Текст книги "Ключ-город"
Автор книги: Владимир Аристов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
21
К себе в дом лекарь Мартин Шак вернулся после полудня. Обычно багровое лицо лекаря выглядело серым. Шак долго ходил из угла в угол, жался, точно в ознобе, потирал мясистые руки. Подошел к полке с книгами, взял переплетенную в кожу тетрадь «Записки о виденном в Московском государстве». Присел к столу, писал:
… «Сегодня утром я направился в тюрьму, чтобы во второй раз навестить господина Конева. Получив от меня несколько монет, тюремщик предупредил, что узник находится в очень плохом состоянии. Это меня изумило, так как позавчера он чувствовал себя неплохо. Я вошел в камеру. Господин архитектор лежал на соломе. Глаза его были закрыты и даже царивший в помещении полумрак не мог скрыть страшной бледности, покрывавшей его лицо. Я спросил у тюремщика, посещает ли кто-нибудь узника. Он, запинаясь, ответил мне, что допускал к нему одного мужика, по прозвищу Лисица, который приносил пищу, изготовленную в доме архитектора. Я взял больного за руку, чтобы исследовать биение крови, и понял, что врачебная наука уже бессильна. Узник открыл глаза и посмотрел на меня потухающим взором. Вдруг он быстро заговорил. Это был бред, последняя вспышка уходящей жизни. Он говорил о каком-то прекрасном городе, которого нет на земле и который он должен построить. Его речь была пересыпана итальянскими и латинскими словами, обозначавшими, очевидно, понятия строительного искусства. Потом глаза его подернулись влагой, как бывает перед расставанием души с телом, и мне показалось, что сознание вернулось к нему. Но это была ошибка. Узник приподнялся и схватил меня за руку.
– Скажите царю, чтобы он не отдавал города полякам.
Я понял, что это было продолжение бреда. По телу умирающего пробежала судорога. Вдруг меня поразил странный запах. Взгляд мой упал на знакомую склянку с присланным мною лекарством. Она была почти пуста. Я поднес склянку к своему носу и тотчас же почувствовал горьковатый запах цикуты. Ужасная мысль меня поразила. Однако я действовал достаточно рассудительно. Спокойным голосом, хотя сердце мое пылало от ужаса, я спросил тюремщика, уверен ли он в том, что им было передано узнику именно лекарство, присланное с моим слугой. Он ответил мне положительно. Звание царского лекаря разрешало мне действовать более решительно.
– Ты лжешь, негодный человек! – закричал я, будучи не в состоянии долее сдерживать своего гнева. Испуганный тюремщик попросил меня пройти с ним в его жилище, где он мне все объяснит. Жилище его оказалось тесной избой со стенами, увешанными множеством образов, и отделенной от тюрьмы большими сенями, в которых в это время громко храпели двое стражей. Когда мы очутились в избе, тюремщик сознался, что он по приказанию одного поляка подменил присланное мною лекарство другим. Поляк уверил тюремщика, что жидкость, которою он должен подменить мое лекарство, есть не что иное, как так называемое „приворотное зелье“, присланное одной знатной женщиной, любящей архитектора и боящейся, чтобы любовь узника во время заключения не угасла. Сколь ни невероятно было утверждение тюремщика, зная обычаи и нравы московитов, я ему поверил.
– Презренный человек! – сказал я. – Ты был причиной смерти несчастного узника, доверенного твоему попечению.
Тюремщик мне низко кланялся и просил во имя господа бога не сообщать его начальникам о происшедшем, так как не знал, что питье, которым поляк заменил мое лекарство, было ядовитым. Я принял твердое решение – способствовать московским судьям в раскрытии этого преступления и потребовал, чтобы тюремщик описал мне наружность человека, давшего ему яд. В описании я узнал купца Христофора Людоговского. Это поколебало мое желание сообщить об отравлении заключенного кому-нибудь из чиновников. Бесполезно было думать о правосудии или о наказании преступника, пользующегося расположением и влиянием на государя. Я понял, сколь неосмотрительным было бы разгласить то, что стало мне известно благодаря случаю и что, возможно, было сделано по приказанию людей, недосягаемых для правосудия, и составляет государственную тайну.
Я и тюремщик вернулись в помещение узника. Труп уже совсем похолодел, и тюремщик, крикнув сторожей, велел им снять с мертвеца цепи. Я хотел до конца присутствовать при этой печальной церемонии. В то время, когда сторожа с помощью инструментов старались освободить ноги покойника от железа, у входа в тюрьму послышалась громкая брань. Оказалось, что пришел мужик Лисица, который ежедневно являлся и приносил пищу, изготовленную женой архитектора. Тюремный страж сообщил ему о смерти узника, и он тотчас же пожелал поклониться покойнику. Так как страж отказался впустить мужика в помещение без позволения тюремщика, пришедший принялся осыпать его бранью. Тогда тюремщик велел впустить пришедшего. Мужик вошел в помещение, где лежал покойник, и, осенив себя крестом, опустился на колени и долгое время смотрел на умершего. Заметив слезы, выступившие на глазах этого, показавшегося мне грубым, человека, я им заинтересовался. Из короткого его рассказа я, к своему удивлению, узнал, что этот человек вовсе не был слугою умершего архитектора, а лишь работал под его начальством в Смоленске, а потом недолгое время в Москве, и обучался у покойного строительному искусству. Пока я расспрашивал мужика, тюремные сторожа успели освободить покойника от оков. Они отнесли его в сени и положили здесь на скамью. По московскому обычаю тела умерших в тюрьме узников отдают для погребения родственникам. Таким образом, тело архитектора должно было лежать в ожидании, пока вдова покойного возьмет его в дом для погребения…»
От долгого писания лекарь устал. Склонился над столом, долго сидел размышляя. Передохнул, потянулся к перу. Внизу незаконченной страницы написал:
«Так окончил свою жизнь Федор Конев, человек простого происхождения, преславный архитектор, муж ума несравненного».
Часть четвертая
ОСАДА
1
Мужики стояли перед воеводой Михайлом Борисовичем Шеиным. Тот, что говорил, был хром, опирался на посох. Новая сермяга надета поверх холстинной с шитым воротом рубахи. Говорил он скороговоркой, равнодушно, точно то, о чем говорил, считал привычным делом.
– В четверг перед духовым днем пришел в Порецкую волость с Велижа пан Шиман, а с ним воинские литовские люди и сожгли в трех деревнях пятнадцать дворов. Ржи и ярового во дворах сгорело пятьсот мер, да всякой дробной животины – пятьсот. Да в полон литовские люди увели тридцать лошадей и коров дойных двадцать и выдрали пчел семьдесят роев. Да взяли у мужиков платья пятнадцать однорядок, да кафтанов пятнадцать, да бабьих шуб двадцать, да топоров пятьдесят, да сошников пятьдесят…
Воевода сидел на лавке. Оконце, что наискосок, выходит на Облонье. В зеленовато-мутное стекло (недавно купили у немецкого купчины, поставили вместо слюды) воеводе видно, что делается на площади. Вот баба прогнала корову, проехал верхом протопопов холоп, гурьбой пошли посадские, должно быть, к съезжей избе с челобитной.
– Погоди, сколько числом тех литовских людей приходило?
Хромой мужик вздохнул:
– Не ведаю дотошно, боярин-воевода. Смекаю, более сотни. – Посмотрел на своего товарища. Тот стоял переминаясь. Редкая борода с проседью, на лице застарелые шрамы, уши сидят криво.
– Литовских людей, боярин-воевода, приходило двести. Я за ними до броду брел, перечел, да и как за рубеж ходил, – в Велиже на торгу тоже слыхал.
Воевода быстро вскинул на мужика глаза:
– По имени как прозываешься?
– Оверка Фролов, боярин-воевода. В деревне Бороде в бобылях живу.
– Будешь и впредь за рубеж ходить лазутчить!
Хромой мужик продолжал:
– Да взяли еще литовские люди кос двести да триста серпов, а мы, сироты, с женками да детишками в лес убежали. А Сеньку Назарова да Фомку Иванова литовские люди саблями до смерти посекли, а женок их в полон увели. Ныне, боярин-государь, жить нам на тех пожженных деревнях немочно, и пахать не на чем, и сеять нечем. – Поклонился до земли. – Будь нам, сиротам, боярин, заступником, чтобы государевы подати нам не платить, не то доведется крестьянишкам вконец погибнуть.
Хромой потянул из-за пазухи бумагу. Воевода взял челобитную, скользнул глазом по строкам:
– О челобитье вашем доведу великому государю. Просить буду, чтобы от податей порецких мужиков полеготил.
Шеин встал, прошелся по воеводской каморе. Статный, в плечах сажень, над густыми усами точеный с горбинкой нос. Остановился. Строго посмотрел на мужиков умными глазами:
– А вы литовским людям, что из-за рубежа крестьян приходят зорить, спуску не давайте. Литва не храбростью – наглостью сильна. Станете литву топорами да рогатинами встречать, пану Шиману ходить из-за рубежа будет неповадно.
Хромой мужик несмело сказал:
– Бьем челом, боярин-воевода. Укажи дать порецким мужикам свинцу да порохового зелья. Иные крестьяне самопалы для обережения держат, а припасу к самопалам нету.
– Ладно! Идите к нижнему зелейному амбару. Зелья порохового велю вам дать пуд да свинцу пуд. Ратных людей для обережения не ждите. Стрельцов в городе мало. С литовскими людьми управляйтесь сами.
Мужики поклонились, повернулись идти.
– Погодите! Прослышите что о королевских делах, не мешкая приносите вести.
Мужики ушли, Шеин ходил по каморе. За дверью трещали перьями подьячие. Под тяжелыми шагами воеводы поскрипывали половицы. Высокий лоб прорезали морщины. Второй год сидит боярин в Смоленске на воеводстве. В государевой думе в Москве большие ворчали в бороды: «Чего ради худородному такая честь?». Шеин подошел к столу, сел на лавку. Подпер рукой подбородок. Вздохнул. В голову шли невеселые мысли. Времена для Руси пришли лихие. Великий срам пал на русскую землю. Еще деды кичились: Москва – третий Рим, а четвертому не быть. За гордыню и покарал бог. Обманом сел на московском престоле самозванный государь Димитрашка. Усидел недолго, не потерпели русские люди, чтобы правил землею польского короля выкормленник. Самый прах обманщика по ветру развеяли. Поляков, что с вором пришли, многих побили. Возвели думные бояре на престол московский князя Василия Ивановича Шуйского. Возвели самочинно, не советуясь соборне со всею землей. Оттого великая пошла на Руси смута. Только сел на царство Василий Иванович, пополз слух: жив царь Димитрий, в Москве вместо Димитрия немчина убили, а настоящий царь в Литве хоронится. В украинских городах холоп князя Телетевского Ивашка Болотников рать тьмотысячную на бояр поднял. Украинные дворяне и дети боярские к Ивашке пристали. Многие тысячи мужиков и холопов государевы люди побили. Ивашку Болотникова тайно утопили в Каргополе, но корня смуты не извели. Только и слышно – то там, то здесь объявляются самозванные цари. Из-за рубежа пришли литовские люди, бродят по Руси с казаками, велят целовать крест на имя будто бы во второй раз спасшегося царя Димитрия. Пан Александр Гонсевский, тот, что в Москве послом от короля был, сидит в Велиже старостой. Что ни месяц, приходят в Смоленск порецкие и щучейские мужики, бьют челом: Старостин брат Шиман с воинскими людьми набегает из-за рубежа, разоряет деревни, велит платить дань по пятнадцати алтын со двора. У старосты велижского на воеводины грамоты один ответ: знаки на рубеже ставлены плохо. Воинским людям неведомо, где Московская земля начинается. Зарится король Жигимонт на русские земли, знает – от междоусобья слаба стала Русь, приходи – голыми руками бери. Каждый час жди: вот пожалует в гости королевская рать. Грозен город Смоленск стенами и башнями, да не башнями и стенами одними город силен, а людьми.
Шеин встал.
– Дьяче!
Вошел дьяк Никон Алексеев. Стоял ссутулясь, тускло поблескивая восковой плешью.
– Сядь! – Сам сел против. Диктовал грамоту на рубеж заставщикам, стрелецким сотникам Ивану Жадовину и Румянцеву.
«…Жить вам с великим бережением и засеки от литовского рубежа засечь и крепости поделать накрепко, чтобы безвестно литовские люди к нам не пришли. Да живет в деревне Бороде бобыль мужик Оверко Фролов. И вы бы того мужика посылали за рубеж лазутчить. И вестей бы всяких проведывали, и о тех вестях писать вам в Смоленск почасту…»
2
Хромой мужик Осип Беляев и Оверьян Фролов ждали у амбара зелейного приказчика – получить обещанные воеводой порох и свинец. Пороховой амбар стоял у Никулинской башни. Ждать пришлось долго. Осипу надоело, сказал, есть дело, захромал к торгу. Оверьян сидел на приступке, поглядывал на позевывавшего караульного стрельца, думал: «Житье стрельцам в городе – лучше не надо. На торгу торгует беспошлинно, всякий рукомеслом занимается, каким захочет. Жалованье денежное и хлебное идет, сукном на кафтан жалуют. Дела же всего – амбары да башни караулить. Порубежным мужикам от Литвы покоя нет, а стрельцы рожи в городе наедают. В Смоленске стрельцов два приказа, Чихачева и Зубова. Зубовские две сотни ушли под Дорогобуж, а все же можно было бы воеводе на рубеж хоть сотню послать, помочь мужикам отбиваться от Литвы».
Стрелец, карауливший зелейный амбар, дюжий, с сонным лицом, потянулся, хрипло кашлянул:
– В горле першит, мочи нет. Ты пригляди, сирота, за амбаром, тебе все одно ждать, я побреду, водицы изопью.
Стрелец сдвинул на затылок колпак, волоча древко бердыша, поплелся. Оверьян видел – побрел прямешенько к кабаку.
Солнце поднималось к полудню.
Мимо, обходя тропкой лужи, шли двое. Одного узнал – плотник Ондрошка. Окликнул. Подошли. У второго лицо тоже как будто знакомое. Оверьян сказал:
– Видел тебя, а где – не припомню.
Тот прищурил глаз:
– Вместе в датошных татар воевали.
– Михалко Лисица!
Ондрошка с Михайлой сели рядом. Лисица спросил:
– За боярином или за монахами живешь?
Оверьян рассказал, как в голодный год ушел он от князя Василия Морткина. Хлебнул лиха. Едва не помер голодной смертью. Прибился к государевым крестьянам в Порецкую волость, жил в подсуседниках. После хотел князь вернуть обратно. Просил на Оверьяна Фролова суд. Оверьян судье сказал, что бежал он от боярина с великого голода. То ли на посул Морткин поскупился, то ли в самом деле по закону вершил судья дела, хозяину сказал: «Не умел своего крестьянина в голодные лета кормить, ныне не пытай».
Оверьян рассказывал:
– Деревянным делом кормлюсь. В лисцовые книги бобылем вписали. Тягло берут против крестьянского двора вполовину. У рубежа на государевой земле сидеть леготно, да литва житья не дает.
Сидели, говорили: великая идет на Руси смута. Пришли на Русь литовские люди с казаками, пристали к ним свои русские воры, разоряют землю, велят целовать крест на имя царя Димитрия. А царь тот не царь, а вор, в Тушине сидит. Бояре – кто к вору тянет, кто за царя Василия стоит. Лисица сказал:
– Крестьян да черных людей бояре теснят. Воры и литва сулят милости. А податься черным людям некуда. От бояр одной тесноты жди, литва стелет мягко, да жестко будет спать. – Рассказал, как жил он за паном в Литве. «Паны крестьянам у себя те же вороги злолютые, что и бояре, только веры латинской. От пана едва ноги уволок. А хлопов его с собой увел».
Оверьян спросил, давно ли прибрел Михайло в Смоленск. Лисица скребнул по Оверьянову лицу взглядом. Не знал, следует ли рассказывать все, что с ним было.
А рассказать было что. До последнего дня будет помнить Михайло Лисица тюремный чулан, земляной пол и на полу прикованное к колоде цепью мертвое тело мастера Коня. До смерти стоял мастер против самозванного царя Димитрашки. Оттого и Михайло, когда в майский погожий день загудели набатные колокола, в числе первых кинулся с бердышом ко дворам, где стояли наехавшие в столицу поляки. Два дня бушевала тогда Москва. Поляков перебили более тысячи трехсот, немало полегло и русских людей. Помнит Михайло и Красную площадь и на площади кинутое на позор поросшее рыжеватыми волосами нагое мертвое тело человека с крупной бородавкой у носа и скоромошьей дудой в оскаленных зубах. Какой-то подьячий объяснял: «Себе соугодник и чернокнижник Гришка колдовством отвел православным глаза и, облыжно назвавшись царевичем Димитрием, царствовал на Москве». Боярским соизволением сел на царский престол Василий Иванович Шуйский. При новом царе черным людям житье лучше не стало. Михайлу ни к какому делу никто не нанимал. Идти же в кабальные холопы не хотел. Пошли слухи, что идет на Москву Иван Исаевич Болотников с холопьей и мужичьей ратью. На Орбате у кабака беглый монастырский крестьянин Оська Левша показывал подметную болотниковскую грамоту. «Все вы, боярские холопы, побивайте своих бояр, а поместья их и вотчины себе берите. Вы, черные люди, что прежде назывались шпынями и безыменными, побивайте гостей и богатых торговых людей и животы их себе берите». Утром мужик Оська и Михайло, закинув на плечи сумы, ушли к Болотникову. В рати Болотникова дрался Михайло Лисица с дворянским войском под Москвой и Калугой. В сече под Каширой нос к носу встретился Лисица со старым своим хозяином князем Морткиным. Сразу вспомнил он батоги, что пришлось вытерпеть от боярина. Смаху огрел князя Василия тяжелой палицей по железному шишаку, тот, не пикнув, без памяти свалился с коня. Плохо пришлось и Лисице. Налетели двое детей боярских с саблями, вмиг выбили из седла. Ночью мужик ближней деревни уволокли Михайлу с поля, иссеченного саблями, полуживого. Пока зажили раны, спасался Лисица в лесной деревне. Когда поднялся, узнал, что царское войско побило атаманову рать, мужиков, полонянников царь велел казнить смертью, самого атамана Ивана Исаевича услали в Каргополь и там утопили.
С полгода жил Михайло Лисица в разных городах, потом потянуло на старые места, в Смоленск. Рассказывать всего, однако, Ондрошке и Оверьяну пока не стал. Только, как в Москве мастеру Коню, горько усмехнувшись, сказал:
– Думал чертежу да палатному делу научиться, города и палаты ставить, вместо того довелось к сабле да самопалу навыкать.
Подошел щуплый поп, одет в рыжую монатейку, борода торчит в стороны ежиком. И сам весь колючий, точно еж. Визгливо закричал:
– Пошто, Ондрошка, амбар ставить не идешь? – Стукнул суковатым посошком. – Забыл, что долгу за тобою три алтына ходит?
Ондрошка вскочил, метнул попу поясной поклон:
– Не гневайся, господа ради. Завтра приду, скорым делом поставлю.
Поп засопел, погрозил крючковатым пальцем:
– То-то! Не довелось бы тебе на правеже стоять. – Повернулся, зашагал быстро, только развевались полы монатейки.
Ондрошка сплюнул сердито, почесал затылок:
– Поп Прокофий, от Николы-полетелого. Денег взял у него три алтына, росту каждый месяц жаждущая рожа по две деньги берет.
Вернулся караульный стрелец. Лицо в пятнах, от самого разит сивухой. Стукнул бердышом:
– Бредите отсюда, сироты. К зелейному амбару подходить заказано.
Ондрошка, отходя, проворчал:
– Заказано! Скажи, молодец, спасибо, что мы амбар сторожили, пока ты в кабаке сидел.
3
От Смоленска на заход солнца – порубежные волости, Порецкая и Щучейская. Лес, болота, глушь. Деревни Борода и Богуславка стоят у реки Дороговицы. К самой реке подошли болота. Петляют по болотам тропы-сакмы, идут к реке и дальше, на ту сторону. На той стороне королевская земля – Литва. У сакмы, что зовут мужики Большой, за прогнившим частоколом крытая дерном длинная изба – банька, да еще изба поменьше – застава.
В малой избе живет заставщик Иван Жадовин с подьячим, в большой – стрельцы, числом тридцать, сторожат рубеж. Верст двадцать к озеру Ельшино, у сакмы Широкой, вторая застава, тоже тридцать стрельцов и заставщиком Семен Румянцев. В наказе заставщикам сказано: «Глядеть накрепко, чтобы литовские люди воровским делом через рубеж не переходили бы». Да разве стрельцам усмотреть? Заставу, кто за воровским делом идет, обходит стороной, потаенными сакмами. Жизнь на заставе – хуже не придумать. Стрельцов на рубеж шлют за провинности. Только и радости служилым, что баня да корчма в деревне Бороде.
В воскресенье пришел на заставу Оверьян Фролов, принес заставщику Ивану Жадовину писанную воеводой грамоту. Заставщик сидел на лавке, лениво чесал гребнем бороду, смотрел, как подьячий Фома Ивашин, шепча себе под нос, читал воеводский наказ. Читал подъячий, водя по столбцам пальцем: был он в письменном деле нетверд. Одолевши написанное, сказал:
– Велит воевода тебе, Иван, засеки засекать и караулить рубеж с великим бережением. – Повел глазами на Оверьяна: – И о тебе, Оверьян, боярин-воевода пишет, чтобы ходить тебе для вестей за рубеж лазутчить.
– Ведаю сам, воевода наказывал.
Жадовин отложил гребень, строго сказал:
– А ведаешь, так мешкать нечего! Со господом и бреди. В Велиже сходника нашего Олександра Ясыну сыщешь, на посаде он корчму держит. От него про королевские дела сведаешь. А более всего узнавай, подлинно ли то, что король умыслил войной идти, да собирает ли ратных людей к рубежу, а собирает, так сколько тех людей уже собрано.
С заставы в Бороду Оверьян вернулся к вечеру. Двор его стоял у околицы. Во дворе изба и навес под черным от времени тесом. Настоящего хозяина двора, Никитку Хрящева, задавило деревом в послеголодный год. Оверьян прибился к Никиткиной вдовке Катерине, полюбился бабе за тихий нрав, так и жили пятый год невенчанными. На рубеже в лесных деревнях было такое не диво. Не только вдовки, и девки часто венчались вокруг пня. Пашни Оверьян не пахал, себя и Катерину кормил тем, что промышлял деревянным делом – резал корчики, миски и ложки. Изделие сбывал в Смоленск купцам, а случалось – перебирался за рубеж в Велиж.
Катерина сидела на крылечке. Увидев возвращавшегося Оверьяна, пошла в избу наготавливать ужин. За ужином Оверьян сказал, что завтра идет за рубеж. Катерина вытерла губы, вздохнула:
– Ой, не сносить тебе, Оверьян, головы! Чует сердце – доведется мне, горемышной, вновь во вдовках сидеть.
Чуть свет Оверьян сунул в сумку краюху ржаного, положил ложки, изготовленные на прошлой неделе, вышел за околицу. Брел напрямик через лес глухими тропами. Заночевал он у знакомого смолокура на литовской стороне. В Велиже был к полудню. Перед деревянным замком с башнями – торжище. На торжище народу – не повернуться. Речь литовская, еврейская, русская. Больше всего русская. Оверьян легонько вздохнул. «Мужики под Велижем сидят русские, а над мужиками паны – литва. Земли тоже искони русские».
Потолкался Оверьян на торжище, послушал, о чем говорят, продал ложек на четыре деньги. Услышав крики, стал проталкиваться сквозь толпу. Топча конями народ, на торг въехали гайдуки. Размахивая плетьми, кричали:
– Сторонись, холопе! Пан урядник едет!
С голов полетели шапки. Народ раздался в стороны. Зазевавшегося мужика гайдук вытянул по голове плетью. У крестьянина из рассеченного лба брызнула кровь. Другой полоснул мужика по плечам:
– Геть с дороги, падло!
За гайдуками на сером в яблоках коне ехал Симон Гонсевский, брат пана Александра Гонсевского, велижского старосты. Мохнатый кулачище упер в бок, лицо переполосовано шрамами, усища в пол-аршина, чертом глядел по сторонам из-под низкой с белым пером шапки. На малиновом кунтуше горели серебряные жгуты. Побрякивая о стремена саблями, за паном, по два в ряд, тянулись гайдуки. Всадники направились к деревянному замку. Тяжелые ворота отворились, старик в голубом кафтане вышел навстречу, прижав к груди руку, низко поклонился.
Солнце пошло к закату. На торгу поредело. Оверьян, потолкавшись еще, побрел к корчме. Корчма на въезде у мытной избы. Дверь в корчме настежь. На пороге в нос Оверьяну ударило сивушным духом, от шума и гама оглушило. Между орущих за дощатыми столами мужиков и панских челядинцев он пробрался к стойке. Дородный, с бородой клином, корчмарь Олександр Ясына за стойкой цедил водку в пустые скляницы. Оверьян видел корчмаря не первый раз, для порядка все же сказал условные слова: «Летела ворона в хоромы, а залетела в кабак». Ясына только повел на Оверьяна глазами: «Каков гость, такова и честь». Тихо:
– Бреди в горницу, там пожди. На людях тебе сидеть негоже – приметный.
Оверьян поднялся по лесенке в горенку. Сел. Пришла баба, поставила на стол скляницу вина и еду. Ждать пришлось долго. Ясына пришел уже в сумерках. Засветил свечку, сел близко, вполголоса заговорил:
– Вести недобрые, так заставщику Жадовину, а доведется в Смоленске быть, самому боярину-воеводе Михайлу Борисовичу слово в слово перескажи. Пана Шимана с гайдуками видал ли? – Изогнув бровь, смотрел на Оверьяна вопросительно. И не ожидая ответа: – Слышно, что пан Шиман с воинскими людьми за рубеж опять в Порецкую да Щучейскую волости снарядился мужиков воевать. Тебе мешкать нечего. Передохни ночь да с богом бреди обратно, заставщиков и мужиков упреди, чтобы гостей встречали. А про королевские дела так скажи: пану Юрью Горскому король велел из Мстиславля, с Кричева, из Радомля и иных городов собирать в Могилев шляхтичей и гайдуков. Да ему же, Юрью, указано под Оршею через реку Днепр мост делать. Куда ратным людям поход будет, того не ведаю. Слух есть, что по осени пойдет король воевать Смоленск…
В обратный путь Оверьян пустился чуть заалела заря. Брел по лесным тропам, проваливаясь по колено в болотную жижу. До вечера не присел передохнуть. Да куда там отдыхать! В голове дума одна: вовремя бы упредить заставщиков да мужиков, что пан Шиман Гонсевский опять не сегодня-завтра нагрянет в гости. На слова знакомого смолокура перекусить и заночевать отмахнулся: «Какая ночевка, солнце высоко». Так и заночевал в лесу, где застигла ночь. Холодея от страха, слушал, как ухали в лесу филины и бубукал кто-то, должно быть, нечистая сила в ближнем болоте. Трясущейся рукою крестил лоб. «Свят, свят, свят, господи помилуй!»
Тронулся в путь чуть посерело. У сакмы, что через реку ведет на русскую сторону, увидел на берегу следы многих копыт. Оверьян охнул: «Пан Шиман раньше поспел». От реки до Бороды не шел – бежал бегом. В клочья изорвал лапти, сбил до крови голые пальцы. Издали увидел лениво вздымавшийся над лесом пепельный дым. На опушке в лицо ударило жаром. Там, где стояла деревня Борода, рыжий огонь догладывал черные головешки.
В глазах Оверьяна потемнело. Из-за кустов, тихо ступая, вышел мужик. Лицо перемазано сажей, половина бороды спалена, голова повязана окровавленным рушником. Хрипло сказал:
– На заре пан Шиман налетел. Мужиков и баб – каких в полон взял, каких ратные люди посекли и в огонь вкинули. – Помолчал. – Твою бабу тоже посекли. Шиман, как жолнеры под избы огонь клали, грозился: «Вы королю подвластны. А не станете дань пану старосте платить, что обложены, да будете в Смоленск с челобитьем ходить, весь уезд огнем выжгу».