Текст книги "Ключ-город"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
16
Упал на землю снег. Ломким льдом затянуло реку. Деловые мужики потянулись из Смоленска к дворам. Остались зимовать, кому идти некуда: нет ни кола, ни двора.
Таких насчитывалось половина. Воевода велел деловым людям с осадного двора уходить. «От деловых-де в старом городе бесчиние». Ослушников, какие не ушли, стрельцы выгнали вон батогами.
Деловые мужики зиму отсиживались в земляных норах по Воровской балке, за Городенским концом, на Крупошеве. Чем перебивались – неизвестно. Голодали свирепо. Под городом участились разбои. Едва не каждую неделю подбирали битых. Говорили, что воруют деловые мужики. Схватили пятерых наугад, вздернули в пытошной избе на дыбу, но дознаться ничего не могли. Мужики в один голос вопили, что о воровстве не слыхали. Поручителей не нашлось, мужикам набили на ноги колодки и посадили до времени в тюрьму.
По зимнему пути возили запасы: камень, кирпич, известь. Из Москвы прислали связного железа для башен.
Федор заходил иногда в приказную избу. В приказной дьяки Перфирьев и Шипилов, зевая, читали отписи или лаяли подьячих. Елизар уезжал редко, и с Онтонидушкой видеться было трудно. Федор просиживал дни и ночи в своей горнице над чертежами. На бумаге рождались зубчатые стены, колонны причудливых палаццо, ажурные башни, акведуки – порожденный фантазией мастера невиданный на земле город, где не было ни рабов, ни воющих калик.
Нередко Федор засиживался за чертежами до вторых кочетов. Просидев много часов, поднимал от чертежа усталые глаза, выходил на крыльцо освежить голову.
На улицах тьма. Ледяной ветер шуршал поземкой. Федор возвращался в горницу мимо бормотавшей в чулане сквозь сон старухи. В горнице, в жарком воздухе колебалось и вздрагивало пламя свечи.
В щелях хлебниковских хором скулил ветер. В землянках у Воровской балки чесались и охали сквозь сон оставшиеся зимовать деловое мужики. На посадах курные избы черных людей до крыш занесены снегом. Федор горько усмехался. Кому нужны несбыточные его мечтания о невиданном на земле городе, о палаццо с мраморными колоннами и акведуках.
Иногда наведывался Хлебник. Посидит на лавке, поговорит о том, о сем. Раз как-то сказал:
– Полунощничаешь? Никитка говорил – до вторых кочетов мастер свечи жжет. – Подергал ус. – Дело не мое. Свечи жжешь – тебе же убыток. Гляди только, беды не вышло б… – Зашептал: – В Острономею или Рафли глядишь? – Вздохнул. – Оставь, Федор Савельич, книги еретические, не поддавайся прелести бесовской, доведет кто – потянут на владыкин двор, тогда и бояре тебе не заступники…
Федор с досадой сказал:
– Пустое говоришь; только в те книги смотрю, что городовому делу научают, иных не знаю.
Елизар закивал головой, сделал вид, будто верит. Сам думал: «Лукавит мастер, каменному делу давно научен, чего ему до вторых кочетов делать, как не в черные книги глядеть. Не зря московские люди да и сам князь говаривали: „Ведомый Федька латынщик и бессермен, православные в храм божий, а он – в книги глядеть“».
Воеводам Катыреву-Ростовскому и Ромодановскому из Москвы велено было ехать на другие воеводства – в Смоленске сидеть довольно. Прислали новых воевод – князя Никиту Трубецкого с Голицыным. При новом воеводе другие пошли порядки. Прежде всем делом заправляли дьяки Иван Буйнаков и Никон Алексеев – воеводу в приказной избе видели редко. Посидит под образом, выслушает, позевывая, от дьяков о делах и велит подьячему подавать посох.
Новый воевода грамоту и приказные порядки знал не хуже дьяков. В съезжую избу приходил пешком (воеводин двор – бок о бок со съезжей), чего никогда не водилось. Придет спозаранку, перекрестится, сядет на лавку, велит дьяку подать отписи и челобитные. Сидит – сивая бороденка шильцем, брови – торчком, водит острыми глазками по литерам. Сам сухонький, в старом кафтанишке, – не князь-воевода, а прямо старикашка-подьячий. Он же завел новый порядок – скидывать в приказной избе шубы, снимал сам и велел делать то же дьякам. Дьяки несколько дней шептались, втихомолку корили воеводу, и немудрено, сколько годов в приказной в шубах прели, шубой и отличался дьяк от писцов да подьячей мелкоты, а тут – на тебе.
Новый воевода решал все дела и челобитные сам. Иногда только посоветуется для порядка с Голицыным или дьяком. На посулы не льстился и поблажек не давал никому. Архиерею Феодосию пообещал нетвердым в вере смоленским людям не мирволить, ведунов, на каких доведут попы, брать за караул. На челобитье купцов о разбоях под Смоленском посулил лихих людей и всякое воровство вывести с корнем. К богу князь был прилежен. Выстаивал в церкви все службы. В праздничные дни ездил трапезовать к авраамиевскому игумену Теофилу или в архиепископовы палаты.
Деловые мужики к весне потянулись обратно. Из Москвы прислали подмастера Огапа Копейку. В отписи из приказа Копейке велено было быть в подмастерах первым. У Копейки была лисьего цвета борода метелкой, лицо длинное и темное, иконописное. К городовому делу его поставили впервые, до этого строил он храмы. На божьем деле нажил добра, до денег был жаден, за жадность и прозванье получил – Копейка.
Новый подмастер совал нос во всякие дела. Федору льстил, младших подмастеров донимал поучениями из церковных книг. Заглянул Копейка и в Воровскую балку, покорил мужиков тем, что в землянках нет образов. С целовальниками и присмотрщиками сошелся накоротке.
В марте подуло с литовской стороны теплым ветром. Потемнел снег, закапала с изб хрустальная капель. На Подолии и Воровской балке зазвенели желтые ручьи. В землянках деловые мужики от мокроты не находили места. Выползали на солнышко, точно медведи из берлоги, отощавшие, со свалявшимися бородами, трясли вшивые лохмотья. В туманах, редко с просинью в высоком небе, шла весна. Несла, как всегда, новые тревоги и заботы.
Федор стал подолгу засиживаться в приказной избе с дьяками. Как-то вышел из избы пораньше, потянуло от приказной кислятины на весенний воздух.
Перед съезжей толпилось десятка полтора посадских. У правежного столба стоял мужик, сермяга – одни дыры, босые ноги всунуты в растоптанные лапти, руки в обнимку связаны за столбом. Двое нарядчиков, мерно взмахивая толстыми батогами, хлестали мужика по голым икрам. Федор увидел рядом с нарядчиками Хлебникова приказчика Прошку Козла, спросил – кого бьют. Приказчик кивнул бородой (не велика птица мастер, чтобы кланяться):
– Черный человечишко, плотничишко Ондрошка, у хозяина Елизара Никитича за ним восемь алтын долгу полегло. Еще в прошлую зиму муку брал.
У Богородицы ударили к вечерне. Нарядчики сняли шапки, перекрестились. Один спросил приказчика:
– Будет, что ли, Прокофий?
Прошка Козел помотал головой (ледащий народ!):
– Притомились? Часу времени не бьете.
– Не притомились, а, слышишь, благовестят?
– Как отблаговестят, так и кинете.
Нарядчики переменили батоги, заработали усердней. Ударяя, покрякивали. Ондрошка не стерпел, протяжно завыл:
– Ой-ой, ноженьки мои, ноженьки! Ой, смерть моя!
Какой-то детина, глаза дерзкие, колпак заломлен, громко сказал:
– А и пес же Елизарка, пятый день мужик на правеже стоит.
Прошка нерешительно забормотал:
– То правда, правда, пятый день стоит. Крепок мужик, положено месяц стоять. – Озлившись, закричал: – Да ты кто таков, чтоб лучших торговых людей лаять! – Хотел было крикнуть стрельца. Парень вскинул на приказчика бешеные глаза. У Прошки похолодело в животе (матерь божия, заступница, не треснул бы, чего доброго, вор кистенем!). Затоптался на месте. – Не я ж мужичишку на правеж ставил.
Истошно вопил мужик. Тянулись к церквам богомольцы. Останавливались, вздыхали: «Много людишек на правеж ставят, кого – за государево тягло, за кем – купцу долг полег».
Нарядчики бросили батоги. Ондрошка стоял, подрагивал избитыми ногами. Лицо зеленое. Прошка Козел спросил:
– Пойдешь, что ли, к хозяину в кабальные?
Ондрошка ударил себя кулаком в тощую грудь, тонким голосом выкрикнул:
– Пейте мою кровь, жрите мое мясо, а в кабальных у Елизарки мне не бывать!
Нарядчики подхватили Ондрошку под руки (самому не дойти), потащили в колодничью подклеть сажать на цепь.
Федор положил руку на плечо приказчику:
– Скажи, чтоб Ондрона на правеж не ставили, за него я хозяину долг плачу.
17
Дела у Елизара Хлебника хватало. С весны опять пришлось мотаться из конца в конец: то в Поречье, то в Старицу, то по кирпичным заводам. Приедет, пошушукается в приказной избе с дьяками, заглянет в амбар, потолкует с Прошкой Козлом, прикрикнет для порядка, чтобы не заворовался, наведается на Городню и на Крупошев, покорит задворных мужиков: «Дело делается через пень-колоду, жрать же горазды… Кормов на вас не напасешься».
Чем больше приходило денег, тем жаднее становился купец. Старуха Секлетиния по-прежнему лежала в чулане, высохла, каждый день ожидала смертного часа. В доме, когда уезжал хозяин, распоряжалась Онтонида. Онтониде Елизар наказывал смотреть, чтобы дворовые бабы – стряпуха Степанидка и сенная девка Онютка – без дела не сидели. Степанидку, как отстряпается, сажать драть перья, девке задавать урок, огарков в поварне да людской избе не жечь, обходиться лучиной.
Как-то, вернувшись из Поречья, Елизар пошел в приказную избу. Накануне подал дьякам роспись, сколько вывезено из волости кирпича и камня. В приказной избе на лавке дремал стрелец. Продрав глаза, сказал, что дьяков воевода позвал в съезжую. В прирубе сидел Булгак Дюкарев; позванивая серебром, пересчитывал казну. Увидев Хлебника, окликнул. Елизар зашел, присел на лавку. Булгак усмехнулся, потрогал белыми пальцами подстриженную бородку:
– Пошто мимо хаживаешь? Все гневаешься, что не тебе довелось у государевой казны быть?
С тех пор как Булгак попал в целовальники, стал он одеваться еще щеголеватее: на плечах кафтан новый, малиновый, с серебряными пуговицами в грецкий орех, на ногах зеленые сапоги с задранными носами. Хлебник подумал: «Не то купцу в будний день, дай бог служилому дворянину в двунадесятый праздник этак вырядиться». От зависти или чего другого защемило под вздохом. Со злостью сказал:
– По тебе видно, что больше в свою зепь промышляешь, а не о государевом деле радеешь.
Тугие Булгаковы щеки побагровели:
– Сам воруешь, так на других не клепли.
У Елизара радостно дрогнули усы. «Ага, допек-таки». Задрав руку, ткнул пальцем в прохудившийся локоть кафтана:
– Если б воровал, в худом бы кафтанишке не ходил бы. – Метнул глазами на малиновую Булгакову однорядку. – Облекался бы, как иные, в сукна фряжские.
Булгак отвернулся и со смешком:
– Не к кафтанам бы тебе приглядываться, сосед, а к тому, что в хоромах твоих делается.
У Хлебника лицо вытянулось. Глаза – вот выскочат из глазниц. Хрипло спросил:
– А чего у меня в хоромах делается?
Булгак побарабанил пальцами:
– Про то у женки Онтониды да мастера Федора спроси.
Хлебник вскочил, затоптался на месте, визгливо закричал:
– Бесчестишь! – Искал глазами, чем бы ударить. В прируб просунулось вислое брюхо дьяка Перфирьева. Повел на обоих сонными глазами:
– О чем лай, купцы? Не ведаете, что князь Василий Ондреевич бесчиния да лаю не жалует.
Булгак – точно ничего и не было:
– Не гневайся, Нечай Олексеич, то мы с соседом о торговых делах пошумели.
Хлебник напялил колпак; забыв спросить дьяка о росписи, вышел из приказной. Вспомнил, когда перешел на ту сторону Родницкого оврага; пришлось возвращаться обратно.
За росписью Хлебник сидел с дьяком, пока в церквах не ударили к вечерне. Возвращаясь ко двору, думал о ссоре с Дюкаревым. «Про то у женки да мастера Федьки спытай». За Онтонидой худого ничего не замечал. Покорна, ласкова, – да веры жене не давай. Богородицкий протопоп Фома, когда случалось сиживать за чаркой, поучал «Жена – сосуд диаволов, а особливо злая и блудливая. Хвалима – высится, хулима – бесится, чтима мужем – блудит в тайности». И еще, вычитанное в книге «Домострой»: «Мужу жену свою наказывати и пользовати страхом наедине. Да по уху и по видению не бить, от того многи притчи бывают: и слепота, и глухота, и главоболие, и зубная боль. А сняв рубашку, плеткою вежливенько побить, за руки держа, и гнева бы не было». Булгак на Онтониду со зла брешет. Было бы с мастером что – заметил. Да жене спускать – добра не видать. Мастеру же во дворе жить – для людей соблазн, оттого пустословят. На двадцать алтын польстился, взял мастера в нахлебники. Решил: надо вежливенько сказать, чтобы к другому кому стал мастер в нахлебники.
Свернул к Гурию отстоять вечерню. Вспомнил, что вчера спал с Онтонидой. «Охти! Это в середу, в петрово говенье». В церковь не вошел, стоял в притворе, опустив глаза, крестился. Прибрел благообразный старик – борода клином, на всю голову розовая плешь – Гаврило Квашин, купец-краснорядец, вздохнув, стал к сторонке в притворе. Елизар покосил на Гаврилу глазом: «Тоже плотью согрешил. Силен сатана, враг человеков». Парни, проходя мимо, хихикнули. Один толкнул другого локтем: «Купцы не ко времени с женками разговелись, в церковь не входят». У Елизара побагровел нос, хотел обругать охальников, да вовремя вспомнил: хоть и притвор, а все же храм господень. Только посмотрел строго на зубоскалов и усерднее замахал рукой.
Елизар вернулся ко двору. Прошел наверх, прямо в светелку. Онтонида сидела у распахнутого оконца. Поднялась, поклонилась хозяину в пояс.
Елизар ходил из угла в угол, дергал себя за бороду, фыркал рассерженно. Крикнул сенной девке принести огня. Остановился, поглядел на Онтонидино лицо. Стояла тихая, покорно опустив голову. Лица в сумерках не разобрать. Подумал опять: «Врет Булгак. А поучить для порядка надо».
Пришла девка с лучиной, зажгла свечу. Елизар потянул с гвоздя плеть.
Федор в своей хоромине слышал долгие Онтонидины вопли. Потом по лестнице проскрипел сапожищами Хлебник, крикнул девке, чтобы несла в светелку воды спрыснуть хозяйку.
Елизар открыл дверь в Федорову хоромину, вошел, сел на лавку, вытянув ноги. Щурясь на свечу, заговорил с Федором о городовом деле и новой росписи, что дал дьяк.
Федор смотрел на Елизара. Все было ненавистно в купце – от жадных на выкате глаз до растоптанных рыжих чеботов. Отвернулся в сторону, чтобы не вскочить, не ударить. Сказал:
– Для чего, хозяин, боем непереносным хозяйку мучаешь?
Елизар сгреб в пригоршню бороду, пропустил между пальцами.
– Над мужем один господь бог судия. А тебе, мастер, в наши дела не мешаться бы. – Усмехнулся косо. – Зажился ты у меня, мастер, давно тебе сказать собираюсь. Наймуй себе у кого другого горницу. Мне тебя во дворе держать не с руки.
Часть вторая
ЧЕРНЫЕ ЛЮДИ
1
Перед самыми святками Оверьян Фролов бил челом князю Василию Морткину, просил дозволить жить в крестьянах за князем.
Морткин велел Оверьяну селиться в починке Подсечье. В починке было два двора крестьян, севших недавно в лесу на «сыром корню». Мужики валили лес, драли меж пней землю, сеяли понемногу рожь и овес.
Вокруг починка – дремучий бор, в бору куницы, медведи, лоси, бородатые быки и другое зверье. Дальше на заход солнца – мхи и болота. За болотами и мхами чужие земли – Литва беззаконная, долгополая, сиволапая, поганая. Колдовством напускает Литва на Русь всяческое лихо: дожди и морозы без времени, гнуса, червя, пожирающего озимь, и моровую язву. Так деды говорят.
Крестьяне Онтон Скудодей и Евсей Скорина, жившие в починке, кроме хлеба, промышляли зверем и бортничеством. Мелкого зверя ловили в западни, на медведя ходили с рогатиной, в дуплах ломали мед. Оброк князю платили, как и все мужики: пятину из озими и яри. На боярщину не ходили и за то отдавали господину что промыслят зверем, и от бортей половину меда и воска.
Оверьян зимою ставил двор. Пока не поставил, жил в клети у Скудодея. Лесу сухого, бересты и кирпича взял на господиновом дворе в долг. Избу рубили с клетью, вприсек, на пошве в шесть венцов. Ортюшка и Панкрашка, сыновья-близнецы по семнадцатому году, работали не покладая рук. Оверьян по малосильству больше только покрикивал. Под один угол положили деньгу – для богачества, под другой – клок шерсти, чтобы изба была теплою, под третий – щепоть ладану: отгонять нечисть. Дыры и щели между венцов забили мхом. Поставивши избу, нарядили нутро, вырубили и околодили под потолком волоковые оконца, сложили черную печь, помостили полати и лавки. Силы в руках было мало – Оверьян с сыновьями в бегах оголодали, с избой провозились до Оксиньи-полузимницы.
Глядя на новую избу, Оверьян думал: «Хоть и горько мужику на бояриновой земле сидеть, не то, что черносошным крестьянам за царем-государем, черносошный по своей воле живет, владельческий – как господин укажет, а все же лучше, чем бегать меж двор от помещика к помещику. Люди правду молвят: „Держись за сошеньку, за кривую ноженьку, сыт не будешь, да с голоду не помрешь“».
Пробовал Оверьян Фролов жить и за боярами, и за детьми боярскими. Нет злее мужику доли, как сидеть за детьми боярскими. Не напрасно говорится: с боярскими детьми знаться – беды не обобраться. У боярина самого захудалого мужиков да холопов – мало-мало – сотня, а у детей боярских – у кого два, у кого три. Боярина сто мужиков кормят, сына боярского – трое, жрать же горазды оба. Правду молвят – мелкий комар злее.
Пробовал Оверьян жить и за архимандритом Серафимом в Касплянской волости. Хлебнул лиха. Что монастырщина, что боярщина – одна стать. Монастырщина мужику непереноснее. Шесть дней на черноризцев работай, седьмой богу молись, а выйдешь в праздник свое поле взодрать – велит игумен пеню править в монастырскую казну за нерадение к богу и плетьми бить. Едва уволок Оверьян ноги от отцов-молельщиков. Жил после под Дорогобужем за детьми боярскими Бердяевым и Киршей Дрябиным. От Кирши и перебежал к князю Морткину. Прежде мужику было вольготнее. Не пришелся господину ко двору, настанет Юрьев день, – гуляй с помещичьего двора на все стороны, верстайся за другим. Стали теперь помещики зацепы чинить, мужиков от себя на Юрьев день не отпускать. А какие без спросу у помещика уходят, ворочают обратно силой. Народ по-разному говорит. Одни, что мужиков не отпускать – царский указ есть, другие – будто зацепы бояре, дьяки да воеводы самовольством, без указа, чинят. Да кто разберет, мужик – что пень в лесу. Бегать же крестьяне стали больше прежнего. Все от детей боярских да захудалых дворян бегают. У большого господина, хоть и найдет старый хозяин, обратно не свезет, – попробуй сыщи суд у дьяков да воевод на большого боярина.
От бояр мужикам совсем стало тесно жить, хоть и велика из края в край русская земля. Немало истоптал Оверьян Фролов троп и дорог, а куда ни пойди – везде Русь: одним крестом крестятся, одному богу молятся. Мало радости будет жить за новым хозяином князем Василием, да что поделаешь. До Литвы всего пути день. Засылают паны на Русь через рубеж своих людей, переманивают те мужиков. «Идите-де в Литву жить, в Литве русских мужиков сидит за панами тьма, – какие при короле Степане повоеваны, какие сами пришли. И житье-де за панами легкое, и оброка паны брать не станут». Кое-какие мужики поддались на прельстительные речи, сошли в Литву, а обратно едва живы приволоклись.
В Порецкой волости мужик Тишка Хвост, знакомец, тоже бегал сдуру в Литву легкой жизни искать; за паном Доморацким жил. Полгода выжил за паном – и обратно побежал, да попался на рубеже жолнерам, те его опять к господину пригнали. Пан, чтоб неповадно было хлопу бегать, велел надрезать Тимошке пятки, а в раны набить рубленого конского волоса. Думал пан Доморацкий: не уйти от него хлопу с резаными пятками, да не так вышло. Разве есть на свете, что бы удержало русского мужика, когда потянет его на вольную волюшку! Во второй раз бежал Тимошка от пана, не бежал – на карачках уполз. Когда перебрался через порубежную речку в русскую деревню, плакал навзрыд, землю родную целовал, заклинал мужиков гнать от себя сладкоречивых панских посланцев. «Бояре люты, да паны во сто крат лютее. Свои бояре хоть бога помнят, кожу снимают, паны ж папежники кожу с мясом рвут».
Да разве может мужик кинуть свою русскую христианскую землю? От боярина к боярину бегать – другое дело, хоть земля и бояринова, не мужикова, да своя, русская.
Вон перелесок, елочки, поле под снегом, такое же все, как за сотню, за две, а может, и за тысячу верст, а то и больше, русское, родное сызмальства. Легче до смерти горе мыкать под боярами, чем с родной земли сойти. Да еще куда? В Литву поганую.
Стоял Оверьян Фролов, смотрел на новую избу, думал. Пришел Евсей Скорина, похвалил избу, сказал:
– Без братчины изба не красна, новожилец; закажи бабе пиво варить да гостей зови, а припасу на пиво мы с Онтоном дадим.
На братчину пришли Скудодей со Скориной и бабы. Стол накрыли крашенинной скатертью, поставили деревянные братины с пивом и пироги с горохом и зайчатиной. Гости черпали пиво липовыми ковшиками, удивлялись, что многие бояре зайчатины не вкушают, почитая поганью. Говорили, если на Василия-капельника с изб капель – быть урожаю, а тут метель разыгралась. Скорина сказал, что с утра хоть мало, а капало. Когда завечерело, заложили втулками оконца, зажгли лучину. Оверьяну пиво ударило в голову. Вспомнив житье за игуменом Серафимом, затянул:
Уж как бьют-то добра-молодца на правеже,
Что нагого бьют, босого и без пояса
В одних гарусных чулочках-то без чеботов,
Правят с молодца казну да монастырскую…
Онтон Скудодей со Скориной подтягивали скучными голосами. Бабы, подперев руками головы, пускали в рукава слезы. Жалобная песня скоро прискучила, перешли на веселую, с присвистом. Бабы вскочили, потряхивая киками, пошли в плясовую. Не слышали, как стукнуло в сенях, пахнуло холодом. Хозяин и гости обернулись. У порога стоял Ивашко Кислов, князев приказчик, косой на один глаз, мрачного вида мужик.
Ивашко отряс с колпака снег, повел по углам косым глазом, вкрадчивым голосом выговорил:
– По здорову ли, православные, живете?
Мужики приросли к лавкам. Скудодей закашлялся, едва не подавился пирогом. Приказчик шумно потянул носом пивной дух, гаркнул:
– Без боярина государя дозволения пиво варили!
Вцепился жилистой рукой в Оверьянову бороду, стянул его с лавки.
– Не ведаешь, новожилец, что мужикам пиво варить заказано?!
Колотя о стену Оверьяновой головой, приговаривал:
– Заказано! Заказано! А случится надобность, бери пиво да вино в бояриновом кабаке! Кабаке! Кабаке!
Оверьян упирался руками в приказчикову грудь, силился вырваться. Но Ивашко Кислов был сильнее отощавшего в бегах мужика, тряс, пока у Оверьяна не зашлись глаза, бросил наземь, пинал ногами, целясь под вздох, подскочил к столу, вывернул из братин остатки пива. Бабы охнули, хватая шубейки, кинулись вон. Оверьян поднялся кряхтя, в голове гудело. Приказчик вытер вспотевший лоб (умаялся с Оверьяном).
– Такова-то вам братчина, песьи дети. А тебе, новожилец, за неявленное пиво, что без дозволения боярина варил, заплатить для первого раза пени три алтына, а сколько батогами пожаловать, о том господин рассудит.
Приказчик ушел. Мужики вздыхали. Оверьян, задрав рубаху, охая, разглядывал синебагровые отметины на боках.
Опустил рубаху, прислушался. За стеной замирал, удаляясь, топот приказчикова коня. Оверьян сердито сказал:
– Ивашко Кислов – вчера гряды копал, сегодня в воеводы попал.
Онтон Скудодей и Скорина шагнули было к выходу уходить, Оверьян их остановил, глаза его повеселели, он озорно крикнул:
– Эй, браты, семь бед – один ответ. Или мужикам боярин и горе размыкать заказывает? Или наше пиво не удалось, что на пол пролилось?
Крикнул сыну Ортюшке, чтобы достал из прируба припрятанный мед да поглядел, не подкарауливает ли опять где во дворе Ивашко Кислов. Бабы вернулись одна за другой, пугливо переглядываясь, уселись. Скоро и об Ивашке Кислове, и о боярине князе Василии забыли. Опять затянули песню веселую, гулевую:
…Воробей пиво варил,
Молодой гостей сзывал.
Ой, жги, говори,
Молодой гостей сзывал.
Оверьян как ни в чем не бывало пошел в пляс. Бабы от удивления ахнули: «Это битый-то!». Оверьян скороговоркой: «Колоченая посуда два века живет». Пошли в пляс и захмелевшие бабы; от пляса гудела изба, сыпалась с потолка земля. Оверьян притоптывал лаптями, покрикивал:
– Ой, жги, жги! Пляши, браты, или бояре и веселиться мужикам заказали!