проломил.

Кирша вытащил из-за пазухи грамоту, полез на крыльцо:

– На князя Морткина за неправду его челом бью.

Годунов взял челобитную, сунул дьяку:

– Служилых людей в обиду не дам, в том я заступник ваш перед великим государем. Своза и выхода крестьянского не будет, а беглых, какие выбежали и за кем живут, укажет великий государь сыскивать и назад возить, где кто жил; ждите о том указа.

Точно ветром дунуло, – согнулись в поклонах дети боярские.

– Спаси тебя бог!

– Будь заступником!

– Да живет на много лет милостивый боярин Борис Федорович!

10

Чуть свет пришел от Звенигородского холоп. Сказал:

– Велел князь, как отойдет обедня, идти тебе, мастер, с чертежом к большому боярину Борису Федоровичу Годунову.

В ответ на холоповы слова Федор усмехнулся: «С боярами о городовом строении государев шурин не договорился».

В первый год, когда вернулся в Москву, часто думал о Годунове. Многие, с кем приходилось иметь Федору дело, до небес превозносили ум и приветливый нрав царского шурина. Москва отдыхала после опал и казней жестокого Иоаннова царствования. У купцов и детей боярских только и разговору было, что о мудром и милостивом правителе – царском шурине Борисе Федоровиче.

Бояре, вздыхая, шептали в бороды: «Благоюродив государь Федор Иванович. Не о государстве печется, а едино о душевном спасении. Одна у великого государя Федора Ивановича забота – с пономарями в колокола долдонить да на крылосе петь, а дела вершит Бориска однолично, без боярского совета».

Каждую весну ждали в Москве татарского набега. Годунов надумал оградить стенами беломестные слободы. Федора позвали к царскому шурину. Большой боярин разговаривал с мастером ласково, расспрашивал о чужих землях, похвалил Федора за то, что он выучился за рубежом городовому делу, сказал, что русским людям перенимать у иноземцев науки не зазорно, велел делать чертеж.

Позвали опять, когда чертеж был готов. Годунов интересовался всем до точности. Более всего хотел, чтобы новые стены Белого города удивляли московских людей красотой, говорил о том, что украсит город новыми церквами и палатами.

В тот день Федор, возвращаясь ко двору, вспоминал итальянских государей, покровителей наук и искусств. Герцог Альфонсо был другом Микель-Анджело, Роберт Неаполитанский считал для себя честью посещение его города Петраркой. Высокое искусство делало художников, скульпторов, архитекторов и поэтов равными государям. Войдя в милость к просвещенному государю, они могли делать немало добра их подданным, строить города, изгонять варварство, смягчать и облагораживать искусством жестокие нравы.

Вспомнил Федор и скульптура Луиджи, как вспоминал его часто. У Луиджи были сильные заступники, но и они не спасли его от костра. Подумал: «Великую везде забрали попы силу, да на Руси не все могут попы по-своему вершить, а делают по государеву хотению».

Федор представил себя другом всесильного Бориса, просвещенного правителя. И Годунов показался ему подобным герцогу Альфонсо или Роберту Неаполитанскому. Он, плотничий сын Федор Конь, украсит Москву зданиями, перед которыми потускнеет слава и знаменитого дворца Медичи и палаццо Веккио. Москва затмит красотой прославленные города Италии, он обучит русских людей трудному искусству палатного и городового строения. Они будут строить города, когда умрет мастер Конь.

Федор принялся за работу. С невиданной в Москве быстротою вырастали стены и башни Белого города. Конь умел ладить с деловыми людьми и мужиками, согнанными из государевых сел. Он помнил надсмотрщика Никиту Вязьму, скорого на руку, изувечившего не одного мужика суковатой палкой. Это было, когда ставили деревянный дворец царю Ивану Васильевичу, и отец учил пятнадцатилетнего Федора плотничьему делу.

И Конь уговаривал надсмотрщиков, присланных из приказа присматривать за работой, людей не теснить.

Раз как-то пришли деловые мужики – каменщики и кирпичники, жаловались Федору, что боярин Никита Плещеев, ведавший раздаточной казной, не отдает заслуженных денег, просили заступиться. Федор отправился на бояринов двор. Плещеев вышел на крыльцо. На Федоровы слова лениво отмахнулся: «Целовальник людишкам деньги, что заслужили, дал, да те спьяну не помнят. Не суйся буки наперед аза. Я государеву пользу блюду, на то поставлен».

Федор видел, что боярин хитрит, сгоряча сказал Плещееву дерзкое слово, да такое, что дворовые холопы у крыльца ахнули. Боярин опешил, посизел, от гнева не мог сразу вымолвить слова. Махнул конюшенным мужикам: «Батожья!». Холопы вмиг сорвали с мастера кафтан, распластали тут же во дворе. Притащили батогов. Боярин смотрел с крыльца, покрикивал холопам бить сильнее. «Поднеси гостю, чтоб через губу пошло».

Избитого Федора вытолкали вон за ворота. Не помнил Конь, как подмастер Молибога, рыжебородый, лобастый человек с ласковыми глазами, помог ему добраться до двора. Очнулся от холода, когда Молибога кинул на битую спину мокрую ветошку. Гнев и обида душили Федора. «Попомнит боярин Никита мастера Коня».

Через два дня, отлежавшись, Федор написал челобитную. Жаловался на бесчестье от боярина Плещеева. К Годунову в палату мастера не пустили. Годуновский дьяк принял бумагу, прочитав, усмехнулся, обещал довести о челобитьи, сказал, чтобы Федор пришел в середу после праздника богоявления. Федор пришел через пять дней. Опять вышел тот же дьяк. «На твое, Федора, челобитье большой ближний боярин Борис Федорович указал: не водилось того на Руси, чтобы мастеришка на боярине бесчестье искал. А что холопы по боярина Никиты Плещеева указу били-де его, Федьку, батожьем, то ему, Федьке, во здравие и научение, вперед неповадно будет большим перечить». – Дьяк вскинул белесую бровь: – «Порты сняли фряжские, а батогов наложили московских». – Прыснул смехом: – «У папежников во Флорензии, чаю, Федька, такого кушанья отведывать не доводилось».

В тот вечер, впервые за свою жизнь, допьяна напился Федор в ропате – тайной корчме у Земляного города. Хмельной – плакал, поносил бояр, кричал, что он, мастер Федор Конь, больше самых больших бояр. Его подзадоривали питухи из посадских людей. Хозяин ропаты сгреб Федора за ворот, выбил из корчмы вон. Федор после того долго ходил молчаливый и мрачный. Работал кое-как. Вспоминая свои прежние горделивые мысли, усмехался горько.

Прошло два года. Стены и все двадцать башен Белого города были готовы. Втайне Федор думал, что опять позовут к Годунову, велит царский шурин ставить каменные палаты и общественные здания. Конь готов был забыть обиду, вложить всю свою душу в то, о чем мечтал, скитаясь за рубежом, – украсить Москву каменными зданиями. В мозгу его уже теснились образы сооружений более прекрасных, чем палаццо Веккио и Уффици.

Но к Годунову мастера не звали.

Об этой давней обиде думал теперь мастер Конь, поднимаясь на Облонье к государеву двору. Во дворе за воротами прохаживались караульные стрельцы. Пришлось подождать, пока на крыльцо вышел приземистый дьяк в щеголеватом кафтане (дьяк приехал из Москвы с Годуновым), велел идти в хоромы. Борис Федорович сидел в той же задней хоромине, где вчера принимал бояр. Повернулся на стульце, на мастеров поклон повел благолепной бородой, положил на подлокотники белые руки:

– Сколько годов, мастер, тебя не видывал, по здорову ли живешь?

Голос у боярина ласковый, смотрел приветливо из-под густых бровей. Сидел, поглаживая холеную бороду, величественный, в дорогой, канареечного цвета ферезее. И опять мастеру Коню, как несколько лет назад, когда в первый раз его позвали к Годунову, показалось, что сидит на стульце не «злохитрый Бориска» (слышал передававшиеся по Москве толки обиженных бояр), а просвещенный правитель, покровитель искусств. Кто на Руси, кроме Годунова, оценит искусство его, мастера Коня? Кто может перечить всесильному царскому шурину? Вели боярин Борис – и мастер Конь, плотничий сын, украсит Москву невиданными еще палатами, и померкнет перед ними слава прославленных флорентийских дворцов.

Федор разложил перед Годуновым чертеж. Занял им весь стол. Водил по бумаге пальцем, рассказывал, каким будет каменный город. Годунов ни разу не прервал мастера, прищурив умные глаза, слушал. Когда Федор окончил говорить, боярин откинулся на стульце, перебирая на ферезее золоченый шнур, думал. Поднял голову, посмотрел на мастера сбоку:

– Вижу – город ты умыслил ставить надежно и крепко. За то быть тебе, Федор, от нас в милости и чести. Город надо скорым делом ставить. О том я боярам наказал. – Помолчал. – Боярин князь Василий Ондреич на тебя челом бьет, нет-де с мастером сладу, на всякое слово перечит, на язык дерзок.

Федор ступил шаг, тряхнул кудрями. Забыл, что перед ним большой боярин, царский шурин.

– Ложь то, боярин Борис Федорович. Дерзких слов я боярину Василию Ондреичу не говаривал. Одна вина – по-холопьему не раболепствую. Не привычен к тому.

Годунов дернул ногой, недобро блеснул глазами:

– Время, Федька, привыкнуть. Слышали мы, что в чужих землях купчишки, мастеришки и иного дела людишки мнят себя с тамошними боярами вровне. На Руси тому не бывать. Боярами и служилыми людьми, а не купчишками Русь сильна.

Федор выговорил тихо:

– В чужеземных странах от купцов да мастеров тамошним государям великая прибыль.

Годунов поднял с подлокотников пухлые ладони:

– Помолчи, Федька. О том, как в чужих землях живут, от государевых послов ведаем. От купчишек и иных людишек идут богопротивные ереси и гили. – Похлопал ладонью. – Тебе же наш сказ таков: государевым боярам не перечь. Бояре к городовому делу великим государем Федором Ивановичем поставлены. А станешь, Федька, дуровать да непригожие речи боярам говорить, – наказал я князю Василию Ондреичу в Москву отписывать. А случится то, пеняй на себя. – Кольнул Федора взглядом: – Чаю, батоги и тебе покорливости прибавят. – Повернулся на стульце и – прежним ласковым голосом: – Иди, мастер, со господом, а что наказал, крепко помни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю